Автор: | 9. февраля 2022



Теле­фонная книжка

От соста­ви­теля

 Теле­фонная книжка» — уникальная форма воспо­ми­наний, впервые приме­нённая Евге­нием Льво­вичем Шварцем в мему­арной лите­ра­туре. Записи этих воспо­ми­наний велись писа­телем в составе его днев­ника. Основой их явилась старая потрё­панная черная теле­фонная книжка, которая много лет посто­янно была у него под рукой. К этой книжке почти ежедневно обра­щался Шварц, запи­сывая теле­фоны лиц, с кото­рыми твор­че­ская или чело­ве­че­ская судьба связы­вала его, или набирая номера теле­фонов писа­телей, арти­стов, режис­сёров, худож­ников, кино­опе­ра­торов, в содру­же­стве с кото­рыми стави­лись спек­такли в различных театрах, снима­лись фильмы в кино­сту­диях, обсуж­да­лись проблемы лите­ра­турно — теат­ральной жизни. Немало здесь и записей о врачах.

В «Теле­фонной книжке» запе­чат­лена целая галерея порт­ретов совре­мен­ников, напи­санных точно, лако­нично и ярко. За этими мини­а­тю­рами встаёт целая эпоха обще­ственной и куль­турной жизни страны.

Не только людям посвя­щены записи, иногда «действу­ю­щими лицами» стано­вятся твор­че­ские союзы, театры, изда­тель­ства, вокзалы, с кото­рыми писа­телю часто прихо­ди­лось всту­пать в те или иные отношения.

В записи от 24 марта 1955 г. Шварц сфор­му­ли­ровал цель ведения «Теле­фонной книжки»: «Я еще вчера испытал неко­торое смущение. Я пишу о живых людях, которых рассмат­риваю по мере сил подробно и точно, словно явление природы. Мне страшно с недавних пор, что люди слож­ней­шего времени, под его давле­нием прини­мавшие или не прини­мавшие слож­нейшие формы, меняв­шиеся неза­метно для себя, или упорно не заме­чавшие перемен вокруг — исчезнут. Нет, проще. Мне страшно, что всё, что сейчас шумит и живёт вокруг— умрёт, и никто их и словом не помянет — живущих. И это не вполне точно. Мне кажется, что любое живое лицо — это исто­ри­че­ское лицо — и так далее, и так далее. Вот я и пишу, называя имена и фамилии исто­ри­че­ских лиц».

В резуль­тате всех рассказов о людях и учре­жде­ниях скла­ды­ва­ется портрет самого Шварца, «чудес­ного писа­теля, нежного к чело­веку и злого ко всему, что мешает ему жить» (И. Г. Эренбург).

Шварц вёл записи «Теле­фонной книжки» в днев­нике с 19 января 1955 г. — по 11 октября 1956 г. Подлин­ники хранятся в Россий­ском госу­дар­ственном архиве лите­ра­туры и искусства.

Часть записей вошла в книгу «Евгений Шварц. Живу беспо­койно… Из днев­ников». М. —Л. 1990.

В насто­ящем издании помещён полный текст воспо­ми­наний, снаб­жённый коммен­та­риями и именным указателем.

В исклю­чи­тельных случаях в тексте встре­ча­ются повторы. Они возни­кают тогда, когда Е. Л. Шварц, редак­тируя текст, пере­пи­сы­вает его. Повторы сохра­нены при публи­кации, так как они позво­ляют пристальнее всмот­реться в твор­че­скую лабо­ра­торию писа­теля. В книге во многом сохра­нено также свое­об­разие пунк­ту­ации автора.

Соста­ви­тель приносит благо­дар­ность лицам, оказавшим помощь в подго­товке к изданию книги — доктору искус­ство­знания А. Я. Альт­шул­леру, доктору меди­цин­ских наук М. В. Войно — Ясенец­кому, стар­шему науч­ному сотруд­нику Русского музея Л. А. Славовой, народной артистке России Е. В. Юнгер.

 К. Кири­ленко

Из ленин­град­ской теле­фонной книжки

1955 год

19 января

Хотел затеять длинную работу: «Теле­фонная книжка». Взять нашу длинную черную книжку с алфа­витом и, за фами­лией фамилию, как запи­саны, так о них и расска­зы­вать. Так и сделаю.

А

Акимов.[1] О нем говорил не раз: ростом мал, глаза острые, внима­тельные, голубые. Всегда пружина заве­дена, двига­тель на полном ходу. Все ясно в нем. Ника­кого тумана. Отсюда прав­ди­вость. Отсюда полное отсут­ствие, даже отри­цание маги­че­ского кристалла. Через него в неко­торых случаях художник разли­чает что‑то там неясно. Как это можно! Жаден до смеш­ного в денежных делах. До чуда­че­ства. Даже понимая, что надо потра­титься, хотя бы на хозяй­ство — отдаст деньги не с вечера, а утром, когда уже пора идти на рынок. Знает за собой этот порок. Однажды я осуждал при нем скупую женщину.

