Автор: | 25. января 2022



100 лет Юрию Левитанскому

Как ответил Юрий Леви­тан­ский на анкету Достоевского
(из публи­каций Фонда наследия Юрия Левитанского)

– Ваше любимое изре­чение, афоризм?

– Мне нравится формула – не помню сейчас, кем она изоб­ре­тена, – «все насто­ящие книги стоят на одной полке». Это я к тому, что есть люби­тели опре­де­лять, чья книга стоит выше, а чья – ниже. Если гово­рить об идеях и мыслях общего порядка – не специ­фи­чески лите­ра­тур­ного, – то со временем, с возрастом все больше согла­ша­ешься с тем, что «все проходит».

– Что вы цените в людях?

– В разное время своей жизни – разное. На сего­дняшний день, например, – интел­ли­гент­ность. Но сейчас наличие интел­ли­генции встре­ча­ется реже, чем ее отсут­ствие. По-моему, самая главная причина наших нынешних бед – это отсут­ствие интел­ли­гент­ности в самой интеллигенции.

– Чело­ве­че­ские недо­статки, которые вы склонны прощать?

– Вы знаете, я неза­метно для себя достиг довольно солид­ного возраста… И теперь в прин­ципе я склонен прощать людям все. Я просто понимаю необ­хо­ди­мость и неиз­беж­ность этого… Причем для меня – это не вычи­танное откуда-то, а суть моего суще­ства. А еще помните вечное – «не судите, да не судимы будете»! Я, например, какие-то вещи не принимаю, но судить остерегаюсь.

– Что вы цените в мужчинах?

– В последнее время все это так пере­ме­ша­лось – все наши прежние критерии: муже­ствен­ность, твер­дость, умение быть опорой, – все это цени­лось раньше. И я привержен именно этим нормам, но наша реальная жизнь все меньше дает таких примеров… Ибо женщины сейчас все чаще подстав­ляют плечо, что должны делать мужчины.

– А в женщинах?

– Мои оценки женщин – они имеют начало тоже где-то там – позади. Далеко позади. Но эти черты мне и сейчас хоте­лось бы видеть в женщинах: доброта, нежность, мягкость…

– Ваше отно­шение к браку.

– Это институт, который себя – в какой-то мере – изжил. Он транс­фор­ми­ру­ется в различные формы, и думаю, что и дальше брак будет транс­фор­ми­ро­ваться. Хотя в основных своих чертах брак должен сохра­ниться, если жизнь в нашей стране будет нала­жи­ваться. Даст Бог!

– Что такое счастье?

– Счастье – это, веро­ятно, гармония… Гармония личности с идеа­лами, которые разде­ляет обще­ство… Гармония с близ­кими и родными… Во всяком случае, это гармония во всех видах.

– Были ли вы счастливы?

– Если верить этим старинным словам – «Блажен, кто мир сей посетил в его минуты роковые…» – то можно было бы сказать «да». Таких роковых минут в моей жизни было, увы, доста­точно. Более чем достаточно!

В одной из последних книг у меня есть «Послание к друзьям», и там такая мысль: даже если жизнь почти невоз­можна – все равно жизнь прекрасна. Ибо по прошлой войне я знаю, какова альтернатива.

Главная особен­ность его поэзии – соче­тание вечного и земного, косми­че­ского и самого обыденного

– Верите ли вы в судьбу?

– Да, безусловно. Это нечто, что было пред­на­зна­чено только мне, только вам – любому чело­веку… Осте­ре­гаюсь сказать: кем и как, но я в это верю.

– В какой исто­ри­че­ской эпохе вы хотели бы жить?

– Наверное, это прозвучит грустно и банально, но ни для какой другой эпохи я не гожусь.

– Чем одним вы хотели бы обла­го­де­тель­ство­вать все человечество?

– Вы знаете, в мои годы это несколько нере­альная идея… Но если бы я вдруг стал кудес­ником, то поста­рался бы всем людям даро­вать счастье… Конечно, такое счастье, кото­рого они пожелают…

– Был ли у вас соблазн другой жизни?

