повесть
2.
Взглянуть на дело с конца не получилось и теперь. Пределом, дальше которого не удавалось заглянуть, было обещанное обретение жилья; момент вселения Захар Ильич много раз проигрывал в уме то ли как воспоминание о давнишнем кино, то ли как лёгкий цветной сон, в котором он поднимался на лифте почти под крышу (тогда как в своём заявлении просился в нижний этаж дома довоенной постройки) и входил в светлое пустое помещение, в котором солнце в сговоре с оконными рамами рисовало на свежем паркете чёрные кресты; вид оттуда был на средневековый город. Он будто бы заранее знал, куда предстоит войти, но не мог себе представить, каким образом и зачем выйдет обратно.
В разговорах с Фредом он зарекался:
– Оттуда – только ногами вперёд, – нарочно умалчивая о несчастьях, какие могли бы принудить к отступлению.
Фаина о своём пребывании в деревне сказала зло: «Ссылка», – и Захар Ильич промолчал, про себя соглашаясь с нею, но словно не имея сил высказаться: им овладело непривычное безволие. Сейчас он жил, плохо понимая, что и зачем делает и где находится: его отвезли подальше от города – и он почти не мог оценить, насколько это хорошо или плохо. Раньше он при всяких проявлениях посторонних сил пытался хотя бы что-то уяснить для себя или протестовал, не уяснив, а теперь принимал всё как должное.
В деревне между тем обнаружились свои прелести, и, расслабившись в праздности, Захар Ильич лишь случайно вспомнил, что ему ещё предстоит съездить – быть может, и не раз – в город, чтобы выправить нужные бумаги. Дело это было срочным.
Поезд подошёл вовремя, но Захар Ильич засомневался, не для туристов ли предназначены эти алые двухэтажные вагоны с заходящими на крышу окнами. Народ садился, однако, без колебаний; помедлив, пошёл и он, но, хотя вид сверху открылся бы наверняка побогаче, не стал подниматься, постеснявшись ненароком угодить в первый, не по чину, класс, а вошёл в пустой салон первого этажа. Усевшись, Захар Ильич обнаружил, что перрон простёрся слишком близко перед глазами, а сам он сидит будто бы где-то между колёсами, как в яме; одно это уже выглядело как-то неправильно, а тут ещё и поезд, тронувшись, не пополз вдоль перрона со скоростью пешехода так, что кто-нибудь опаздывающий мог бы, бросившись следом, вскочить на ходу, а разогнался сразу, как легковая машина. Оттого, наверно, что Захар Ильич расположился близко от земли, скорость поезда через минуту показалась ему совершенно бешеной; если же так было и в самом деле, то это нисколько не убавляло неправильности езды в многоэтажном вагоне, в котором никак не удавалось услышать привычного перестука колёс. Не отделавшись от впечатления нереальности, он напрасно внушал себе: «Смотри, смотри в окно: ты – за границей!» – напрасно, потому что вид на перегонах был самым заурядным.
Прибыв на место, он пошёл не вслед за прочими пассажирами, в боковую дверь, а, сверившись с оставленной ему фрау Фогель шпаргалкой, – в торцевую, парадную. Перед ним открылась пустая площадь, ограниченная с левой стороны железнодорожными путями, с правой – чередой разнокалиберных, случайно составленных жилых домов, а впереди, где местность собралась уходить под уклон – всего лишь какою-то будкой. Туда, вниз, ему и предстояло идти.
Нужную контору он нашёл без труда: вторая улица направо, третья налево, а там – через сквер. Назначившая ему встречу строгая чиновница с римской, на «ус», тотчас забывшейся фамилией оказалась молодой женщиной с невинными, словно у грешницы, голубыми глазами, странно беспомощными в окружении белёсых ресниц.
– Где же ваша собака? – поинтересовалась она.
«Я, кажется, становлюсь знаменитостью», – усмехнулся он, удивляясь этому больше, чем тому, что служащая заговорила по-русски; он уже знал от Фаины, что здесь, в бывшей ГДР, русским владеют многие из чиновников – владеют, однако не хотят на нём говорить.
– Вы уже всё знаете!
– Сегодня у нас с вами много дел, – предупредила она.
– Пёс привык ждать.
Ждать тому пришлось действительно долго. Когда его хозяин решил, что наконец освободился, выяснилось, что можно ещё успеть в учреждение, название которого Захар Ильич вольно перевёл как «жилотдел». Фрау Саториус сама отвезла его туда.
– Как же так, – сказал он, – я приехал на запад…
– На восток.
– … на запад, и вдруг увидел, что у вас всё устроено так же, как и в бывшем Союзе: запись в очередь, распределение, ордера. Неясно только, почему вы так торопите меня, почему так торопите – вы: я слышал, что можно по желанию поселиться в любом городе.
– Подать заявление можно в любом, но в нашем – обязательно.
– И в деревне…– уныло произнёс он.
Но в деревне не было социального жилья, фрау Саториус объяснила это без улыбки.
Орочко вернулся туда уже в сумерки.
Из распахнутого на втором этаже окна на него, подперев щёку рукою, смотрела Фаина, и он посочувствовал ей: такая удобная позиция, тут бы и вести журнал наблюдений – кто, когда, с кем, – а пропадает даром, оттого что здесь и «кто» может относиться всего к одному человеку, беженцу Орочко, и вопрос «с кем» теряет смысл.
