Автор: | 11. августа 2021



Гоар Маркосян-Каспер. Прозаик и поэтесса роди­лась и выросла в Ереване в арти­сти­че­ской семье, отец – оперный певец, мать – бале­рина. Окон­чила меди­цин­ский институт, несколько лет рабо­тала врачом, заве­до­вала отде­ле­нием рефлек­со­те­рапии, защи­тила канди­дат­скую диссертацию. 
Свои произ­ве­дения она писала на русском языке. В 1991 году пере­бра­лась в Таллин, выйдя замуж за эстон­ского писа­теля Калле Каспера. В счастью для чита­теля, ее меди­цин­ские знания и опыт в усло­виях новой эстон­ской госу­дар­ствен­ности оста­лись невос­тре­бо­ван­ными. Так что она сосре­до­то­чи­лась на лите­ра­туре. Вначале писала рассказы, затем романы, которые публи­ко­ва­лись в россий­ских журналах «Звезда», «Нева», «Дружба народов», эстон­ских «Радуга» и «Таллин», в «Лите­ра­турной Армении».
Не раз обра­ща­лась к ее твор­че­ству и «НВ. Вот что пишет о последних днях супруги ее муж Калле Каспер:

«…Болезнь уже всту­пила в завер­ша­ющую фазу. Сама она, как врач, знала, чем всё кончится, а я еще наде­ялся и пред­принял отча­янную попытку – нашёл для неё возмож­ность участ­во­вать в экспе­ри­менте по испы­танию новей­шего препа­рата, пока­зав­шего хорошие резуль­таты при других видах рака. Впрочем, где-то в глубине души, конечно, немно­жечко наде­я­лась и она – известно же, надежда умирает последней. Увы, всё обер­ну­лось иначе, в Барсе­лоне ей стало еще хуже, и 10 сентября она умерла. Вела она себя в последние дни крайне муже­ственно, можно даже сказать, геро­и­чески, не уронила ни одной слезинки, а ровно за неделю до смерти, в день, когда чувство­вала себя не так плохо, попро­сила меня принести из гости­ницы тетрадь и шари­ковую ручку и напи­сала те самые стра­ницы, которые были опуб­ли­ко­ваны под загла­вием «Это сладкое слово “маньяна”». Конечно, она не успела обра­бо­тать ни этот кусок, ни другие, а надо заме­тить, что она очень трепетно отно­си­лась к стилю и всегда вносила в свои тексты немало поправок. Я этого сделать не в силах и потому должен просить у неё прощения, что вообще публикую этот текст в таком виде, но он, мне кажется, доста­точно чистый и должен пред­став­лять интерес не только как ее последнее творение”.

Граж­данка, у вас перевес
Как это ни смешно, но всякий раз, когда я пытаюсь сопо­ста­вить две реаль­ности – армян­скую и эстон­скую, на ум приходят два эпизода, которые теперь уже можно назвать курьёз­ными. Теперь, по исте­чении лет.
За годы нашей совместной жизни мы с Калле побы­вали в Ереване десятки раз, всегда вместе, за исклю­че­нием двух случаев, когда я ездила одна. Проис­хо­дило это во второе моё одинокое возвра­щение. Мы с сестрой прие­хали в аэро­порт, я стала сдавать вещи. Чемодан не приняли, велели отдать на упаковку, в ответ на мои возра­жения заявили, что у них, видите ли, такой порядок – слишком часто багаж вскры­вают, и им же за это доста­ётся, так что идите, это бесплатно. Пришлось идти. Зачем господам у стойки сия проце­дура пона­до­би­лась, стало ясно через несколько минут. Мой чемодан водру­зили на весы и конста­ти­ро­вали: перевес. А надо сказать, что нака­нуне ереван­ский прия­тель моего мужа почти насильно всучил мне две бутылки коньяка, бутылки тяжёлые, чуть ли не хрустальные, и поскольку жидкости иначе прово­зить ныне (с лёгкой руки то ли терро­ри­стов, то ли лобби­стов продавцов мине­ралки) в аэро­портах нельзя, коньяк пришлось поло­жить в чемодан. Поло­жила и поду­мала, что, если окажется избыток веса, я бутылки извлеку и отдам сестре. Но поди извлеки что-то из чемо­дана, завёр­ну­того в кокон из пластика в тысячу слоёв. Однако перевес был в какие-то кило­грамм-полтора, мало­вато, и доблестные служи­тели аэро­порта потре­бо­вали, чтобы я поста­вила туда же… ручной багаж. Ага! Теперь уже вышло кило­граммов шесть, и напрасно я пыта­лась дока­зать, что вес ручного багажа в расчётные кг не входит, – поди что-то докажи кому-то в пять часов утра, когда жало­ваться некому, началь­ство спит, а посадка в самолёт уже идёт. Что дальше? Прика­зали внести какую-то совер­шенно несу­разную сумму, таких денег у меня не было, и у сестры тоже. Посо­ве­щав­шись, мы решили впервые в жизни попро­бо­вать дать взятку, наскребли пару десятков долларов, отвели одного из гони­телей в сторону, сунули ему деньги и сказали, что больше нет.
