100 лет Юрию Левитанскому
Как ответил Юрий Левитанский на анкету Достоевского
(из публикаций Фонда наследия Юрия Левитанского)
– Ваше любимое изречение, афоризм?
– Мне нравится формула – не помню сейчас, кем она изобретена, – «все настоящие книги стоят на одной полке». Это я к тому, что есть любители определять, чья книга стоит выше, а чья – ниже. Если говорить об идеях и мыслях общего порядка – не специфически литературного, – то со временем, с возрастом все больше соглашаешься с тем, что «все проходит».
– Что вы цените в людях?
– В разное время своей жизни – разное. На сегодняшний день, например, – интеллигентность. Но сейчас наличие интеллигенции встречается реже, чем ее отсутствие. По-моему, самая главная причина наших нынешних бед – это отсутствие интеллигентности в самой интеллигенции.
– Человеческие недостатки, которые вы склонны прощать?
– Вы знаете, я незаметно для себя достиг довольно солидного возраста... И теперь в принципе я склонен прощать людям все. Я просто понимаю необходимость и неизбежность этого... Причем для меня – это не вычитанное откуда-то, а суть моего существа. А еще помните вечное – «не судите, да не судимы будете»! Я, например, какие-то вещи не принимаю, но судить остерегаюсь.
– Что вы цените в мужчинах?
– В последнее время все это так перемешалось – все наши прежние критерии: мужественность, твердость, умение быть опорой, – все это ценилось раньше. И я привержен именно этим нормам, но наша реальная жизнь все меньше дает таких примеров... Ибо женщины сейчас все чаще подставляют плечо, что должны делать мужчины.
– А в женщинах?
– Мои оценки женщин – они имеют начало тоже где-то там – позади. Далеко позади. Но эти черты мне и сейчас хотелось бы видеть в женщинах: доброта, нежность, мягкость...
– Ваше отношение к браку.
– Это институт, который себя – в какой-то мере – изжил. Он трансформируется в различные формы, и думаю, что и дальше брак будет трансформироваться. Хотя в основных своих чертах брак должен сохраниться, если жизнь в нашей стране будет налаживаться. Даст Бог!
– Что такое счастье?
– Счастье – это, вероятно, гармония... Гармония личности с идеалами, которые разделяет общество... Гармония с близкими и родными... Во всяком случае, это гармония во всех видах.
– Были ли вы счастливы?
– Если верить этим старинным словам – «Блажен, кто мир сей посетил в его минуты роковые...» – то можно было бы сказать «да». Таких роковых минут в моей жизни было, увы, достаточно. Более чем достаточно!
В одной из последних книг у меня есть «Послание к друзьям», и там такая мысль: даже если жизнь почти невозможна – все равно жизнь прекрасна. Ибо по прошлой войне я знаю, какова альтернатива.
Главная особенность его поэзии – сочетание вечного и земного, космического и самого обыденного
– Верите ли вы в судьбу?
– Да, безусловно. Это нечто, что было предназначено только мне, только вам – любому человеку... Остерегаюсь сказать: кем и как, но я в это верю.
– В какой исторической эпохе вы хотели бы жить?
– Наверное, это прозвучит грустно и банально, но ни для какой другой эпохи я не гожусь.
– Чем одним вы хотели бы облагодетельствовать все человечество?
– Вы знаете, в мои годы это несколько нереальная идея... Но если бы я вдруг стал кудесником, то постарался бы всем людям даровать счастье... Конечно, такое счастье, которого они пожелают...
– Был ли у вас соблазн другой жизни?
– В одной из моих книг у меня есть такие строки:
Если бы я мог начать сначала
Бренное свое существованье,
Я бы прожил жизнь свою
не так.
Я бы прожил жизнь мою
иначе.
Конечно, я об этом думал... Но ведь проблема не только в возможности другой жизни, но и в том, как ее прожить! А заканчивалось это стихотворение так: допустим, прожил я другую жизнь иначе, но потом-то было бы снова желание начать сначала! Господи, дай мне возможность прожить еще одну жизнь!
Ибо, сколько жизни этой
ни живи,
Как бы лодку эту ни качало,
Сколько в этом море ни плыви,
Всегда захочется начать
сначала.
– Какова главная черта вашего характера?
– Вот как бы так ответить, чтобы не очень уж похвалить себя, но и не обругать?! Я очень люблю в людях мягкость – и смею надеяться, что сам достиг этого. Чтобы было понятнее, я вам скажу, что для меня эталоном и в литературе, и в жизни был и остается Антон Павлович Чехов.