20 января

И он возразил: «Не осуждай, не осуждай! Это страсть. Не может человек заста­вить себя расстаться с день­гами — и всё тут». Так же, говоря о ком‑то, признал: «Он, как умный человек, позво­ляет себе больше, чем другие». И то и другое выска­зы­ванье неча­янное признание. Я не раз замечал, что худож­ники скупо­ваты. Возможно, оттого, что уж слишком связаны с вещью. Но Акимов жаден еще и до власти, до славы, до жизни и, как человек умный, позво­ляет себе больше, чем другие. Жаден до того, что не выле­зает из драки. Есть множе­ство видов драки. Теперь в теат­ральных кругах победил вид наиболее мучи­тельный для зрителя: вцепив­шись в против­ника когтями, разрывая паль­цами рот, ударяя коленом в пах, борец кричит: «Необ­хо­дима твор­че­ская среда!», «Без чувства локтя рабо­тать немыс­лимо!», «Соци­а­ли­сти­че­ский реализм!», «Высокая прин­ци­пи­аль­ность!», «Не умеют у нас беречь людей!», — и так далее.

Акимов в драке правдив, ясен и смел до того, что противник, крича: «Мир хижинам, война дворцам!» или нечто подобное, — исче­зает. Охлопков[2] любит гово­рить, что наше время подобно эпохе Возрож­дения: сильные люди, борьба стра­стей и так далее. Эта поэти­че­ская формула разре­шает ему куда больше, чем позво­ляет себе умный человек. Един­ственный боец, на кото­рого я смотрю в этой свалке с удоволь­ствием, — Акимов. Он не теряет чувства брезг­ли­вости, как безоб­разник эпохи Возрож­дения, не кричит, кусая врага: «Прекрасное должно быть вели­чаво» (или «Призрак комму­низма бродит по Европе») и, наконец, он чуть ли не един­ственный имеет в своей области пристра­стия, привя­зан­ности, обна­ру­жи­вает чуть ли не гени­альное упор­ство. Правдив, правдив! Любит он и женщин. Иной раз кажется мне, что, помимо всего прочего, и тут сказы­ва­ется его жадность — к власти, к успеху. Любит и вещи, как Лебедев, но с меньшей стро­го­стью, тради­ци­онней. Я с ним никогда, в сущности, не был дружен — мы несо­из­ме­римы. Я отчёт­ливо, и он, думаю, тоже, пони­мает всю проти­во­по­лож­ность наших натур. Но жизнь свела нас, и я его чувствую как своего и болею за него душой.

21 января

В случае удач его мы встре­ча­емся реже, потому что он тогда занят с утра до вечера, он меняет коней — то репе­ти­рует, то делает доклады в ВТО, то ведёт бешеную борьбу с очередным врагом, то пишет портрет, обычно с очень красивой какой‑нибудь девушки. И свалить его с ног могут только грипп, или вечный его враг — живот. Вот каков первый из тех, что записан в моей теле­фонной книжке. Среди многих моих друзей — врагов он наносил мне раны, не в пример прочим, исклю­чи­тельно добро­ка­че­ственные, в прямом столк­но­вении, или прямым и вполне объяс­нимым невни­ма­нием обезу­мев­шего за азартной игрой банко­мёта. Но ему же обязан я тем, что довёл до конца работу, без него брошенную бы на полдо­роге. И не одну. А как упорно доби­вался он, чтобы выехали мы в блокаду из Ленин­града. Впрочем, бессмыс­ленно тут заво­дить графы прихода и расхода. Жизнь свела нас, и, слыша по теле­фону знакомый его голос, я испы­тываю сначала удоволь­ствие. И только через несколько минут — нелов­кость и скован­ность в словах и мыслях, — уж слишком мы разные люди.

Вторым на букву «А» записан Альтман.[3] Прелесть Натана Альт­мана — в простоте, с которой он живёт, пишет свои картины, ловит рыбу. Он ладный, желто­лицый, толсто­губый, седой. Когда еще юношей шёл он пешком по шоссе между южно­рус­скими какими‑то горо­дами, навстречу ему попался пьяный офицер, верхом на коне. Заглянув Натану в лицо, он крикнул вдруг: «Япошка!» И в самом деле в лице его есть что‑то даль­не­во­сточное. Говорит он с акцентом, но не еврей­ским, без напева. В отличие от Акимова пальцем не шевельнёт для того, чтобы занять подо­ба­ющее место за столом баккара. Во время эваку­ации только, нахо­дясь в Моло­тове, сказал задум­чиво: «Я до сих пор не придавал значения званиям и орденам — но с тех пор, как это стало вопросом меню…» Причём это последнее слово он произнёс, как природный француз. Там же ловил он тара­канов в своей комнате и красил их в разные цвета. А одного выкрасил золотом и сказал: «Это таракан — лауреат».