– Ещё одна такая поездка, – признался он, глядя снизу вверх, – и меня не станет.
– Сашка где-то во дворе. Скажите, пусть поможет, кобеля выведет.
– В другой раз, спасибо. Сейчас это не получится: надо подробно объяснить Фреду, где я пропадал. Не то как бы не обиделся.
Наутро, когда он, проспав дольше обычного, только ещё думал, чем занять день (зная, что – нечем), в коридоре зашумели, затопали множеством ног, потом мимо двери протащили что-то тяжёлое, и он понял, что приехали новые жильцы. Выходить им навстречу было без толку: они изъяснялись на неведомом языке, что озадачило Захара Ильича, накануне услышавшего от Саториус, что общежитие в деревне предназначено исключительно для еврейских эмигрантов. Вопреки этому сюда вторглось чужое племя, и Захар Ильич, ничего не имея против, всё же растерялся, не представляя, каким манером придётся общаться с новосёлами; ему не пришло в голову, что если бы сюда так же нагрянули немцы, он, сочтя взаимное непонимание само собою разумеющимся, совсем не робел бы. Чтобы не попасть в неловкое положение в первые же минуты, но оттянуть момент, он вышел из комнаты лишь когда всё затихло – и, шагнув за порог, столкнулся с комендантом.
Одними глазами показав вглубь коридора, Орочко словно спросил, что за народ появился в доме, и в ответ услышал успокаивающее:
– Только до завтра.
Он понимающе кивнул: настолько то, на уровне «Martha und Mischa baden», ещё помнились школьные уроки.
Позже, возвращаясь, он встретился с одним из новых соседей: тот, загорелый неопрятный мужчина, курил в дверях общежития и поклонился первым, а затем и предложил сигарету, глянув при этом на громко пыхтящего от усталости бульдога с явными опаской и брезгливостью. Отказавшись от курева, Орочко, и в самом деле некурящий, всё ж помешкал из вежливости, хотя и не доверял тем, кто чурается собак, но, не сумев ничего сказать толком, хотел было уже пройти наконец в дом, как сосед, хлопнув себя по лбу, достал из кармана газету. Скользнув глазами по заголовкам, Захар Ильич неожиданно понял, что может прочесть самое меньшее четверть из них: это был какой-то славянский язык. Он повторил знакомые слова вслух, и оба рассмеялись.
Ему пришлось закрыть у себя окно: новосёлы жили шумно. Сейчас слышались одновременно и нескончаемый спор, и женское пение под гитару, и крики мальчишек. Заглушить какофонию было нечем: он только ещё мечтал о солидной стереосистеме. Деньги на это у него были, и при поездке в город Захар Ильич всё высматривал нужный магазин, чтобы прицениться к технике – только прицениться: бывалые друзья, провожая, предостерегали от дорогих покупок с налёту, и он с их слов поверил в подлый закон природы, согласно которому, купив по вдохновению дорогую вещь, ты назавтра непременно находишь у другого продавца такую же, но уже по половинной цене. Поэтому наш музыкант положил себе долго ходить и присматриваться, изучая предмет и рынок. Ни с тем, ни с другим в этот день ничего не вышло, зато по дороге от бюро Саториус к поезду он набрёл на нелепый куб концертного зала, изучил афишу – и понял, что не пропадёт здесь.
Два пункта его музыкальной программы стали теперь ясны, с третьим же нужно было погодить. Ещё давно Орочко пообещал сам себе побывать на могиле Баха, в лейпцигской кирхе, в которой тот играл долгие годы, – может быть, даже послушать тот самый орган, но сделать это сейчас, живя в деревне, было бы нельзя, он не обернулся бы за день.
Смирившись с тем, что какое-то время придётся прожить без музыки, он хотел бы заодно обойтись и без последних известий, но их, хочешь, не хочешь, а добросовестно пересказывала Фаина, не расстававшаяся с дешёвым китайским приёмничком.
– Мы уехали, Фаина, – всякий раз напоминал Орочко. – Теперь это касается не нас.
– Кого же? – не понимала она.
Сегодня он заготовил ответ: чужих людей. По крайней мере, у него самого там больше не осталось близких. Новости, однако, пришли не по радио: Фаина обычно не запирала дверь, но в этот раз пришлось постучать – и потом отпрянуть от неожиданности, увидев у открывшего ему Саши изрядный фонарь под глазом, разбитую губу и засохшую кровь на майке.
– Это не дети, это же бандиты, – вместо приветствия заявила Фаина.
– Выходит, они познакомились, – вывел Захар Ильич. – Что случилось, Саша?
Тот лишь махнул рукой, и сам уже не зная, о чём спорил с соседскими подростками.
– Пойду, поговорю с мужиками, – решил Захар Ильич, уже поворачиваясь к выходу.
– С тем же результатом? – остановила его усмешкою Фаина. – Сидите уж.
– Может статься, я старше любого из них.
– Ладно бы язык знали, а то пойдёт «твоя моя не понимай». Глаз они Сашке всё равно не починят – да ведь само рассосётся. А мой тоже хорош: нет, чтобы сразу прийти домой, так он побежал на ручей – кровь, видите ли, смывать. Потом я ему лёд приложила, да поздно уже.
– Они назавтра сгинут – и забудем, – пообещал Захар Ильич и сник.