Служивый просиял, меня момен­тально пропу­стили через все фильтры – и весь сказ. При этом все они были вполне вежливы и добро­душны, никто, в сущности, мне зла не желал, просто ребятам нужны были деньги, вот и всё. Ничего, так сказать, против вас не имеем, живите, летите, счаст­ли­вого пути, но только отстег­ните хоть чуть-чуть.
Другой эпизод произошёл в таллин­ском аэро­порту. Мы летели рейсом «Райанэйр», лимит веса у них пятна­дцать кило­граммов. Когда муж поставил на весы чемодан, они пока­зали семна­дцать. Да, но второй багаж, мой саквояж, весил всего восемь. Такая у нас система: мужчина тащит больше, женщина меньше, билет один, и ни в одном аэро­порту Европы никому еще не прихо­дило в голову считать вес раздельно. А вот в таллин­ском пришло. Молодой человек за стойкой сурово сдвинул брови и сказал, что пропу­стить такой чемодан не может. «Но ведь общий вес…» – «Это не имеет значения! Пере­ло­жите лишние вещи из чемо­дана в саквояж!» И вот я отпираю чемодан, прямо на полу, стоя на корточках, вынимаю, что попа­дётся под руку, пере­кла­дываю в саквояж – всё это под удовле­тво­рённым взглядом садиста, кото­рому до смерти хочется кого-то унизить, над кем-то поку­ра­житься. Ему не нужны деньги, ему нужно ощущение власти, мелкой, низкой, подлой власти: как сладко заста­вить людей вдвое старше него ползать по полу, публично пако­вать вещи, крях­теть, хвататься за поясницу.
Конечно, если взять две истории в сухом, так сказать, виде, без воды всяких эмоций, то непо­нятно, что хуже, что лучше: в первом случае обманом выма­нили деньги, во втором всё вроде было по закону, но я, собственно, и не пытаюсь выявить лучше-хуже, а просто препод­нести разницу в менталитете.

Соседи
За сорок лет счаст­ливо или не очень прожитой жизни мне ни разу не прихо­дила в голову мысль, что я могу вдруг сорваться с места, бросить роди­телей, подруг, работу и ринуться в неиз­вест­ность. Правда, в аспи­рант­ские годы я неко­торое время лелеяла мечту пере­браться в Москву, но это была лишь мечта, довольно расплыв­чатая. Вообще я никогда особой реши­тель­но­стью не отли­ча­лась. И вдруг… Как я позднее узнала, мой шаг особенно вспо­лошил подруг свекрови, которые убеж­дали ее, что я выско­чила замуж за ее сына с дальней целью разве­стись и отсу­дить поло­вину квар­тиры, дабы укоре­ниться… Где? В этом холо­диль­нике, физи­че­ском и психо­ло­ги­че­ском? Конечно, я тогда не пред­став­ляла себе, сколько сюда пере­ехало народу из России, ну да русским что – сменили один холо­дильник на другой, лучшего каче­ства, да и то физи­чески тогда ведь свой «русский мир» они прихва­тили с собой. Кто же тогда знал, чем это обер­нётся. Впрочем, даже в нынешних усло­виях этот «русский мир» все-таки суще­ствует – их же много. В любом случае, никаких контактов ни с эстон­ским миром, ни с русским у меня здесь так и не сложи­лось. Надо сказать, я человек от природы не слишком общи­тельный, а уж кому-то навя­зы­ваться… Как-то свекровь спро­сила меня, почему я не дружу с мест­ными армя­нами, я ей объяс­нила, что не понимаю дружбы по наци­о­наль­ному признаку, она чуть удиви­лась, но углуб­ляться не стала. К тому времени у нас с ней сложи­лись вполне добрые отно­шения. Я человек некон­фликтный, наоборот, и она была доста­точна интел­ли­гентна, она даже стала за меня всту­паться, как-то пере­ска­зала мне разговор с сосе­дями: те инте­ре­со­ва­лись, не соби­раюсь ли я уехать туда, откуда явилась. Свекровь отве­тила, что я законная жена ее сына, теперь моя семья здесь, на что полу­чила типичный эстон­ский ответ: «Ну и что?» Да, соседи это… соседи.