22 января

А потом подумал и прибавил: «Пусть его тара­ка­ниха удивится». Есть во всем его суще­стве удиви­тельная беспеч­ность, заме­ня­ющая ту воин­ству­ющую неза­ви­си­мость, что столь часто обна­ру­жи­вают у гениев. Натан оста­ётся самим собой безо всякого шума. Когда прини­мали в союз какую‑то худож­ницу, Альтман неосто­рожно выразил своё к ней сочув­ственное отно­шение. И Серов[4], громя его, привёл это неосто­рожное выра­жение: «Альтман позволил себе сказать: на сером ленин­град­ском фоне…» — и так далее. Отвечая, Альтман заявил: «Я не говорил — на сером ленин­град­ском фоне. Я сказал — на нашем сером фоне». И, возражая, он был столь спокоен, наивен, до такой степени явно не понимал убий­ствен­ности своей поправки, что его оста­вили в покое. Да, он какой есть, такой и есть. Всякий раз, встречая его, — а он ездит в Кома­рово ловить рыбу, — угадывая еще издали на шоссе его ладную фигурку, с беретом на седых — соль с перцем — густых волосах, испы­тываю я удоволь­ствие. Вот подходит он лёгкий, забот­ливо одетый (он даже трусы зака­зы­вает по особому рисунку), на плече рыбо­ловные снасти, в боль­шин­стве само­дельные и отлично выпол­ненные; как у многих худож­ников, у него — золотые руки. Я люблю его рассказы — их прелесть все в той же простоте, и здоровье, и ясности. Как в Бретани жил он в пансионе, вдруг шум за стеной. За каменной стеной сада, где они обедали. Натан взобрался на стену — все селенье, включая собак, копо­ши­лось и шумело возле. Прибой — нет, — прилив на этот раз был силен, дошёл до самой стены пансиона и, отходя, оставил в ямах множе­ство рыбы. «Тут и макрель, и все, что хочешь. И ее брали руками». И я вижу и стену пансиона, и берег. Стал этот неза­мыс­ло­ватый случай и моим воспо­ми­на­нием. Так же, услышав о реке Аа, вспо­минаю, как поехал Натан летом 14 года на эту речку ловить рыбу. И едва нача­лась война, как пристав его арестовал. «Почему?» А пристав отве­чает: «Мне прика­зано, в связи с войной, заби­рать всех подо­зри­тельных лиц. А мне сооб­щили, что вы футурист».

23 января

Альтман — со своей ладно­стью, лёгко­стью, беретом — ощуща­ется мною вне возраста. Чело­веком без возраста, хотя ему уже за шесть­десят. Козинцев[5] как‑то сказал ему: «Слушайте, Натан, как вам не стыдно. Вам шесть­десят четыре года, а вы ухажи­ваете за девушкой».

— «Это ее дело знать, сколько мне лет, а не моё» — ответил Натан спокойно. Во время съезда[6], ошелом­лённый жарой, бранью, оскорб­лённый собственной уязви­мо­стью, общей бессмыс­лицей и громозд­ко­стью проис­хо­дя­щего, словом, в первые его четыре дня увидел я Альт­мана, обыч­ного Альт­мана, вполне трез­вого — я говорю не о водке, — осве­жающе спокой­ного. Как некое явление природы, напомнил он, что жизнь продол­жа­ется, а тяжёлый хмель съезда ничего, в сущности, не значит. И я обра­до­вался ему, как радо­вался всегда, встретив в театре, на улице, на кома­ров­ском шоссе, радуясь еще и проч­ности своего чувства. Он спросил: «Слушай, где у вас тут запи­сы­вают на экскурсии в Кремль?» И я повёл его к столику в углу фойе, и он запи­сался. Как он пишет? Каковы его рисунки? Этого не стану опре­де­лять. Не моё дело. Я знаю, что он художник, и не усомнился бы в этой его породе, даже если бы не видел ни его деко­раций, ни книг, ни картин.

Теле­фонная книжка, по которой веду я рассказ, заве­дена в 45 году, поэтому стоят в ней и фамилии друзей, которых уже нет на свете. И первый среди них, по алфа­виту, — Ефим Альтус.[7] Жизнь пере­плела наши судьбы очень сложно — он женился на Гане[8] вскоре после того, как мы с ней разо­шлись. Наташа[9] росла в его семье. Расска­зы­вать это невоз­можно, да и не слишком инте­ресно. Расска­зы­вать о первом периоде наших отно­шений. Был он арти­стом талант­ливым. И считался умным. А я только недавно открыл, что так назы­вают актёров дума­ющих. Бог с ними, с актё­рами умными. Это, как правило, не актёры. И Стани­слав­ский — артист и режиссёр дума­ющий. Заме­чает он ряд вещей верно. В своих откры­тиях, как правило, то прав, то произ­волен, и в этом его прелесть и сила. Это открытия не ума, а темпе­ра­мента. Впрочем, это особый разговор. Сложный.