________
О своём положении ему хотелось говорить так: завезли незнамо куда – и бросили, бедного. И пока он не разобрался, на каком живёт свете, подлинные границы, приметы и горизонт – не имели значения. Важно было лишь то, что его оставили без помощи, одного в пространстве, немого, вежливо разъяснив невозможность побега – да он и сам видел, что шаг вправо, шаг влево никуда не приведут, и потому внял совету, как петух – меловую, не преступать чернильную черту: так и остался стоять, без собаки, в некоем квадрате – нет, не в загоне, не во дворе, а внутри прямоугольника, начерченного чёрным по белому, по ватману – и тем не менее взаправдашнего, не выпускающего человека прочь. Представляя себя со стороны, Захар Ильич видел не человеческую фигурку с непременной за нею тенью, а всего лишь точку, оставленную иглою циркуля, и не мог объяснить окружающей белизны, столь навязчивой, что при ней и цвет неба за окном был несуществен. Туда, в вышину, он мог вглядываться только лёжа в постели (чтобы читатель не заблуждался, следует поскорее заметить, что спал Захар Ильич на брошенном на пол матраце), но стоило встать и подойти к окну, как глаза видели уже одну только светло-коричневую с блёстками крошку, которой были покрыты или из которой состояли панели супротивного здания; собственно, и все дома в квартале были слеплены из того же материала и походили один на другой, словно в каких-нибудь советских Черёмушках, уезжая из коих он не мог предположить, что заграницей поселится в коричневом городе, пусть и более живом, чем родные, белые, а мечтал о виде из окна на шпили готических кирх и терракотовые крыши.
– Даже нельзя сказать, что мы соседи, – посетовал он, указывая на полуразрушенную башню вдалеке, видимую в просвете между панельными домами; где-то около неё стояло Мусино общежитие.
– В этом городе все соседи, – резонно возразила Муся.
– На москвичей, с их мерками, не угодишь.
Они только что вернулись со склада Красного креста, где Муся помогла Захару Ильичу выбрать нужную утварь. Там же они присмотрели и подержанную мебель, доставки которой, однако, нужно было долго ждать.
– Привезут – и устроим новоселье, – пообещал он.
– Ах, Ильич, не выдумывайте. Привезут – и будете отдыхать и отдыхать.
– И Сашу позову. Он помогал, таскал кое-что.
– Где внук, там и баба Фаина. Мальчику всё равно будет скучно с нами.
– Помимо всего, у меня есть своя корысть: вам, если придёте на моё новоселье, потом неудобно будет не пригласить на своё.
– Ну что за счёты? Мы с вами, как-никак, одна семья – не забыли?
– А люди вокруг нас – разные. При том, что вокруг меня их пока и не завелось. Но я не то хотел сказать. Вот окончите языковые курсы, подыщете себе квартиру…
– Не здесь, – отрезвила его Муся.
– Как это?
– Не хочется оседать в гэдеэрии. Тут так и несёт советским духом. За что нам такое?
– Как всегда, лучшее – враг хорошего. О «таком», как вы называете, пару лет назад мы с вами только мечтали, – возразил он, в своё время, впрочем, и сам расстроенный вызовом не в западные земли, а в бывшую ГДР; тогда ему не удалось ничего изменить: в посольстве холодно посоветовали разбираться уже на месте.
– И тем не менее здесь мне не встречалось человека, который не мечтал бы перебраться в ФРГ. Отчего бы и мне не попробовать после курсов?
– Это реально?
– Это против правил. Разве что найдётся работа в нужном вам городе. На это шансы нулевые, но говорят, что наши маклеры делают чудеса. Хотите, попытаемся вместе?
Он – хотел, и вздохнул:
– Лучше не привлекать внимания к нашей будто бы семейной паре. Мы так удачно разделились благодаря Фреду!
– В одиночку вам туда не выбраться.
– Значит, не выберусь. Смешно старику искать работу. Учить немецкий – и то не взяли.
Он обсуждал это так спокойно, словно речь шла о воскресной поездке за город. В действительности же, едва Муся упомянула о намерении переселиться на другой конец страны, в уме всплыло навязчивое предупреждение: «Стакан воды подать будет некому». Он панически боялся остаться один во время неизбежной болезни, в последние свои минуты, когда рядом не будет даже Фреда. Не ведая, кто из них двоих – человек или пёс – старше по своим природным часам, он знал только, что и Фред пропадёт, потеряв хозяина, и сам он не выживет без собаки. «Они жили счастливо и умерли в один день», – вспомнил он услышанное где-то и подумал, что такое было бы хорошим исходом. При этом казалось совсем неважным, где настигнет их этот один день – во Франкфурте на Майне или во Франкфурте на Одере.
– Вам ли искать себе место? – воскликнула она. – Я ни минуты не сомневаюсь, что вы станете давать уроки. То же возможно, конечно, и на западе, но это потом, потом: такую работу не засчитают для переезда. Впрочем, ту тему мы уже оставили, не правда ли – на время, хотя бы. Просто я думаю, что вы не сможете сидеть без дела. А дальше всё элементарно: через город проходят целые толпы наших эмигрантов, и многие тут же и остаются жить – семьями, с детьми. Это всё – ваша клиентура. Я поговорю с нашими тётками – и у вас наберётся целый класс детей.
– У меня нет инструмента.
– Вам он не нужен. Не станете же вы давать уроки у себя: соседи немедленно настучат.