В Армении соседи нередко ближе родствен­ников, не только в буквальном смысле слова. Сама я, правда, никогда с ними особенно не обща­лась, только в детстве, когда мне было лет один­на­дцать-двена­дцать, подру­жи­лась с девочкой из дома напротив, не такого, как наш, – собствен­ного. Когда мы полу­чили квар­тиру в новом доме, наше здание было на Коми­таса последним, соседнее суще­ство­вало только в виде фунда­мента, но со стороны двора почти впритык стояли особ­нячки, если так можно назвать скромные совет­ские жилища со своими садами. Совсем недавно тут были приго­роды, почти деревня. Как-то мой старший дядя полу­шутя так и выра­зился: «ваша деревня», так мама распла­ка­лась, она привыкла жить в сердце города, рядом с центральной площадью, как в деви­че­стве, так и в первое деся­ти­летие заму­же­ства, и ей было обидно: как так деревня?.. Теперь Комитас счита­ется центром и одним из самых желанных районов для прожи­вания, а тогда – тогда были сады с туто­выми дере­вьями, где я часто бывала, болтала с соседкой, моей ровес­ницей, играла в нарды с ее младшим братом. О чем мы разго­ва­ри­вали, не припомню, она была хорошей девочкой, но, конечно, не прочла и десятой доли того, что я, но тогда это, видимо, значения не имело. Потом-то стало иметь. Через пару лет, когда особ­нячок снесли, сады почти полно­стью выру­били, а жильцов пере­се­лили в такие же дома, как наш, но подальше, мы с Ано стали общаться редко, а потом посте­пенно и вовсе пере­стали. И больше я с сосе­дями не сбли­жа­лась, если не считать таковой школьную подругу, которая жила тоже в соседнем доме. Но мама моя всегда поддер­жи­вала с сосе­дями тёплые отно­шения, особенно они сбли­зи­лись в тяжёлые времена, когда наступил – наступил, можно сказать, на тела и души людей своей железной пятой – «дивный новый мир» и пришлось выжи­вать. Пришёл этот мир и сюда, но реакцию вызвал совсем другую. Приняли закон о рести­туции, и наши «милые» соседи решили выжить нас из дому. Дело в том, что квар­тира, в которой наше семей­ство обитало, изна­чально была клубом дома. Насколько я понимаю, ее исполь­зо­вали для свадеб, поминок и прочих много­людных торжеств. После сове­ти­зации же возникла опас­ность, что туда вселят какого-нибудь русского комму­ниста, и клуб пере­дали под жилье отцу Калле реше­нием, заметьте, не какого-то испол­кома, а самого квар­тир­ного това­ри­ще­ства в том виде, в каком оно тогда суще­ство­вало. С тех пор минуло сорок лет, которые моя свекровь и мой муж, можно сказать, в этом доме родив­шийся, прожили среди людей, которых искренне считали добрыми сосе­дями. И эти добрые люди (как не вспом­нить олуха Иешуа?) обра­ти­лись в суд, дабы отнять эти несчастные 57 или 58 метров у очень немо­лодой вдовы (площадь была запи­сана на неё), отнять и… и? Сдать либо ей самой, либо еще кому-то? Получив при этом доход не более ста крон на квар­тиру? (В доме их было, кроме нашей, еще двадцать восемь.) Конечно, сто крон были деньги, это не нынешние шесть евро, кото­рыми можно подте­реться в туалете и даже не заме­тить потерю, и всё же это не деньги, ради которых стоило огород горо­дить. К тому же в доме до сих пор есть свободное поме­щение – бывшая прачечная, сдавать его, скажем, под офис, никто не торо­пится… Так что непо­нятно, в деньгах ли было дело, – скорее в прин­ципе, ведь не сами тепе­решние жильцы, конечно, но их роди­тели или деды свои квар­тиры когда-то купили, а отец Калле нет. И почему бы, в конце концов, не поку­ра­житься над тем, кто сдачи дать не может, не употре­бить власть… В тот раз у них ничего не вышло, совер­шенно случайно закон оказался не в их пользу: будь в доме на десять квартир меньше, тогда да, Касперы полу­чили бы пинок под зад, но при том раскладе у них ничего не вышло. Однако добрые люди есть добрые люди, подо­ждав сорок лет, можно выждать еще двадцать. К тому времени свекровь моя умерла, как и многие другие жильцы, неко­торые продали квар­тиры, но, видимо, добрых людей в доме оста­лось доста­точно, чтобы утолить потреб­ность поку­ра­житься и власть употребить.