24 января

Итак, принад­лежал он к группе актёров дума­ющих, беспо­койных, как Бабочкин[10], с которым он, кстати, дружил, или Чирков[11]. Такого вида актёры либо бродят из  театра в театр, ищут режис­сёра по своей мерке, либо сами посте­пенно пере­клю­ча­ются на режис­сёр­скую работу. Альтус по темпе­ра­менту своему отводил душу и тем и другим образом — и бродил, и сам ставил пьесы. Был он сред­него роста, но первое впечат­ление обма­ны­вало: казался он ниже сред­него. Из‑за большой головы, лишённой волос, гладко выбритой. Большое лицо. Темные глаза. Страдал он тяжёлой, нет, не тяжёлой, — а мучи­тельной болезнью — особой формой невралгии, когда схва­ты­вало ему затылок и шею и лежал он непо­движно, с грелкой, целыми часами. Упрямый, неужив­чивый, неуступ­чивый, мальчик из огромной и бедной одес­ской еврей­ской семьи, ставший отличным русским актёром. Путь нелёгкий. Все, что удалось, было резуль­татом собственных само­сто­я­тельных решений. Это и сделало его актёром дума­ющим. И всегда на свой лад. И поста­новки его, — всегда результат упор­ней­шего и само­сто­я­тель­ного [труда], — дава­лись ему нелегко. Он болел за каждый участок спек­такля. Однажды в Кирове подрался с бута­фором и разбил стек­лянный его глаз. Ссорился с актё­рами. Пере­пи­сывал целые сцены из пьесы. И в резуль­тате в боль­шин­стве случаев выходил побе­ди­телем, и ему прощали всё. Так же само­сто­я­телен был он и в быту. Вносил усовер­шен­ство­вания в хозяй­ство. Клеил абажуры с собствен­ными аппли­ка­циями, удобные для глаз. Имел точные взгляды на воспи­тание. И на лечение. Когда у Наташи было воспа­ление лёгких, он решил, что надо вынести ёлку из ее комнаты, ибо смоли­стый воздух слишком густ для больных органов дыхания. Очень харак­терное для людей впечат­ли­тельных, для этого вида сознания, не умоза­клю­чение, а чувст­во­за­клю­чение. И доктор едва убедил его, что он неправ. В Кирове поса­дили мы с Катей[12] грядку табака и собрали урожай. И Альтус, подумав, сказал, что табак должен перебродить.

25 января

И привыкнув, что только личные догадки и впечат­ления помо­гали ему и в работе и в жизни, стал он угады­вать и колдо­вать над табач­ными листьями, а я любо­вался на все найденные им обряды. Лицо строгое, вдох­но­венное, словно чутье подска­зы­вает нужный путь, а он вслу­ши­ва­ется. Не знаю, отра­зи­лись ли чары на табаке, или тот таким уродился, но стал табак после того, как выве­ши­вали мы его на солнце, потом клали под тюфяк, потом скиды­вали в тень, потом снова на солнце — до того крепким, что все удив­ля­лись. Все, что угадывал и прика­зывал Альтус, было, может быть, и не точно, однако, талант­ливо. И в его поста­новках, даже наименее удав­шихся, всякий чувствовал и талант, и волю. Дома он был иной раз тяжёл, но всегда зато и заботлив, и деятелен. В конце концов он разо­шёлся с Холо­довой. И в Ленин­граде мы встре­ча­лись реже. Наташа его очень любила и все вспо­ми­нала о нем. И он тоже — девочка выросла на его глазах. И вот как я увидел его в последний раз. Шёл я в ясный солнечный день мимо филар­монии и вижу знакомую большую голову, и веснушки, и большие тёмные глаза, и коре­на­стую фигуру — Альтус стоит в компании актёров. Мы давно не виде­лись и оба обра­до­ва­лись. Он тут только узнал, что Наташа невеста и умилился и просиял так искренно, что я еще раз оценил верную, хоть и неукла­ди­стую его душу. И вскоре узнал об его внезапной смерти. И Наташа так плакала на его похо­ронах, что актёры долго вспо­ми­нали об этом и пока­чи­вали голо­вами сочув­ственно. Не знаю, бывает ли кто‑нибудь на Охтен­ском клад­бище, на его могиле. Вдова — снова замужем. Мать и все родные погибли в Одессе. И я испы­тываю неко­торый ужас, думая — неужели этот сильный, свое­об­разный, талант­ливый человек исчез со своей смертью? И ничего не оста­нется? Быть этого не может.

Следу­ющая запись такова: «Аэро­порт».