– Я и местечко ему присмотрел, – сокрушился Захар Ильич, показывая в угол, далёкий от батареи и окна и, наверно, закрытый для сквозняков. – Нет, ну что вы говорите? Всё не так. Я же смогу вдоволь музицировать для себя! Роскошь, на которую дома никогда не хватало времени.
– Вот видите? Я рада…
– Беда в том, что всё это – опять мечты. Пианино мне не по карману. Всё, что я могу – это купить какой-нибудь электронный эрзац. Это будет предел моего падения.
– Зато вы сэкономите место. Не знаю, не пожадничали ли мы с вами на складе. Я не представляла себе размеров квартиры, а теперь смотрю и не понимаю, куда вы всё это поставите. Вы же выбрали такие громоздкие вещи! И ещё пианино! Я узнаю, может быть, можно найти подержанное.
– Большие вещи – это славно: я люблю, чтобы дом был весь заставлен: я сам – маленький, меня в пустом помещении просто не заметишь.
– Придут ученики – и никого нет? – засмеялась Муся.
– Вы же только что сказали, что не придут.
______
– Не отправиться ли нам на большую прогулку? – как бы между прочим спросил Захар Ильич, и Фред глянул на дверь, не тронувшись, однако, с места, потому что хозяин ещё не одевался. – Тебе повезло: по билету выходного дня я поехал бы в компании – и без тебя. А теперь – что нам остаётся? Давай осваивать город в одиночку.
Повезло, он считал, и ему самому: компанией были бы не просто случайные люди, но, коли такие билеты продавались на пятерых, то непременно (собственно, ему так и говорили) – две пары, при которых он оказывался пятым лишним.
Раньше Орочко сходился с людьми легко и охотно, а теперь с этим что-то не заладилось, знакомства застревали после первых же разговоров, так что он знал многих – и никого и только постепенно понял, что всё дело в его жизни особняком. Обитателям эмигрантских приютов не приходилось искать общества – напротив, некуда было деться друг от друга: днём никто не запирал дверей, все заходили ко всем без спросу, и общежитие становилось одной большой коммуналкой; он же счастливо миновал эту стадию, перезимовав в деревне в компании с собакой (Фаину с внуком скоро отправили в город, другие же постояльцы если и появлялись, то на двое трое суток, не дольше), и потом, не привередничая, согласился на первую попавшуюся квартиру, боясь, что если откажется, то последующие предложения будут всё скромнее и скромнее – то с печным отоплением (а таких было немало), то с кухней без окна (таких – побольше), – и в итоге оказался ещё одиноче, нежели был. Любое из трёх городских общежитий жило словно бы одной семьёю, а он во всякой такой семье появлялся всего лишь гостем. В его же новом доме никто не говорил по-русски.
Он поспешил согласиться ещё и потому, что и Муся пока жила неподалёку: мало ли что могло случиться с пожилым человеком, а тут под боком была, как-никак, родная душа. О большей близости Захар Ильич и не мечтал – тем более, что вообразил, будто Муся успела найти себе пару; он, видимо, и не должен был огорчаться этим. В его возрасте не следовало думать о женщинах: полтора десятка лет, разделявшие его с Мусей, виделись не просто арифметическою разницей; их двоих словно ставили на клетки разного цвета на некой игровой доске, чтобы, раз уж ход конём исключался, неповадно было сойтись – на одной. Между тем на разных (или даже – в разных) клетках и думалось по-разному: Муся, например, держала себя так, словно только сейчас и начинала жить, а Захар Ильич всё чаще подсчитывал оставшиеся годы, недоумевая, отчего это подобные мысли оказываются сложнее прочих. «В действительности, – думал он, – часто случается просто: бросил учеников – и ушёл. А тут бросил – и пропала всякая действительность… Но о чём это я?»
– Не бойся, Фред, – начал Захар Ильич, едва выйдя из дома, – если я умру раньше, ты не пропадёшь, я уже многим внушил, какая это радость – держать собаку и какая, в свою очередь, беда для тебя – попасть в приют. Да, да, в замечательный немецкий приют, где животные ухожены и сыты и где ты не выживешь, оттого что не понимаешь по-немецки. Впрочем, я уже говорил об этом. Тебя возьмёт кто-нибудь из наших, я даже предполагаю, кто, но если первым уйдёшь ты, меня взять будет уже некому. В сущности, я приехал сюда умирать.
Говоря так, Орочко кривил душой: оставить старую собаку ему было решительно некому. Саша был ещё мал (хотя не сию же минуту всё должно было свершиться), а просить Мусю, одинокую женщину, не хотелось. Постаравшись отогнать мрачные мысли, он принялся описывать Фреду предстоящую дорогу – о которой и сам не знал ничего. Так они дошли до остановки трамвая. Захар Ильич успел пережить по дороге неприятный момент, когда, обходя остановившуюся на тротуаре группку девочек, едва не ступил на мостовую, и мимо него, не дальше, чем в полуметре от кромки, промчался, обдав ветром, огромный грузовик.
– Э, Фред, – озадаченно сказал хозяин своей собаке, – нам придётся забыть свои деревенские привычки и ходить по струнке. Не то – костей не соберёшь.