…Квар­тира наша в Таллине, увы, в цокольном этаже, с одной стороны окна почти что под землёй, разбил стекло и влез – пара пустяков. Разго­воры о решётках шли давно, но идеи у моей свекрови были безумные, например, чтобы решётку можно было ставить и убирать или хотя бы отпи­рать. Теперь, может, это и осуще­ствимо, но подобные инно­вации обой­дутся дороже самой квар­тиры – посмот­рите-ка, сколько дерут за обычные пласти­ковые рамы. Да и нужны решётки были не позарез, ибо свекровь никуда не ездила и квар­тира была как бы под охраной. Меня хоть убей, я тут одна не оста­нусь, но свекровь привыкла и, наверно, была похрабрее. Однако после ее смерти ситу­ация изме­ни­лась, и, неожи­данно став обла­да­телем неко­торой суммы денег – всё та же рести­туция, – муж вложил ее в оконные решётки. Обошлось недё­шево, но в неко­торой степени решило столь модную ныне проблему безопас­ности, и пятна­дцать лет мы отно­си­тельно спокойно остав­ляли пустую квар­тиру… То есть не совсем пустую (в том-то и дело) квар­тиру со всем нашим скромным, но необ­хо­димым для жизни и работы имуще­ством… Остав­ляли и уезжали. Но в прошлом году безудержная страсть това­ри­ще­ства к ремонтам всякого рода добра­лась наконец до фасада дома, и теперь уже не узнаешь, с чьей подачи, прав­ление решило, что наши решётки не укра­шают их прекрасное здание, и поста­но­вило их снять. Просто так снять и выки­нуть, без всякой замены или компен­сации. Нет, если уж вам они так нужны, можете зака­зать себе новые покра­сивше, кованые, есте­ственно – безумно дорогие. Муж пытался отстоять наше право на безопас­ность – какое там! Все соседи едино­гласно поддер­жали всё, что пред­ло­жило прав­ление, как всегда. И ни одна собака… простите, ни один из этих добрых людей не соиз­волил заду­маться, каково жить в цокольном этаже в дивном новом мире, полном воров и граби­телей. Вот я думаю, возможно ли было такое в Ереване? Чтобы все соседи напле­вали на инте­ресы людей… нет, я не в счёт!.. чело­века, который живёт с ними рядом теперь уже шесть­десят лет, и думали бы примерно так: «Ваши решётки смотрят в проезд (между двумя стенами), по кото­рому я каждый день прока­ты­ваюсь туда-обратно на своей машине, иногда и взгляну случайно, и они оскорб­ляют моё эсте­ти­че­ское чувство… Да еще одна – наглость какая! – смотрит прямо во двор, забитый нашими драго­цен­ными авто­мо­би­лями, какая-то желе­зяка возле наших мерсе­десов, фу!… Ну ограбят вас, ну и что? Убьют какие-нибудь нарко­маны – тем лучше, кому нужны всякие писа­те­лишки, у которых даже на приличные решётки денег нет? Нет, думаю, в Ереване такое невоз­можно, там умеют войти в поло­жение других. Конечно, там свои радости: вполне возможно, чтобы кто-то утром рано стал орать на весь двор, пытаясь докри­чаться до кого-то на пятом этаже, или сигна­лить вовсю в самое непод­хо­дящее время, но, согла­си­тесь, это не совсем то, что факти­чески отнять у тебя твоё имуще­ство, за которое запла­чены твои кровные денежки, и выки­нуть… нет, не совсем, если хотите, можете сохра­нить их, например, на даче – которой у нас нет… Но черт с ними, с добрыми людьми!
Возвра­щаясь к ереван­ским соседям, должна упомя­нуть, что были еще какие-то моменты общения, совсем уже в детстве, когда мы еще жили в старом доме. Там были две-три девочки примерно моего возраста, и с ними я в какие-то игры играла, теперь уже не помню какие, да и девочек пред­ставляю себе более чем смутно, но всё же. Старый дом наш являл собой конгло­мерат одно- и двух­этажных построек, собрав­шихся вокруг двора-сада, почти как патио. Когда-то всё это скоп­ление принад­ле­жало одной семье, но совет­ская власть распо­ря­ди­лась иначе. В те времена, о которых идёт речь, хозяева зани­мали лишь одно небольшое крыло или, скорее, центр, а в прочих жили разные люди. Мы обитали в двух­ком­натной, если можно так выра­зиться, квар­тире на втором этаже выхо­дя­щего на улицу крыла, улица назы­ва­лась Сверд­лова, идти по ней до главной площади города, тогда Ленина, надо было минут пять. В большой комнате спали папа, мама, сестра и я, а в маленькой проходной – бабушка с дедушкой, там же стоял обеденный стол, еще помню буржуйку зимой, а керо­синка, на которой гото­вили, нахо­ди­лась в общем кори­доре. Был, правда, еще боль­шущий дере­вянный балкон. Туалет «типа сортир» нахо­дился внизу во дворе, а рядом стоял большой водо­про­водный кран