26 января

Помню, почему я записал этот номер: «Перво­класс­ницу» Фрэз[13] снимал в Ялте и очень хоте­лось ему, чтобы я прилетел, хотя бы на последние дни съемки. (Следо­ва­тельно, это была осень 47 года). Регу­лярное летнее движение кончи­лось уже, но само­лёты еще поддер­жи­вали связь с Адлером или Симфе­ро­полем. По мере того, как накап­ли­вался груз или пасса­жиры, отправ­лялся самолёт в рейс. Мне и хоте­лось на юг и не хоте­лось — никак я не мог решить, что делать, но телефон аэро­порта записал. Распо­ложен был он в те дни далеко от Ленин­града, в Ржевке. Думаю, что сыграло это роль в том, что я так и не решился улететь. И дорога к аэро­дрому, и он сам наво­дили тоску. Ухаби­стая, не ожившая с блокады дорога. Бараки. В одном из таких ждали мы само­лёта 10–11 декабря 41 года. Уныние. Когда я увидел в теле­фонной книжке слово «аэро­порт», то пред­ста­ви­лось мне нечто проти­во­по­ложное. Белое здание, до того молодое или на днях поднов­лённое, что изве­стью пахло. Колонны, как пове­лось в после­во­енных стройках. Прой­дёшь через вокзал — и соеди­нение бетонных широких дорог и высокой травы, заго­родный воздух и запах бензина — сразу удив­ляют и мешают радо­ваться. Так, наверное, чувствовал бы себя я на желез­но­до­рожном вокзале, попади на его перрон впервые в жизни сейчас, чело­веком сильно взрослым. И все же в пута­ницу понятий входит новое чувство. Зани­мает своё место среди укоре­нив­шихся древних. Чувство воздуш­ного вокзала. Помо­гают этому само­лёты — как‑никак, а родные братья первого аэро­плана, что увидел я в детстве. Был он системы Блерио[14], а принад­лежал лётчику Кузминскому[15]. И в новых пасса­жир­ских само­лётах то же движение — от хвоста вверх. Те же колеса. То же семейное сход­ство в выра­жении широко распах­нутых крыльев. Одно чувство, острое и сильное, но не имеющее имени, пережил я, увидев впервые полет.

27 января

Пережил я это чувство в тот самый миг, когда аэро­план Кузмин­ского вдруг отде­лился от земли. И теперь не могу я найти названия этому чувству. Как всегда, подобные пере­жи­вания дразнят тем, что вот — вот или вспом­нишь их смысл, или поймёшь, только надо чуть — чуть поста­раться. И никогда не пере­хо­дишь эту границу сознания. И сколько я потом ни старался поймать тот самый миг, когда самолёт меняет бег на полет, второй раз не пережил я ясного по силе и тёмного по смыслу чувства. Последний раз я встречал года два назад на Средней Рогатке Наташу и Андрюшу[16]. И трава, и бетонные дорожки, и люди возле само­лётов — меха­ники в прозо­дежде — далеко в летнем дрожащем воздухе, тут и вокзал и что- то совсем другое, просторное и в родстве не только с первыми само­лё­тами, а и с дили­жан­сами. Но вот появ­ля­ется самолёт сереб­ряный, лёгкий — видишь, что вокзал ни на что не похож. Это новое. Это совсем не то, что черная полоска дыма, когда ждёшь пароход. Это не двига­ю­щийся среди непо­движных составов, пере­хо­дящий с пути на путь к твоей плат­форме поезд, который ты встре­чаешь. Лёгкий сереб­ряный самолёт делает один поворот в воздухе, другой, легко идёт на снижение. Как трава вокруг бетонных дорожек, как ласточки, что шныряют у гнёзд под карнизом вокзала — тут, кроме машины, еще и искус­ство. Лётчик вёл машину по воздуху на свой лад. Но вот самолёт бежит уже по бетонной дорожке. Оста­нав­ли­ва­ется на площадке. Встре­ча­ющих не пускают за барьер. Мы видим, как подка­ты­вают к дверям само­лёта лест­ницу с площадкой. И пасса­жиры выходят.

Я со своей даль­но­зор­ко­стью вижу каждого. Как правило, те, кого вы встре­чаете, выходят не среди первых. И когда я уже начинаю пугаться, — то узнаю дочь с крошечным Андрюшкой на руках. Положив голову на плечо Наташе, он вяло, как бы ничего не видя, погля­ды­вает вокруг. На самом‑то деле он не только все видит.

28 января

Он и все запо­ми­нает. И расска­зы­вает нам подробно через неделю — другую, кто его встречал, и кто что сказал, и кто нёс чемо­даны, и как сели в машину. Все он запомнил. И для него самолёт и аэро­порт будут поня­тиями, усво­ен­ными с самого раннего детства, а чувства, вызы­ва­емые этими поня­тиями, — ясными, прочно укоренившимися.