Между тем вести себя так, как пристало горожанину, оказалось непросто – не потому, что он одичал в своей, как определяли и Муся, и Фаина, таёжной ссылке, а потому, что город казался ненастоящим, хотя бы из-за скромности размеров: тут, где ни остановись, в конце перспективы непременно виделись приподнятые на холмах леса. Их то сегодня и собирался достичь Орочко.
Рельсы закончились размашистой петлёй сразу за последним домом. Дальше безо всякого перехода начиналась дикая местность: кусты, несколько молодых деревьев, ещё не составивших рощу, а за ними – ещё какая-то растительность, уже до самого горизонта – до холмов и предгорий. Город не имел окраины, единственным признаком её могло служить лишь трамвайное кольцо, да и оно наполовину скрывалось от глаз вечнозелёными кустами; с одной стороны сюда доходила улица со всеми её атрибутами, такими же, как и в центре, с другой – не нашлось ни лачуг, ни свалки, ни вытоптанного пустыря, а немедленно начинался загородный чистый пейзаж. Улица же, не став тупиком, отворачивала вбок, оставив своё направление пешеходной асфальтовой дорожке, уводящей – не видно было куда; по ней то и двинулся Захар Ильич, собираясь наконец спустить собаку.
– Я понимаю, что тебе тяжеловато бегать, – сказал он, – но посмотри, как ты разжирел. Вот и деревня не помогла. Давай, иди, не ленись, только не вздумай нападать на встречную живность (не представляю, кто тут может возникнуть – белка, ёжик?), не опускайся до погони: ты её проиграешь. Надеюсь на твою британскую сдержанность.
Он улыбнулся, представив себе фантастическую картину – своего бульдога, догоняющего лохматого неведомого зверька; пёс же, послушно перевалившись с асфальта на траву, так и не отошёл далеко от хозяина.
– Говорят, собаки плохо видят, – продолжал Захар Ильич, – но тогда уж слушай. Не меня. Твой старый город считался зелёным, даже писали – «город сад», так скажи, когда ты в последний раз слышал там птиц. А тут – обрати внимание, какое многоголосие. И всё – новые песенки. Весна, дружище. Так что не тоскуй по недолгому сельскому счастью.
Едва произнеся «песенки», он сообразил, что на здешних улицах до слуха ещё ни разу не донеслось ни пения, ни живой игры на инструменте – хотя бы случайной нотки из раскрытого окна, – да не видел и самих раскрытых окон, разве что в общежитии. «Ну пусть бы не Шопен, куда там, – подумал он, – а гаммы, пусть даже «чижик пыжик». Своим ученикам он обыкновенно выговаривал – да и теперь не дал бы спуску – и за «Чижика», и за всякое музыкальное баловство, по которому теперь неожиданно заскучал. По самой же работе он всё ещё не испытывал никакой тоски, и от этого ему было неловко перед самим собою; в первые недели такое было простительно, даже естественно – у него словно бы просто начались каникулы, – но время шло, а его всё не тянуло к работе – то ли полюбилось бездельничать, то ли больше не находилось сил. «Пора, дедушка, на покой, – оправдываясь, говорил он себе, – на заслуженный отдых». Он, однако, и отдых представлял себе состоящим из расположенных ком-то по порядку звуков, но единственною музыкой, с какой он встретился тут вне дома, были старинные вальсы, которые наигрывал в подземном переходе заезжий русский баянист.
Тот, казалось Захару Ильичу, никогда не поднялся бы из своего подземелья на улицу, живущую в ином, нежели пешеходный туннель, ритме и довольную собственными, присущими грузовикам, трамваям и толпе звуками. Место, куда попали сейчас хозяин со своей собакою, видимо, не терпело ни музыкантов, ни слушателей, странных там, где уже не строили жильё – где не только центральная, но и остальные улицы вдруг, разом, иссякли, словно захлебнувшись на полуслове, и где Захар Ильич с Фредом остались совсем одни.
– Ну, дружочек, – сказал он, – наслаждайся волей. Дыши, это хоть и не любезная тебе деревня, но и не такой город, в каком ты прожил почти весь свой век, вдыхая бензиновый перегар, а то и кое-что похуже. Риточка заболела, скорее всего, из-за Чернобыля. Странно, что не я… Если нам с тобой так уж повезло, давай делать такие вылазки почаще, давай наслаждаться жизнью – я расскажу, как, – а сейчас помолчим, пока не пройдут эти ребята: им совсем не нужно знать наши секреты.
Навстречу шли три подростка. Они заранее стали перестраиваться гуськом, чтобы разойтись на узкой дорожке со стариком, выгуливающим бульдога. Каждый произнёс своё «Guten Tag», – на что Захар Ильич, смешавшись, ответил по-русски, а Фред, уловив интонацию, вильнул задом (впрочем, он знал, что здесь не заговаривают с чужими собаками).
Местность мало-помалу менялась: дорожка шла вверх, и по мере подъёма кусты отступали всё дальше, скудный бурьян и вовсе пропал и скоро, ничем не затенённая, открылась обширная долина, замыкаемая вдали синими холмами.
– Для первого раза достаточно, – решил Захар Ильич, – Как никак, добрый час пешего ходу. Дальше не пойдём, тем более, что кто-то позаботился о нас: видишь скамейку?