– В одной из моих книг у меня есть такие строки:

Если бы я мог начать сначала
Бренное свое существованье,
Я бы прожил жизнь свою
не так.
Я бы прожил жизнь мою
иначе.

Конечно, я об этом думал… Но ведь проблема не только в возмож­ности другой жизни, но и в том, как ее прожить! А закан­чи­ва­лось это стихо­тво­рение так: допу­стим, прожил я другую жизнь иначе, но потом-то было бы снова желание начать сначала! Господи, дай мне возмож­ность прожить еще одну жизнь!

Ибо, сколько жизни этой
ни живи,
Как бы лодку эту ни качало,
Сколько в этом море ни плыви,
Всегда захо­чется начать
сначала.

– Какова главная черта вашего характера?

– Вот как бы так отве­тить, чтобы не очень уж похва­лить себя, но и не обру­гать?! Я очень люблю в людях мягкость – и смею наде­яться, что сам достиг этого. Чтобы было понятнее, я вам скажу, что для меня эталоном и в лите­ра­туре, и в жизни был и оста­ется Антон Павлович Чехов.

– Что бы вы хотели в себе изменить?

– Теперь уже нет. Поздно. Вот если бы начать сначала?!

– Кем бы вы хотели стать, если бы не были поэтом?

– В школьные годы я мечтал быть астро­номом, очень любил все, связанное со звездным небом.

– Оста­нется ли то, что вы сделали?

– Я никогда не только не пере­оце­нивал своей работы, но старался не давать ей вообще никакой оценки. Поэтому я робко надеюсь, что, может быть, хоть что-то останется.

– Ваше отно­шение к смерти?

– Стыдно, наверное, в этом признаться, но всю жизнь я смерти боялся. Хотя прошел четыре года войны – героем не был, но и трусом тоже не считался. Но смерти я боялся до войны, во время войны – и сегодня так же боюсь.

– Ваше отно­шение к Богу?

– Я был воспитан, как и боль­шин­ство людей этого поко­ления, в духе атеизма. И воспи­та­нием этого рода у нас зани­ма­лись довольно серьезно. А потом, с годами, прихо­ди­лось в себе это преодо­ле­вать. Если я достиг хотя бы того, что пере­стал быть атеи­стом, думаю, что заво­е­вание это уже немалое. Сегодня я ближе к тем, кто верует, хотя считать самого себя веру­ющим не смею.

– Ваше любимое воспоминание.

– Я не могу выде­лить одно – самое любимое воспо­ми­нание. Потому что жизнь прожита доста­точно долгая и разно­об­разная… Мотало меня по всему свету – иско­лесил почти всю страну.… Потом – война, после войны – поездки за рубеж. Огромное коли­че­ство воспо­ми­наний – последние годы они просто не дают мне покоя…

С вами случа­лись чудеса?

– Наверное, самое большое чудо, что я прошел четыре года этой войны – и в самом деле, реально мог погиб­нуть каждую минуту, как погибли миллионы, – и я вернулся. Разве это не чудо?!

– Круг вашего общения.

– У меня были такие – уже давние – стихи, они так и начи­на­лись… «Все уже круг друзей, все уже…» И еще одна из четких формул, которые пони­маешь с годами, только с годами… Это название известной книги: «Каждый умирает в одиночку». Конечно, это не значит, что человек не может умереть в окру­жении своих близких, но в каком-то высоком смысле он все равно оста­ется один на один со смертью… А сейчас… и того очень узкого круга друзей у меня нет. Почти нет. И из другого давнего стиха на эту тему:

Оста­ется напоследок
три-четыре теле­фона,
Три-четыре теле­фона,
куда можно позвонить.

Но это было очень давно – и в этом я вижу опти­мизм моло­дости, сейчас я бы так не написал… Это очень много – три-четыре телефона…

– Какой вопрос вы хотели бы задать самому себе?

– Вообще я бы не хотел зада­вать себе никаких вопросов… Боюсь. Хотя, например… «А зачем ты жил на этом свете?» И ведь, по суще­ству, у меня нет ответа! Поэтому я бы пред­почел себе вопросов не задавать.