Перед словом «Аэро­порт» стоит в теле­фонной книжке фамилия Авраменко[17]. Я было ее пропу­стил. Умыш­ленно. Мне почти что нечего сказать об этом старом знакомом. Но в теле­фонной книжке запи­сы­вают разные фамилии, на то она сделана. Ее сущность в отсут­ствии умыш­лен­ного подбора. Един­ственный порядок, свой­ственный ей — алфа­витный. Авра­менко живёт этажом выше меня. Он поэт. У него есть сын и внук. Но при этом седые волосы у поэта отсут­ствуют и выглядит он полно­кровно. В последние годы отпу­стил усы — не то поль­ский пан, не то Тарас Бульба. Стихи его не слишком выде­ля­ются из общей массы, но его часто печа­тают и часто ругают. Он из касты неза­щи­щённых. Саянова[18], ничем его не превы­ша­ю­щего, ругать не смеют. Он попал в группу защи­щённых. Авра­менко очень ожив­ля­ется, еще моло­деет в тяжёлые для союза времена. И в черные дни пишет страшные, преда­тель­ские статьи, выры­ва­ется вон злоба, накап­ли­ва­емая годами. Союз писа­телей по идее — союз необык­но­венных людей. И само­любие обык­но­вен­ного чело­века там, в силу порядка вещей, вечно раска­лено. Правда, страшные статьи свои Авра­менко пишет или подпи­сы­вает не один. И черные дни сами по себе так ужасны, что не выде­ля­ются статьи моего усатого соседа, поэта и дедушки, из общей массы. И когда черные дни сменя­ются серыми, уходят в прошлое, забы­ва­ются статьи Авра­менко и Колоколова[19], или с кем он еще там подпи­шется при случае.

Далее в теле­фонной книжке идёт фамилия, попавшая на букву «А» по недо­ра­зу­мению. Катя думала, что фамилия нашего боро­да­того серди­того, безум­ного и острого кома­ров­ского знако­мого пишется «Арбели». Он живёт летом в акаде­ми­че­ском посёлке.

29 января

Знакомы сначала, с давних времён, мы были с Тотей — она же Анто­нина Николаевна[20] — живая, близо­рукая, привле­ка­тельная, скорее высокая, тощенькая. Знали мы, что она альпи­нистка, искус­ствовед, умная женщина. Была замужем за исто­риком Щеголевым[21], овдо­вела. Я сомне­вался в ее уме. В интел­ли­гент­ских кругах возле искус­ства выра­бо­тался свой жаргон, и женщины, овла­девшие им, легко зачис­ля­ются в кате­горию умных. Особенно их много возле театра, жаргон тут беднее эрми­таж­ного, но зато непри­стойнее и веселее. Тут женщины, овла­девшие им, назы­ва­ются не умными, а остро­ум­ными. Попугаи, повто­ря­ющие чужие слова, обна­ру­жи­ва­ются просто. Но попугаи, схва­ты­ва­ющие чужой круг идей, числятся людьми. Поэтому я с недо­ве­рием принял утвер­ждение насчёт Тоти­ного ума. Несколько лет назад вдруг вышла она замуж за своего началь­ника акаде­мика Орбели и родила мальчика[22]. Ей было за сорок, мужу за шесть­десят, и вот в этот период жизни позна­ко­ми­лись мы с ней ближе, а с Иосифом Абга­ро­вичем — заново. Прежде всего я, не без удоволь­ствия, убедился в том, что Тотя и в самом деле умная. Она любила своего маль­чика до полного безумия и однажды опре­де­лила это так: «Смотрю на пейзаж Руссо[23]. Отличный пейзаж, но что‑то мне мешает. Что? И вдруг сооб­ражаю: воды много. Сыро. Ребёнку вредно». Прелестно расска­зала она о собрании в акаде­ми­че­ском посёлке перед его засе­ле­нием. Собра­лись будущие владельцы или их жены. В те дни неиз­вестно еще было — в собствен­ность получат акаде­мики дачи или в пожиз­ненное владение. Это особенно волно­вало членов семьи. И вот, сначала иноска­за­тельно, стали выяс­нять, что будет, так сказать, по окон­чании владения, — если оно только пожиз­ненное. Куда денут ижди­венцев? А потом, по мере того как страсти разго­ра­лись, вещи начали назы­вать своими именами. Все акаде­мики были живы еще, но ораторши гово­рили: «Вдовы, вдовы, вдовы». И никого это не пугало.

Иосиф Абга­рович слегка суту­ловат. Огромная седая борода. Огненные глаза.