Он пожалел, что с языка сорвалось «дальше не пойдём»: побоялся, как бы не накликать беду. Во всяком случае, произнося это, он не понимал не только как сможет пойти дальше, но и как одолеет оставшийся до места привала десяток шагов. Давно он не чувствовал себя так плохо: задыхался, его мутило, и окружающие предметы казались освещёнными ярчайшим лучом золотого прожектора. Пройти до скамейки по прямой, так, чтобы не ступить на обочину, оказалось невыполнимой задачей. Упав наконец на жёсткое сиденье, он несколько минут лежал ничком с закрытыми глазами. Когда его немного отпустило, он достал из наплечной сумки бутылку с водой, сделал жадный глоток сам и наполнил миску для Фреда.
– Тут мы и перекусим, – после долгой паузы объявил он, с удивлением обнаружив, что дурнота странным образом вызвала острое чувство голода. – Не всё, однако, так радужно, как кажется или как я говорю. Впредь придётся гулять только по ровной местности, как бы ни были живописны холмы, утёсы и провалы в тартарары. Как видишь, старик, жизнь полна неожиданностей. Вот и моя поездка к Баху теперь под сомнением. Теперь? Что кривить душой – я знал это и раньше.
Распаковав бутерброды, он предъявил их собаке: один – мне, другой – тебе. Фред привычно согласился с делёжкой.
– У нас один выход – умереть одновременно, – неожиданно решил Захар Ильич, не представляя, как может случиться такая удача.
Перекусив, он долго не мог решиться встать. Обманывая себя, он несколько раз повторил, что пришёл сюда любоваться ландшафтом.
– Знал бы ты, как хорош вид отсюда! – произнёс он вполголоса. – Жаль, что не с кем поделиться этой красотой. Интересно, ты, Фред – вы, собаки, – чувствуете ли красоту? Так, чтобы один пейзаж предпочесть другому? Или – сочетания цветов? Или, хотя бы – красоту запахов? Чтобы не только узнавать их, а восхищаться: тут, мол, такая гамма ароматов, такой букет? При том, что никто не умеет описывать словами запахи, как и я – музыку. Ты, наверно, заметил, что многие, услышав, чем я занимался, заговаривают о ней, а я молчу, потому что словами не расскажешь даже о гамме: музыку нужно либо исполнять, либо слушать, и – не петь же мне с ними дуэты.
______
Почтальон, подкатив на велосипеде к подъезду, положил на ступеньку, придавив камнем, пачку газет. Потом протянул одну прохожему – пожилому человеку с собакой.
– Придётся отдохнуть, – согласился тот, увидев рядом скамейку.
Захар Ильич напрасно понадеялся на простоту газетного языка – не тут-то было, он не сумел прочесть даже заголовки. Оставалось лишь рассматривать картинки да рекламу, в которой одной только и было что-то понятно, а вернее, нечего было понимать: йогурты, супы из пакетиков, пылесосы, бюро путешествий, концерт. На последней афишке он, преодолев скопление непроизносимых согласных, с изумлением узнал знакомую фамилию: альтиста Бориса Гедича он знал давно, со своих студенческих, а того – школьных лет. Приятелями они не были, но с ними то и дело случались нечаянные встречи, тем более неожиданные, что один разъезжал где-то с оркестром, а другой – не покидал школы.
Захар Ильич, раньше считавший Гедича посредственным музыкантом, вдруг загорелся желанием послушать: не так уж часто удаётся встречать старых знакомых в иностранной провинции. Он, к тому же, давно истосковался по музыке. В городе был свой симфонический оркестр, дававший два подряд одинаковых концерта в месяц, но Захару Ильичу не повезло, он переехал как раз в последний из таких двух дней. Теперь он напрасно следил за афишами – на гастроли никто не приезжал, – и нынешнее скромное объявление в газете показалось ему настоящим подарком.
Музыку – альт и фортепьяно – приглашали слушать вовсе не в городской концертный зал, а в неведомый дворец, отчего Орочко поначалу решил было, что вечер устраивают для избранных, но, с трудом углядев потом внизу мелкую строчку, назначавшую входную плату в несколько марок, успокоился: и концерт был, видимо, обычный, открытый, и цена такова, что он не разорился бы.
На следующий день Захар Ильич узнал, что ехать придётся далеко, в предместье, и новое словосочетание «загородный дворец» заворожило его. Он немедленно навоображал себе особенную, изысканную публику, среди которой выглядел бы не белой даже, а голой вороной, и едва не отказался от затеи из-за того, что не имел смокинга. Ему невдомёк было, что в немецкой речи словом «дворец» обозначаются не одни лишь королевские да княжеские палаты, а почти всякие господские дома в усадьбах; он был озадачен, увидев перед собою в вечернем парке скромный особняк. Соответственно и публика – не блистала: женщины, словно сговорившись, все до единой демократично предпочли вечерним платьям кофточки и жакеты, а их спутники обошлись простыми пиджаками, так что Захар Ильич понял, что может, не стесняясь, занять место в первом ряду – слева, чтобы видеть руки пианиста, немецкого профессора. Многие пришли без галстуков (и хорошо, подумал он: его мутило от аляповатых тряпок нового сезона), сам же он был, единственный в зале, при бабочке. Дома, в Союзе, он не посмел бы надеть такое украшение: пусть последние годы и называли (робко, боясь сглазить) вегетарианскими, но Захар Ильич не мог забыть, как одного из его хороших знакомых когда-то исключали из партии за появление на службе в рябеньком твидовом пиджаке; приверженные синему бостону большевики сочли это вызовом. Вдобавок, купить бантик там было негде, а здесь, теперь, Захар Ильич взял его бесплатно в Красном кресте – вишнёвый в голубую крапинку. Публика пока не могла оценить его наряда – но и он не видел со своего места зрителей и поэтому сидел смирно, тупо уставившись на рояль. Зато его сразу заметил, выходя, Гедич и, сделав круглые глаза, поднял в приветствии руки.