на длинной ноге, вода из кото­рого текла в цементное подбрюшье. Умыва­лись, правда, наверху, в кори­доре, под руко­мой­ником – такой бидон из жести с клювиком внизу, нажи­маешь – тычет вода. Мыться ходили в баню, метров примерно за 500-700. Теперь этого дома нет, снесли весь квартал. Лет, если не ошибаюсь, восемь-девять назад во время очеред­ного визита в Ереван мы загля­нули туда и даже сфото­гра­фи­ро­ва­лись с сестрой у полу­раз­ру­шенной лест­ницы. Сам дом уже был нежилой. Когда мне испол­ни­лось десять, мы полу­чили квар­тиру на Коми­таса, дедушка за два года до того умер, так что нас оста­лось пятеро. Что вошло в семейную легенду, это папин демарш: когда ему давали квар­тиру, спро­сили, сколько комнат он хочет, две или три, он ответил: двух доста­точно. В этом весь мой отец – ведущий солист опер­ного театра, по-моему, тогда пред­се­да­тель мест­кома, с матерью, женой, двумя дочерьми и роялем… «Дядя, ты совсем не умеешь жить», – говорил ему мой двою­родный брат, стро­и­тель, лет через уже не скажу сколько застек­ливший наш хозяй­ственный балкон, превра­тив­шийся таким образом как бы в комнату и ставший для нас с сестрой pied a terre на многие годы. Но это случи­лось не сразу, вначале мы жили в двух комнатах, правда, на сей раз с удоб­ствами, с туалетом и ванной. В ванной был так назы­ва­емый куб – железный бак, который пола­га­лось топить дровами. Позднее провели газ и поста­вили колонку, пере­ме­стив нас в совре­мен­ность. Но, несмотря на благо­при­об­ре­тённые удоб­ства, привык­нуть к новому месту житель­ства оказа­лось нелегко. Именно к месту. Мне, например, пришлось ездить в школу на авто­бусе. Раньше-то я ходила пешком – по Сверд­лова, затем по площади Ленина, рядом с которой и распо­ла­га­лась 58-я школа, в которой я училась. Не скажу, что в те времена я созна­вала, насколько красива центральная площадь Еревана, но подсо­зна­тельно, быть может… Я ездила на авто­бусе в школу еще пять лет, не хотела пере­хо­дить в другую. Я была неве­ро­ятно застен­чивым ребёнком и, хотя ни с кем в классе не дружила, всё-таки менять привычное окру­жение на незна­комое не спешила и только потому, что 58-я была вось­ми­леткой, в девятый класс пошла уже поближе к дому. Ездить, впрочем, всё равно частенько прихо­ди­лось, особенно утром. Обратно мы с подругой нередко прогу­ли­ва­лись пешком, ибо я быстро обза­ве­лась подругой, с которой, как выяс­ни­лось, мы жили в соседних домах. Мы быстро сошлись и дружили много лет, можно сказать, до сих пор, по крайней мере мысленно, поскольку последние пару десятков лет почти не виде­лись: я в Таллине, она пере­бра­лась в Москву… Привык­нуть к транс­порту пришлось и роди­телям: от нашего старого дома до опер­ного театра пешком прихо­ди­лось идти минут десять-двена­дцать, а из нового надо было ехать, меньше, чем мне, но всё же. Конечно, по совре­менным поня­тиям шесть оста­новок – это рукой подать, но тогда понятия были иные, к тому же вся наша небо­гатая родня тоже обитала в центре города, бабушка, мамина мама, – на улице Абовяна, в нескольких минутах ходьбы от нас, тетя, папина сестра, с семьёй – на соседней улице Амиряна. Правда, они тоже пере­ехали, но не столь далеко, то ли одно­вре­менно с нами, то ли чуть раньше или позднее, не помню. Если и раньше, то не больше, чем на год, поскольку за два года до этого умер дед, и это я помню довольно отчёт­ливо. У моей памяти есть непри­ятное свой­ство накрепко запе­чат­ле­вать события печальные, и хотя мне было тогда восемь лет, я и сейчас вижу, как папа привёл домой бабушку. У деда был рак желудка без мета­стазов, кстати, его опери­ро­вали, вроде благо­по­лучно, но через день он умер. В чем было дело – ошибка при операции или он просто чересчур ослаб, – не знаю, в Армении принято во всем винить хирургов, так поступил и папа, но кто знает? Кто ему сообщил о случив­шемся и как (теле­фона у нас не было), не помню, а скорее, при этом не присут­ство­вала, но то, как бабушка вошла, прижимая к груди одеяло, которое брала с собой в боль­ницу (оно было скатано в тючок), села на кровать и запла­кала, оста­лось в памяти крепко. Потом мы с папой ходили на Амиряна, не подни­маясь наверх, на четвёртый, кажется, этаж, выкли­кали снизу тетю, которая вышла на балкон, а вот что папа ей сказал, уже не помню. Как, есте­ственно, и похорон: дети в Армении на подобных меро­при­я­тиях не присутствуют.