30 января

Огненные глаза. Одет небрежно, что, впрочем, у акаде­миков и учёных в обычае. Люди, рабо­тавшие с ним, вспо­ми­нают эти годы с ужасом: трудно объяс­нить его отно­шение к тебе на сего­дняшний день, и когда произойдёт взрыв, угадать нельзя. Он из людей, которым власть необ­хо­дима орга­ни­чески, без неё им и жизнь не в жизнь. За годы работы своей в Эрми­таже он, словно насто­ящий заво­е­ва­тель, распро­странил власть свою на все залы Зимнего дворца, забрав покои, так назы­ва­емые исто­ри­че­ские комнаты — личные апар­та­менты царей — и Музей рево­люции. Когда нача­лась война, то он с удиви­тельной быст­ротой и отчёт­ли­во­стью эваку­и­ровал весь музей — все у него было подго­тов­лено. Слави­лось его умение выис­ки­вать и приоб­ре­тать картины, попол­нять эрми­тажные коллекции — так гово­рили о нем в городе. Я был далёк от Эрми­тажа — повторяю то, что гово­ри­лось. А видел я своими глазами, как исто­ри­че­ские комнаты исчезли и Музей рево­люции впал в совер­шенное ничто­же­ство. Видел, как на премьерах, на торже­ственных засе­да­ниях появ­лялся спокойно, по- хозяйски академик Орбели, с большой своей боро­дищей, с акаде­ми­че­ской шапочкой на реде­ющих волосах. В Кома­рове узнал я его поближе. Я сторо­нюсь людей властных, умеющих раска­ляться добела чистой и беспри­чинной нена­ви­стью. И я особенно осте­ре­гаюсь! сановных людей. Не чинов­ников, а знатных людей. Однако, вышло так, что стали мы иной раз встре­чаться. И отчасти потому, что я детский писа­тель, а Иосиф Абга­рович страстно, не меньше, чем Тотя, а может быть, и отча­янней, любит сына. И когда тот пошел в школу, академик вошёл в роди­тель­ский совет. И ходил вместе с маль­чиком знако­миться к Бианки[24], когда Виталий жил в Доме твор­че­ства. Итак, мы стали иной раз встре­чаться, и я разгля­дывал Иосифа Абга­ро­вича с глубоким любо­пыт­ством. Я, болея, сомне­ваюсь и, радуясь, сомне­ваюсь, имею ли я на это право.

30 января

Уверен­ность в закон­ности и даже обяза­тель­ности собственных чувств у него дохо­дила до живо­пис­ности. Были чувства эти сплошь отри­ца­тельные. Точки прило­жения — беско­нечно разно­об­разные. Однажды, например, говорил он с нена­ви­стью о молодой луне. В моло­дости работал он где‑то на раскопках. И в небе в те дни, когда у Орбели были очень тяжёлые пере­жи­вания, стоял точно такой серп. И Орбели возне­на­видел луну, правда, только в этой фазе. От силы его чувств пострадал однажды целый коллектив. В Москве соби­ра­лись пере­смот­реть зарплату эрми­тажных работ­ников. Сильно увели­чить ее, как только что увели­чили в акаде­ми­че­ских театрах. Увидев штатное распи­сание и новую смету, Орбели обна­ружил, что какие‑то особо и безумно нена­ви­димые им сотруд­ники будут полу­чать более двух тысяч в месяц. И он задержал утвер­ждение нового порядка зарплаты. И весь коллектив пал жертвой его нена­висти к двум людям. Вскоре после того, как Иосиф Абга­рович придержал увели­чение зарплаты, его сняли с дирек­тор­ства. А новый не поднимал этого вопроса, так все и оста­лось, и два нена­вистных сотруд­ника, а с ними и весь коллектив оста­лись при старой зарплате. Снят с работы Орбели был по причинам стихий­ного порядка, с его лично­стью не связанным. Тут я особенно часто встречал его в Кома­рове — времени‑то у него приба­ви­лось. И я оценил его главное и основное свой­ство — талант­ли­вость. Все, что я расска­зывал, — мелкие подроб­ности. Пена, брызги, грохот, летят доски — разбило корабль — все это только признаки моря. Да, море имелось в наличии. И со всей своей стихий­но­стью и чуда­че­ствами Орбели вызывал уважение. Правда, маленький Саша Козинцев[25], увидев его огромную бороду, разра­жался каждый раз горьким плачем. Однажды его угово­рами и прика­за­ниями заста­вили поздо­ро­ваться с Иосифом Абга­ро­вичем. Но едва тот ушёл, как мальчик пова­лился на песок, рыдая.

Следу­ющая запись такова: «Алек­сандра Констан­ти­новна». Это могу­чего роста, сложения и голоса очень пожилая женщина, которая живёт с энер­гией, не изме­нив­шейся с молодых ее лет. Нет, не осла­бевшей, но изме­нив­шейся. То, что уходило на театр (она бывшая актриса), на любовь, уходит на то, чтобы крепко стоять своими тяжё­лыми ногами на земле. И рабо­тает и болеет она с шумом и темпе­ра­ментом своей юности. Если заходит она по делу, то в нашей маленькой квар­тире дела­ется еще более тесно. С ней связано одно странное открытие. Она людей, которые зака­зы­вают ей связать галстук, скажем, не считает за людей. Впрочем, я не то хотел сказать. Странное это открытие в двух словах не разъ­яс­нишь и каса­ется это не всяких заказ­чиков и фрайеров.