– Насколько искренне вы отвечали?

– Я думаю, что имею право сказать, что ответил искренне. Потому что все, что я делал в своей жизни, делал преиму­ще­ственно искренне.

Владимир Пере­воз­чиков 1993 год, осень.
Подго­то­вила Наталья Соколова

 

* * *
Каждый выби­рает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку —
каждый выби­рает для себя.

Каждый выби­рает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выби­рает по себе.

Каждый выби­рает по себе.
Щит и латы. Посох и заплаты.
Мера окон­ча­тельной расплаты.
Каждый выби­рает по себе.

Каждый выби­рает для себя.
Выбираю тоже — как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выби­рает для себя.

* * *

Давно ли поку­пали календарь…
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на прежнем пьедестале
себе воздвигли новый календарь,
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры еще неведом,
и подданным пока не угадать,
дарует ли он мир и благодать,
а может быть, проявится не в этом.
Ах, госу­дарь мой,
новый календарь,
три сотни с половиной,
чуть поболе,
страниц надежды,
радости и боли,
спрес­со­ванная стопочка листков,
билетов именных и пропусков
на право беспре­пят­ствен­ного входа
под своды насту­па­ю­щего года,
где точно обозна­чены уже
часы восхода
и часы захода,
рожденья чей-то день,
и день ухода
туда,
где больше нет календарей,
и нет ни декабрей,
ни январей,
а все одно и то же время года.
Ах, госу­дарь мой,
новый календарь!
Что б ни было, пребуду благодарен
за каждый лист,
что будет мне подарен,
за каждый день такой-то и такой
из тех, что мне
бестре­петной рукой
отсчи­таны и строго, и бесстрастно.
…И снова первый лист перевернуть —
как с берега высо­кого нырнуть
в холодное бегущее пространство.

Кине­ма­то­граф

Это город. Еще рано. Полу­су­мрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно заго­ра­ется окно.
Возни­кает звук рояля. Начи­на­ется кино.

И очнулся, и качнулся, завер­телся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
застав­ляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участ­ником событий, пить, любить, идти на дно…

Жизнь моя, кине­ма­то­граф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гени­альный и безумный режиссер?
Как свободно он монти­рует различные куски
лико­ванья и отча­янья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль -
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действу­ющим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгно­вение одно…

Жизнь моя, кине­ма­то­граф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проиг­ры­ваешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выра­зи­тель­но­стью жестов, заме­ня­ющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут -
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно…

Жизнь моя, кине­ма­то­граф, черно-белое кино!
Ты накап­ли­ваешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обре­таешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно…

Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участ­во­вать в собы­тьях, пить, любить, идти на дно…

Жизнь моя, мое цветное, пано­рамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак - старый зритель, я готов
зани­мать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, достав­шуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгно­венья, мои годы, мои сны,
как спле­та­ется с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожа­ленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кине­ма­то­граф, черно-белое кино!

* * *

— Что проис­ходит на свете?— А просто зима.
— Просто зима, пола­гаете вы?— Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.

— Что же за всем этим будет?— А будет январь.
— Будет январь, вы считаете?— Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картин­ками вьюги, старинный букварь.

— Чем же все это окон­чится?— Будет апрель.
— Будет апрель, вы уверены?— Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.

— Что же из этого следует?— Следует жить,
шить сара­фаны и легкие платья из ситца.
— Вы пола­гаете, все это будет носиться?
— Я полагаю,что все это следует шить.

— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,
недол­го­вечны ее кабала и опала.
— Так разре­шите же в честь ново­год­него бала
руку на танец, суда­рыня, вам предложить!

— Месяц — сереб­ряный шар со свечою внутри,
и карна­вальные маски — по кругу, по кругу!
— Вальс начи­на­ется. Дайте ж, суда­рыня, руку,
и — раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три!..

Плач о госпо­дине Голядкине

Господин Голядкин, душа моя,
чело­вече смиренный и тихий,
воль­но­думец тишайший, бунтарь незадачливый,
сокру­ши­тель печальный!
Это что за погода у нас,
что за ветер такой окаянный!
Это что за напасти такие одна за другою
на голову нашу!