Музыка привела Захара Ильича в замешательство. «Боря поднаторел, – сказал он себе об игре Гедича, мягкой и смелой одновременно. – Не мастер, однако…» Профессор же был, на его вкус, ужасен: плохо слушая партнёра, продирался сквозь текст напролом, и там, где альт пел, рояль – барабанил. За такую игру Орочко в своей школе ставил двойки.
Школьников Захар Ильич учил так же, как в незапамятные времена учили его самого. Он до сих пор помнил своё детское недоумение, когда от него, первоклашки, ещё толком не знавшего нотной грамоте, учитель, веля нажимать на одну какую-нибудь клавишу, добивался, чтобы «этот пальчик пел»; ребёнок всё не понимал, как может быть певучим единственный звук, а не мелодия – из нескольких. Но когда он и сам начал преподавать, для него совершенно естественным стало требовать от детей, чтобы «пел каждый пальчик», – и те тоже смотрели непонимающе.
В перерыве Захар Ильич попытался подойти к Гедичу, но тот, окружённый седыми меломанами, только и сумел, что скороговоркою назначить после всего встречу в буфете.
Там гости сидели за двумя круглыми столами: профессор – в немецком окружении, за столом же Гедича говорили по-русски.
– Теперь расскажи наконец, как ты сюда попал, – попросил Борис, наполняя бокалы.
– Расскажи и ты. Был такой анекдот. Вылезает из пруда человек, весь в тине, в ряске, лягушка застряла в кармане, вода капает. Прохожие тревожатся: «Что с вами? Как вас угораздило?» – а он уже устал отвечать и с досадой отмахивается: «Да живу я тут!»
– И всё же? Надо понимать, ты приехал, как говорится, по еврейской линии. Как все. Мне, правда, посчастливилось избежать пруда – пруда, но не воды: первое время мы жили на пароходе. Теперь я живу в Гамбурге.
– Где ты взял этого профессора? Он, кажется, только и умеет нажимать нужные клавиши в нужное время. Прямо какое-то механическое пианино.
– Западная школа, – пожал плечами Гедич. – Представь, такая манера считается интеллектуальной.
– Как же ты уживаешься? У нас были другие представления.
Он уже знал ответ наперёд::
– Деться некуда: знаешь, в чужой монастырь…
Что-то здесь было не так – возможно, сам он оказался старомоден со своими необъяснимыми требованиями. Немного собравшись с мыслями, Захар Ильич заподозрил неприятность для себя: подумал, что попади его питомец в консерватории в класс к такому профессору – и ученику придётся нелегко. «Только испорчу ему карьеру, – подумал Захар Ильич. – Нет, пусть этим занимается кто-нибудь другой».
Сравнивать в уме достоинства разных фортепианных школ было пустым занятием, он и не пытался, и не продолжил эту тему с Гедичем, но, придя к себе, долго не мог заснуть, думая, как будет жить дальше – теперь, когда в одночасье потерял вкус к своей работе.
______
В деревне то было хорошо, что он получал письма – всего лишь коротенькие записки от Муси, содержавшие либо переписанные с доски казённые объявления, либо пересказ слухов о том, кого из обитателей приюта и куда собираются послать завтра. То же могла бы писать и комендантша, и всё же, получая эти скупые посланьица, он не чувствовал себя брошенным. В городе, где Захару Ильичу от его порога до общежития было с четверть часа неспешной ходьбы, переписка потеряла смысл, и Муся пропала из виду.
После посещения Красного креста они не виделись уже несколько дней. Собственно, Орочко так и планировал – потеряться, разойтись будто бы нечаянно, – но лишь после того, как сблизится с каким-нибудь кружком достойных людей; новых знакомств, однако, не заводилось. Проведи он пару дней среди обитателей общежития – и его знали бы все; Муся, однако, к себе не приглашала.
– Живу на выселках, – сказал он Гедичу после концерта. – Торговые пути мимо дома не пролегают, и в результате ни гости не заглянут, ни почта не придёт.
– Это вы уже сгущаете: смотря какая почта. Немецкая такова, что вечером я опущу конверт в Гамбурге, а утром вы его уже вскроете. А советской – бывшей, бывшей советской, простите, – считайте, и вовсе нету. Письма оттуда идут по две, по три недели, а в ту сторону – и вовсе пропадают: я слышал, что их вскрывают, ищут, не вложены ли денежки, а потом выбрасывают на помойку. Вам я бы посоветовал пользоваться оказиями.
– Где ж их взять? У нас тут одностороннее движение.
– Просто вы ещё не огляделись как следует. Ручаюсь, скоро вы и сами соберётесь завернуть в старый родной двор. Этак эффектно нагрянуть.