– Что бы вы хотели в себе изменить?
– Теперь уже нет. Поздно. Вот если бы начать сначала?!
– Кем бы вы хотели стать, если бы не были поэтом?
– В школьные годы я мечтал быть астрономом, очень любил все, связанное со звездным небом.
– Останется ли то, что вы сделали?
– Я никогда не только не переоценивал своей работы, но старался не давать ей вообще никакой оценки. Поэтому я робко надеюсь, что, может быть, хоть что-то останется.
– Ваше отношение к смерти?
– Стыдно, наверное, в этом признаться, но всю жизнь я смерти боялся. Хотя прошел четыре года войны – героем не был, но и трусом тоже не считался. Но смерти я боялся до войны, во время войны – и сегодня так же боюсь.
– Ваше отношение к Богу?
– Я был воспитан, как и большинство людей этого поколения, в духе атеизма. И воспитанием этого рода у нас занимались довольно серьезно. А потом, с годами, приходилось в себе это преодолевать. Если я достиг хотя бы того, что перестал быть атеистом, думаю, что завоевание это уже немалое. Сегодня я ближе к тем, кто верует, хотя считать самого себя верующим не смею.
– Ваше любимое воспоминание.
– Я не могу выделить одно – самое любимое воспоминание. Потому что жизнь прожита достаточно долгая и разнообразная... Мотало меня по всему свету – исколесил почти всю страну.... Потом – война, после войны – поездки за рубеж. Огромное количество воспоминаний – последние годы они просто не дают мне покоя...
– С вами случались чудеса?
– Наверное, самое большое чудо, что я прошел четыре года этой войны – и в самом деле, реально мог погибнуть каждую минуту, как погибли миллионы, – и я вернулся. Разве это не чудо?!
– Круг вашего общения.
– У меня были такие – уже давние – стихи, они так и начинались... «Все уже круг друзей, все уже...» И еще одна из четких формул, которые понимаешь с годами, только с годами... Это название известной книги: «Каждый умирает в одиночку». Конечно, это не значит, что человек не может умереть в окружении своих близких, но в каком-то высоком смысле он все равно остается один на один со смертью... А сейчас... и того очень узкого круга друзей у меня нет. Почти нет. И из другого давнего стиха на эту тему:
Остается напоследок
три-четыре телефона,
Три-четыре телефона,
куда можно позвонить.
Но это было очень давно – и в этом я вижу оптимизм молодости, сейчас я бы так не написал... Это очень много – три-четыре телефона...
– Какой вопрос вы хотели бы задать самому себе?
– Вообще я бы не хотел задавать себе никаких вопросов... Боюсь. Хотя, например... «А зачем ты жил на этом свете?» И ведь, по существу, у меня нет ответа! Поэтому я бы предпочел себе вопросов не задавать.
– Насколько искренне вы отвечали?
– Я думаю, что имею право сказать, что ответил искренне. Потому что все, что я делал в своей жизни, делал преимущественно искренне.
Владимир Перевозчиков 1993 год, осень.
Подготовила Наталья Соколова
* * *
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку —
каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает по себе.
Щит и латы. Посох и заплаты.
Мера окончательной расплаты.
Каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже — как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
* * *
Давно ли покупали календарь...
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на прежнем пьедестале
себе воздвигли новый календарь,
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры еще неведом,
и подданным пока не угадать,
дарует ли он мир и благодать,
а может быть, проявится не в этом.
Ах, государь мой,
новый календарь,
три сотни с половиной,
чуть поболе,
страниц надежды,
радости и боли,
спрессованная стопочка листков,
билетов именных и пропусков
на право беспрепятственного входа
под своды наступающего года,
где точно обозначены уже
часы восхода
и часы захода,
рожденья чей-то день,
и день ухода
туда,
где больше нет календарей,
и нет ни декабрей,
ни январей,
а все одно и то же время года.
Ах, государь мой,
новый календарь!
Что б ни было, пребуду благодарен
за каждый лист,
что будет мне подарен,
за каждый день такой-то и такой
из тех, что мне
бестрепетной рукой
отсчитаны и строго, и бесстрастно.
...И снова первый лист перевернуть —
как с берега высокого нырнуть
в холодное бегущее пространство.
Кинематограф
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно...
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль -
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут -
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно...
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно...
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно...
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак - старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
* * *
— Что происходит на свете?— А просто зима.
— Просто зима, полагаете вы?— Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.
— Что же за всем этим будет?— А будет январь.
— Будет январь, вы считаете?— Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картинками вьюги, старинный букварь.