Господин Голядкин, душа моя,
старый питер­ский житель,
утеши­тель опальный, бедо­лага отпетый,
стра­сто­терпец строптивый!
Это что там за мерзкие рожи мелькают
за этой треклятой вьюгою
на Невском прошпекте,
что за гнусные хари, что за рыла свиные,
Люци­фе­рово грязное семя!

Господин Голядкин, душа моя,
человек незлоб­ливый и кроткий,
воль­те­рьянец смиренный,
Дон-Кишот на манер петербургский!
Что за хитрые сети плетет сатана вокруг нас,
что уже нам и шагу ступить невозможно, —
это что за потрава на нас, это что за облава,
как словно все разом бесов­ские силы
сошлись против нас
в этом дьяволь­ском тайном комплоте!

Господин Голядкин, душа моя,
старый питер­ский житель,
мой двойник, мой заветный тайник,
мой дневник, не напи­санный мною,
он стоит на холодном ветру, потирая озябшие руки,
отве­чает смиренно и кротко — авось обойдется!

Господин Голядкин, душа моя,
в чем воис­тину его сила,
не подвержен унынью — все авось, говорит, обойдется,
может, все еще к лучшему,
все еще к лучшему вдруг обернется,
к нам фортуна лицом повер­нется, судьба улыбнется!

А вьюга-то, вьюга на проспекте на Невском
все пуще и пуще,
а свиные-то рыла за этой треклятой вьюгою
уже и вконец обнаглели —
то куснуть норовят, то щипнуть,
то за полу шинели подергать,
да к тому же при этом еще
зали­ва­ются смехом бесстыжим.

Господин Голядкин, душа моя,
человек незлоб­ливый и кроткий,
да ведь тоже недолго ему осер­чать не на шутку!
Да ведь ежели этак-то дело пойдет,
тут уже и амби­цией пахнет!
Сатис­фак­цией пахнет, а может быть, даже того —
конфрон­та­цией даже!

Тут уж, ежели что, господа, тут такое пойдет,
тут такое начнется!
Тут доста­нется, может быть, даже
сиятельным неким особам!
Эй, коня госпо­дину Голяд­кину, черт побери,
да коль­чугу, да шпагу!
Острый меч госпо­дину Голяд­кину, да поживее!..

Бара­баны бьют на плацу, бара­баны бьют, барабаны.
Чей-то конь храпит, чей-то меч звенит,
чья-то тень вдоль стены крадется.
Коло­кольчик-бубенчик звенит вдалеке,
звенит колокольчик.
Только все обошлось бы, о господи, —
авось обой­дется, авось обойдется!

* * *

Меж двух небес
(начала и конца),
меж двух стихий
(как в кресле брадобрея —
меж двух зеркал),
стре­ми­тельно старея,
живешь на этом тесном пятачке,
в двух зеркалах бессчетно повторяясь
и посте­пенно в них сходя на нет,
там, за чертой,
за гранью дней и лет,
последним звуком нисхо­дящей гаммы.
Две бронзы. Две латуни. Два стекла.
Два тонких слоя ртутной амальгамы.
Вот тайна и развязка этой драмы.
Меж двух стихий
(начала и конца),
меж двух страстей
(как в кресле брадобрея —
меж двух зеркал)…
Гораций и Катулл,
Шекспир и Дант сидели в этом кресле,
Они ушли. Они навек воскресли
и в глубине зеркал оста­лись жить.
Ну, что ж, мой друг,
приходит наше время.
Эй, брадо­брей, побрить и освежить!..
И вдруг поймешь —
ты жизнь успел прожить,
и, задохнувшись
(годы пролетели),
вдруг ощутишь,
как твоего чела
легко косну­лись вещие крыла
благо­сло­венной пушкин­ской метели…
Ну что ж, мой друг,
двух жизней нам не жить,
и есть восхода час,
и час захода.
Но выбор есть,
и дивная свобода
в том выборе, где голову сложить!