Назвали в честь оперной звезды
Дед нежно меня любил, как, впрочем, и я его, я проси­жи­вала у него на коленях целые часы, в доме шутили, что я протёрла ему все штаны до дыр. Он читал мне вслух всякие книжки, точил каран­даши острым сапожным ножом. Что я такое рисо­вала, не помню, но насчёт каран­дашей всё чётко. Когда папа вызы­вался их пото­чить, я его пред­ло­жения отвер­гала: «Не умеешь». Дед был хорош собой даже в старости. Мама моя утвер­ждала, что, когда гуляла с семи­де­ся­ти­летним свёкром, все женщины на него обора­чи­ва­лись. Возможно, это преуве­ли­чение, к коим мама была склонна: как-то трудно пред­ста­вить армян­ских женщин, тара­щив­шихся на мужчину, но факт, что дед был высок и строен, к тому же имел ярко-синие глаза, в Армении редкие, добытые непо­нятно как. Где взялись два рецес­сивных гена, неожи­данно встре­тив­шиеся и выдавшие подобные глаза, неиз­вестно. Умер он еще не старым, в семь­десят два. Не случись той подлой болезни, наверно, прожил бы еще долго, ибо в остальном был крепок и, уж конечно, дожил бы до возмож­ности купаться в собственной квар­тире без обяза­тель­ного ежене­дель­ного посе­щения бани. Впрочем, и после счаст­ли­вого обре­тения куба мы еще нередко мылись вне дома, в… оперном театре. Там была душевая, большая и обильная водой, с хорошим напором, я имею в виду, – для Еревана деталь весьма акту­альная. Артисты мылись там после спек­таклей, особенно после «Спар­така» – наисиль­ней­шего худо­же­ствен­ного впечат­ления моего детства, мужчины в нем носили костюмы полу симво­ли­че­ские: рабы – набед­ренные повязки, римляне были прикрыты чуть больше, но с голыми руками-ногами, и, чтобы выгля­деть поим­по­зантнее, им пола­га­лось красить открытые места в цвет загара, для чего служила так назы­ва­емая «мазилка», остав­лявшая пятна везде, в том числе на белых телах парт­нёрш. После спек­такля ее следо­вало смыть под душем, и весь мужской состав балета отправ­лялся под оный. Мы, конечно, в смысле моя мама, выби­рала дни другие, но водила нас с сестрой в театр в каче­стве бани довольно часто, пока куб не пере­де­лали под керосин. «Спартак», повторю, был наисиль­нейшим худо­же­ственным впечат­ле­нием моего детства, и начиная с премьеры я слёзно проси­лась почти на каждый спек­такль, не всякий раз, но довольно часто на него попадая. Собственно, почему бы и нет – я всю жизнь была отлич­ницей, уроки делала на ходу, у меня была фанта­сти­че­ская память, и сооб­ра­жала я тоже быстро, так что времени для походов в театр у меня было доста­точно, тем более что походы эти, есте­ственно, были бесплат­ными: мама с папой водили нас в театр через «комен­да­туру», как тради­ци­онно, со сталин­ских, надо пола­гать, времён, назы­вали служебный вход. Между папой и мамой – я имею в виду оперой и балетом, шла скрытая конку­ренция, в более нежном возрасте я чаще посе­щала балет, потом стала брать своё опера. А посе­тить было что: в те времена гастроли были явле­нием доста­точно обыденным. Конечно, Пава­ротти или Доминго в Ереван не ездили, но иногда появ­ля­лись даже танцов­щики из париж­ской оперы, уже не говоря о Большом или Киров­ском. Помню Струч­кову, мама моя, которая последние два года отучи­лась в москов­ском хорео­гра­фи­че­ском, была с ней одного возраста и чуть ли не в одном классе. По крайней мере болтали они как две старые подружки, и когда мама сокру­шённо заме­тила, что в отличие от Раи она не сделала карьеры, Струч­кова кивнула на меня и сказала: «Ах, Виолетта, зато у тебя такая девочка растёт, а у меня…» Приез­жали в Ереван и Макси­мова с Васи­льевым, танце­вали «Дон Кихот» и «Жизель». С последней нам повезло больше, чем моск­вичам, – в Большом Васи­льев «Жизель» прак­ти­чески не танцевал. Тогда моя мама уже перешла на роли, назы­ва­емые возраст­ными, собственно говоря, сцени­че­ской карьеры, как упоми­на­лось выше, она не сделала, чему причиной папа считал ее страх перед сценой. Есть такое понятие, немало музы­кантов не достигли того, чего могли добиться при своих данных, из-за этого страха. Страх этот распро­стра­няла она и на папу, он, уже будучи на пенсии, жало­вался мне, что она не