— Чем же все это окончится?— Будет апрель.
— Будет апрель, вы уверены?— Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.
— Что же из этого следует?— Следует жить,
шить сарафаны и легкие платья из ситца.
— Вы полагаете, все это будет носиться?
— Я полагаю,что все это следует шить.
— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,
недолговечны ее кабала и опала.
— Так разрешите же в честь новогоднего бала
руку на танец, сударыня, вам предложить!
— Месяц — серебряный шар со свечою внутри,
и карнавальные маски — по кругу, по кругу!
— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и — раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три!..
Плач о господине Голядкине
Господин Голядкин, душа моя,
человече смиренный и тихий,
вольнодумец тишайший, бунтарь незадачливый,
сокрушитель печальный!
Это что за погода у нас,
что за ветер такой окаянный!
Это что за напасти такие одна за другою
на голову нашу!
Господин Голядкин, душа моя,
старый питерский житель,
утешитель опальный, бедолага отпетый,
страстотерпец строптивый!
Это что там за мерзкие рожи мелькают
за этой треклятой вьюгою
на Невском прошпекте,
что за гнусные хари, что за рыла свиные,
Люциферово грязное семя!
Господин Голядкин, душа моя,
человек незлобливый и кроткий,
вольтерьянец смиренный,
Дон-Кишот на манер петербургский!
Что за хитрые сети плетет сатана вокруг нас,
что уже нам и шагу ступить невозможно, —
это что за потрава на нас, это что за облава,
как словно все разом бесовские силы
сошлись против нас
в этом дьявольском тайном комплоте!
Господин Голядкин, душа моя,
старый питерский житель,
мой двойник, мой заветный тайник,
мой дневник, не написанный мною,
он стоит на холодном ветру, потирая озябшие руки,
отвечает смиренно и кротко — авось обойдется!
Господин Голядкин, душа моя,
в чем воистину его сила,
не подвержен унынью — все авось, говорит, обойдется,
может, все еще к лучшему,
все еще к лучшему вдруг обернется,
к нам фортуна лицом повернется, судьба улыбнется!
А вьюга-то, вьюга на проспекте на Невском
все пуще и пуще,
а свиные-то рыла за этой треклятой вьюгою
уже и вконец обнаглели —
то куснуть норовят, то щипнуть,
то за полу шинели подергать,
да к тому же при этом еще
заливаются смехом бесстыжим.
Господин Голядкин, душа моя,
человек незлобливый и кроткий,
да ведь тоже недолго ему осерчать не на шутку!
Да ведь ежели этак-то дело пойдет,
тут уже и амбицией пахнет!
Сатисфакцией пахнет, а может быть, даже того —
конфронтацией даже!
Тут уж, ежели что, господа, тут такое пойдет,
тут такое начнется!
Тут достанется, может быть, даже
сиятельным неким особам!
Эй, коня господину Голядкину, черт побери,
да кольчугу, да шпагу!
Острый меч господину Голядкину, да поживее!..
Барабаны бьют на плацу, барабаны бьют, барабаны.
Чей-то конь храпит, чей-то меч звенит,
чья-то тень вдоль стены крадется.
Колокольчик-бубенчик звенит вдалеке,
звенит колокольчик.
Только все обошлось бы, о господи, —
авось обойдется, авось обойдется!
* * *
Меж двух небес
(начала и конца),
меж двух стихий
(как в кресле брадобрея —
меж двух зеркал),
стремительно старея,
живешь на этом тесном пятачке,
в двух зеркалах бессчетно повторяясь
и постепенно в них сходя на нет,
там, за чертой,
за гранью дней и лет,
последним звуком нисходящей гаммы.
Две бронзы. Две латуни. Два стекла.
Два тонких слоя ртутной амальгамы.
Вот тайна и развязка этой драмы.
Меж двух стихий
(начала и конца),
меж двух страстей
(как в кресле брадобрея —
меж двух зеркал)...
Гораций и Катулл,
Шекспир и Дант сидели в этом кресле,
Они ушли. Они навек воскресли
и в глубине зеркал остались жить.
Ну, что ж, мой друг,
приходит наше время.
Эй, брадобрей, побрить и освежить!..
И вдруг поймешь —
ты жизнь успел прожить,
и, задохнувшись
(годы пролетели),
вдруг ощутишь,
как твоего чела
легко коснулись вещие крыла
благословенной пушкинской метели...
Ну что ж, мой друг,
двух жизней нам не жить,
и есть восхода час,
и час захода.
Но выбор есть,
и дивная свобода
в том выборе, где голову сложить!