– Не соскучился пока ещё…
Удивительно было – он и сам плохо понимал, как случилось, – что исчезли все связи. Они терялись постепенно: кто-то – одна пара, другая – уезжал за границу, кто-то умирал (в своём кругу он был самым молодым, да и то давно уже получал пенсию), телефон звонил всё реже, а Захар Ильич всё учил своей музыке, и настал день, когда вдруг оказалось, что рядом вместо старых друзей остались лишь просто знакомые, пусть и приятные ему, но не близкие люди – настолько не близкие, что в иных разговорах с ними он предпочитал отмалчиваться, а анекдотов не рассказывал вовсе. Правда, в это же время восстановилось начавшее было увядать знакомство с Левиным – но ведь уезжал и Левин.
Сейчас он не стал бы писать никому из них, но у него и вообще не было такой привычки, он прежде никогда не вёл переписки: мог бы – только с женою, да этого так и не понадобилось, оттого что они всегда были вместе, кроме единственного, оказавшегося зловредным, случая, когда она поехала под Чернобыль погостить недельку у своей племянницы. В тот раз она, пожалуй, впервые послала ему весточку: мол, доехала благополучно (да и что там ехать, каких то четыре или три часа), целую, ах какая здесь мирная природа – так и написала: «благополучно», – не ведая, как чудовищно это будет звучать потом.
Теперь ему приходилось ждать известий от чужой женщины, и он не назвал бы это состояние приятным. Она всё равно дала бы о себе знать не через два, так через четыре дня, и Захар Ильич внушал себе, что стоит терпеть – и воздастся сторицею; между тем всё, что ему было нужно – это чтобы Муся свела его с земляками, своими соседями.
Дом, где она жила, не имел ни двора, ни палисадника, ни скамейки где-нибудь у дверей, и праздные его жители, выйдя, не задерживались подле, а сразу отправлялись по своим делам, и всё-таки однажды Захару Ильичу случайно повезло: он увидел на тротуаре у входа группу десятка в полтора человек и среди них – Сашу.
– Какими судьбами в наши края? – небрежно поинтересовался Орочко, на самом деле обрадованный. – И эти люди – ты их привёл?
– Наоборот, – серьёзно ответил мальчик. – Они едут в какой-то старинный замок и позвали меня. Нас с бабой Фаиной. Только её непросто вытащить на улицу, а я всегда готов. Из нашего хайма вообще никто, кроме меня, не решился.
– Ты, я знаю, мужественный человек. В замке могут водиться привидения. Короче, потом расскажешь. Жаль, что я не знал об этой затее. Хорошо, однако, вы живёте.
– Так поедемте с нами сейчас, – вмешался стоявший рядом обритый наголо толстяк. – Свободные места есть, я знаю.
– Я с собакой.
– Извините, не подумал. Значит – в другой раз: это не последняя поездка. Если вы не в курсе – тут одна бойкая хохлушка то ли открыла своё, то ли нанялась в чужое, неважно, экскурсионное бюро – и вот, не брезгует нашим братом, возит – и берёт дёшево.
– Если бы только кто-нибудь меня извещал… Я живу на отшибе, новости до меня не доходят. Всерьёз боюсь одичать. Хотя такие занятия, как ваше нынешнее, – не для меня.
– Заходите при случае – номер сто одиннадцать, легко запомнить: три единицы, – и мы с женой обеспечим вас самыми свежими сплетнями… пардон, последними известиями.
Бритый наконец представился: Кузнецов, Павел.
– А по батюшке?
– Боюсь, наши отчества остались в прежней жизни. И потом, вы постарше меня.
Постарше Захар Ильич был лет на двадцать. Пока он искал слова, чтобы перевести разговор, на улицу вышла Муся.
– И вы тоже ? – поразился он. – Без меня?
– Не волнуйтесь, что вы, – успокоила она, присев на корточки и лаская бульдога. – Сию минуту я всего лишь иду в супермаркет. Если угодно – с вами: проводите меня. А эта поездка вам была бы в тягость: пришлось бы ходить по холмам, подниматься по жутким винтовым лестницам в башнях – всё это интересно, да не всякому под силу.
Даже в молодости у него не было случая проверить, что он за турист. Долгие переходы были не в его вкусе и уж тем более не во вкусе жены, да на них и не находилось времени, а в Германии, где он оказался не у дел, они стали недоступны, оттого что приходилось считаться с бульдогом, с его одышкой. Сегодня при виде экскурсантов у него не мелькнуло и мысли присоединиться к ним – он лишь огорчился тем, что его не позвали.
– Наверно, – сказал он Мусе, – потолкавшись в этой толпе, я, как выражаются мои ученики, «словил бы кайф»: столько разных людей – и все говорят по-русски.
Орочко был недоволен тем, что на глазах у многих ушёл от общежития вместе с нею: ему казалось, что они со стороны некстати выглядели милой семейной парой на прогулке. Ясно было, что Мусю потом станут расспрашивать, откуда взялся её провожатый: все тут были на виду, а этого маленького человечка не знал никто.
– Не думала, что у вас это так серьёзно, – тихо проговорила она. – В деревне вы не жаловались.
Тогда у Захара Ильича не было выбора, он только согласился с правилами – но для новой игры они не годились.
– Там я пришёл в себя, – неуверенно произнёс он.
– Что я могла бы для вас сделать?
– Быть, – серьёзно ответил он. –И посоветуйте, как мне оказаться на людях.
Она лишь повторила то, что говорила и раньше:
– Давайте уроки.
Вспомнив о своём недавнем открытии, Захар Ильич только вздохнул.