дала ему петь Филиппа в «Дон Карлосе». На премьере он пел Вели­кого Инкви­зи­тора, потом стал гото­вить партию Филиппа. Многие басы поют и того, и другого, но мама столько ныла: «Зачем это тебе надо, поешь Инкви­зи­тора – и пой», что в итоге он махнул рукой, о чем беско­нечно потом сожалел. Я тогда уже крепко зару­била себе на носу, что нельзя расхо­ла­жи­вать мужчину в его често­любии, стрем­ле­ниях, надо поддер­жи­вать. Впрочем, страх страхом, но мне каза­лось, что изоб­ра­жать Коро­леву в «Лебе­дином» или мать Жизели маме нрави­лось больше, чем лебедя или вилису. В любом случае, когда Жизель танце­вала Макси­мова, моя мать играла роль Берты, тем самым оказав­шись со звездой на куда более короткой ноге, чем солистка. Они отвели меня к Катюше, чьей верной поклон­ницей я стала с того дня и по сей день таковой остаюсь. Она надпи­сала мне фото­графию, которая много лет висела над моей кроватью: «рыбка» из «Дон Кихота» (это такая поддержка). Надпись гласила: «Гоар на память. Желаю счастья». Распи­сался там и Васи­льев, врезая, как сам пошутил, надпись в фото шари­ковой ручкой, которая отка­зы­ва­лась выда­вать чернила. Вообще-то склон­ности к коллек­ци­о­ни­ро­ванию авто­графов я никогда не имела, то был особый случай, хотя на сцене нашей оперы не только танце­вали, но и пели самые что ни на есть известные люди – Архи­пова, например, или Образ­цова, Биешу. Архи­пову папа считал хорошей певицей, а Образ­цову забра­ковал. Вернув­шись со спек­такля (он пел Рамфиса, та – Амнерис), он отозвался, помню, о ее вокальной технике весьма прене­бре­жи­тельно. Итальянцы, правда, в Армению не ездили, но зато в Ереване пере­бы­вало множе­ство армян, певших в Европе и Америке, среди них немало вполне достойных испол­ни­телей. Впрочем, отнюдь не второ­сортные певцы были и в самой Армении, во времена желез­ного зана­веса все сидели там, где имели счастье или несча­стье появиться на свет, и укра­шали собой местную сцену. Доста­точно одной Гоар Гаспарян. Роди­лась она, правда, вне Армении, но жила и пела там, и пела не хуже самых крупных оперных звёзд мира, что факт, то факт. Меня в неко­тором роде назвали в ее честь. Папа расска­зывал, что после моего рождения они с мамой несколько дней спорили, не в силах сойтись во мнениях насчёт имени. Она возра­жала против каждого им пред­ло­жен­ного. И вот при очередном визите в роддом – или к роддому, поскольку внутрь мужей тогда не пускали, – он увидел по дороге афишу концерта Гоар Гаспарян, и его осенило: именно так должны звать его дочь. Как ни странно, мама с этим согла­си­лась немед­ленно, и так я стала Гоар.

Это сладкое слово «маньяна»
Неожи­данно в две мои жизни на исходе и той, и другой, то есть жизни как таковой, вторг­лась третья, невра­зу­ми­тельная, нера­достная и, надеюсь, короткая. Барсе­лон­ская или ката­лон­ская, как угодно. В Барсе­лону мне не хоте­лось, если выби­рать в самой Испании, пред­почла бы кастильцев, хотя в Кастилии мы были лишь однажды, а в Ката­лонии – три раза, но впечат­ление от первой оста­лось куда более притя­га­тельное. Конечно, мне по вкусу ката­лон­ский модерн с вершиной в образе Гауди. Муж назы­вает его последним архи­тек­тором в истории, что так и есть, но более того, модерн – это последняя архи­тек­тура, а появив­шиеся после него волны завер­шив­ше­гося полной победой бунта масс ввергли нас в урод­ливый мир спальных районов и небо­скрёбов. И тем не менее я пред­по­читаю кастильцев. Трудно сказать, что тех и других объеди­няет или разде­ляет, но тут у меня вдруг возникло в мыслях слово «инкви­зиция».
Инкви­зиция в вывер­нутом наизнанку виде есть и теперь, но если прежние инкви­зи­торы вооб­ра­жали, что спасают души, уродуя и разрушая тела, то совре­менные вооб­ра­жают, что спасают тела, унижая души. Что я имею в виду? Боль­ницу. Огромную барсе­лон­скую боль­ницу. Когда несколько лет назад мы очути­лись на мысе Салу, где стояло большое-большое здание, и не одно, муж окре­стил их фабри­ками отдыха. И впрямь похоже: множе­ство поме­щений, толпы людей, тонны яичницы с беконом… небольшой пляж, пара бассейнов, холодная вода. Ну вот, а здесь фабрика здоровья.
Неве­ро­ятная масса отделов и отде­лений, что выра­жа­ется в беско­нечных кори­дорах, проходах-пере­ходах и комна­тушках, наглухо заку­по­ренных, дабы, не дай бог, капелька кисло­рода не попала бы внутрь. Кислород в конди­ци­о­ни­ро­ванном мире почему-то расце­ни­ва­ется как страшный яд, и тысячи людей в благо­датном среди­зем­но­мор­ском климате дышат искус­ственным воздухом бомбо­убежищ. Найти в этом скоп­лении поме­щений нужное реши­тельно невоз­можно, указа­телей никаких, никто из работ­ников не имеет понятия не только о коллегах, но и о целых отделах. Боль­шин­ство пожи­мает плечами, неко­торые указы­вают направ­ление, идёшь туда, возвра­ща­ешься, свора­чи­ваешь направо, налево. Правда, есть инфор­ма­ци­онный столик, где тебе нари­суют дорогу, но почему бы не начер­тить планы и разве­сить?.. Нет ответа.
По кори­дорам снуёт множе­ство людей в белом, бегают сани­тары, везущие не что-нибудь, а целые кровати с паци­ен­тами, катят их из палаты в рентген, на томо­графию, в другую палату. Спра­ши­ва­ется, почему не пере­са­жи­вать их на время в кресла? Но это, видимо, лишит сани­таров возмож­ности демон­стри­ро­вать свою уникальную сноровку. Вот, например, в томо­графии паци­ента с кровати, вместе с простыней и подушкой, пере­ва­ли­вают на специ­альный лист пласт­массы разме­рами со средний чело­ве­че­ский экзем­пляр, потом – раз, два, взяли! – всё это пере­ва­ли­вают на кушетку томо­графа, споро и равно­душно, как мешок с мусором. И страшно злятся, когда пациент норовит пере­лезть с места на место сам. Почему? Да, наверно, им платят сдельно, как, видимо, и сани­тарам скорой. А сани­тары скорой – это… для совет­ского чело­века зрелище фантастическое.
Помню, как всегда все ругали совет­скую скорую помощь, мол, опаз­ды­вают, то, сё. Не знаю, как здешние, потому что в боль­ницу я явилась сама, но за этот печальный год успела позна­ко­миться и с другой, итальян­ской, не думаю, что тут всё орга­ни­зо­вано иначе.
Да, насту­пает момент, когда ты обна­ру­жи­ваешь, что молодая краса­вица (спортс­менка, комсо­молка) превра­ти­лась в старую больную женщину и вместо тури­сти­че­ских досто­при­ме­ча­тель­но­стей знако­мится с боль­нич­ными. То, что я, при своей профессии врача, нена­ви­дела всегда: мечтала умереть сразу, заснуть – и никаких снов, покой и пустота. Увы! Говорят, что лёгкой смертью умирают люди безгрешные. Уж не знаю, что за грехи я совер­шила, прия­тель­ница заве­ряла меня, что подумаю и вспомню, – думаю, но на память никак не приходит, кого убила, обокрала, у кого мужа увела… Впрочем, в наше время это не грехи, мело­чёвка, как пишут в крими­нальных романах, а что тот подонок, что сидит на облаках, считает грехом, никому не ведомо. Но возвра­щаюсь к “скорой” помощи.
Зимой в Италии я забо­лела гриппом, пере­шедшим в тяжёлую двусто­роннюю пнев­монию и возы­мела счастье быть достав­ленной в боль­ницу на той самой “скорой” помощи, и даже дважды. Сия штука – это два дюжих разве­сёлых сани­тара, не успеешь позво­нить – они уже тут, громы­хают носил­ками, хватают тебя как есть – благо­дари бога, что ты успел надеть штаны. Я, например, была без обуви. Надеть не дали, «накроем». Накрыли – одеялом, сложенным во много слоёв, поло­сочкой, которая прикры­вает только сере­дину. Хватают, бац на носилки и бегом, хоть с 14-го этажа. Никаких вопросов, да и какие вопросы к боль­ному могут быть у сани­тара? Суют в машину, назад, где нетоп­лено, сами в тёплую кабину – и с ветерком. В пункте, так сказать, доставки масса народа в самом странном виде – полу­голые, хотя на улице 9 градусов, полу­живые и вполне бодрые. Понятно, дай этим ребятам ярма­роч­ного силача, только что взяв­шего приз, – они и его заберут.
Но вернёмся в Барсе­лону. У меня взяли кровь, изме­рили темпе­ра­туру и – о чудо! – повели прямо в поме­щение “скорой «из. Един­ственный, надо пони­мать, случай, когда тебя не застав­ляют прождать часик-другой. И не то чтобы опаз­ды­вают или задер­жи­ва­ются, а просто в голову не приходит: ну да, назна­чено в девять, ну и что? Куда торо­питься, да примут тебя, не в десять, так в один­на­дцать. Это и есть сущность слад­кого слова «маньяна». Не делай сегодня то, что можно пере­нести на пару часов…

Подго­товил
Валерий Гаспарян