Дальше идёт фамилия, пере­но­сящая меня в Кома­рово: Вера Ники­фо­ровна Александрова[26]. Полагаю, что фамилия эта припи­сана Вере Ники­фо­ровне случайно: она тёща Александрова[27]. Алек­сандра Дани­ло­вича, ректора универ­си­тета, мать Мари­анны Леони­довны, жены его, бабушка Дашеньки. Это знаком­ство как бы не насто­ящее, а кома­ров­ское. Там обычно знако­мишься сначала с дачей. Я увидел ее на 2–й Дачной голу­бо­ва­то­зе­леную, с застек­лённой террасой, полу­круглой крышей. И узнал ее историю. Молодой мате­матик Алек­сан­дров, профессор универ­си­тета, выиграл по займу 50.000 и приобрёл ее. Потом я узнал, что он геометр. Потом, что член — корре­спон­дент Академии наук. Потом, что он «мате­матик на грани гени­аль­ности, но слишком разбра­сы­ва­ется». Потом узнал, что рослая, сильно румяная, просто до наив­ности разго­ва­ри­ва­ющая женщина с девочкой столь же румяной — жена профес­сора, научный сотрудник. Я по росту и румянцу считал ее не то латышкой, не то эстонкой, но ошибся. Появ­ля­лась Мари­анна Леони­довна по празд­никам. В остальные дни бабушка ходила с Дашей.

2 февраля

Потом посте­пенно, по хозяй­ственным, по бытовым делам, или встре­чаясь у общих знакомых, мы позна­ко­ми­лись со всем семей­ством. Теле­фона у них в Кома­рове не было и звонили они по нашему, в особо важных случаях, когда нужно было срочно изве­стить о чем‑нибудь Мотю, рабо­тавшую у них сторо­жихой. Член.-кор, мате­матик на грани гени­аль­ности, оказался чело­веком роста сред­него, поджарым, умыш­ленно неукла­ди­стым. Глаза его, несмотря на брови и ресницы, кажутся разде­тыми. В его преуве­ли­ченно спокойной, чуть скан­ди­ру­ющей речи — все время ощуща­ется несо­гласие с кем‑то или чем‑то. Ему известна насто­ящая истина и до того она ясна, что смешно даже спорить и дока­зы­вать, если вы такие дураки, что сами не видите. Неукла­ди­стый, умыш­ленно неукла­ди­стый человек. Правда, враги его, а он их нажил доста­точное коли­че­ство, утвер­ждают, что там, где благо­ра­зумие не требует даже, а только наме­кает — он и не пробует прояв­лять строп­ти­вость. Но в гостях он строг и все спорит. В этих прояв­ле­ниях его натуры угады­ва­ется любовь к свое­об­разию, но та сила, что сказы­ва­ется в насто­ящей его работе — глубоко спит. Впрочем, при моем почти рели­ги­озном уважении к музы­каль­ности и мате­ма­ти­че­ской одарён­ности — я все равно разгля­дываю его как чудо. Насто­я­щего знаком­ства из этих дачно-хозяй­ственных встреч не обра­зо­ва­лось. Как‑то не по правилам и слишком уж случайно мы встретились.

1 Акимов Николай Павлович (1901–1968) — режиссёр, художник. С 1935 по 1949 и с 1955 г. до конца жизни — главный режиссёр Ленин­град­ского театра комедии. Поста­новщик и офор­ми­тель следу­ющих спек­таклей по пьесам Шварца: «Тень» (1940), «Дракон» (1944), «Обык­но­венное чудо» (1956), «Повесть
2 Охлопков Николай Павлович (1900–1967) — режиссёр, артист. В 1930–1937 гг. возглавлял Реали­сти­че­ский театр, в 1943–1966 гг. — главный режиссёр Москов­ского театра им. Вл. Маяковского
3 Альтман Натан Исаевич (1889–1970) — художник, скульптор.
4 Серов Владимир Алек­сан­дрович (1910–1968) — художник. С 1962 г. — прези­дент Академии худо­жеств СССР.
5 См. «Козинцев Григорий Михай­лович», с. 589.
6 Гово­рится о Втором Всесо­юзном съезде совет­ских писа­телей, прохо­дившем с 15 по 26 декабря 1954 г. в Москве в Большом Крем­лёв­ском дворце.
В днев­нике 16 декабря 1954 г. Шварц писал: «Полевой в своём докладе доста­точно безоб­разно… обругал меня», и 17 декабря: «…я что-то как в тумане от съезда: жарко, все говорят длинно, а главное — я хожу в обру­ганных» (РГАЛИ, ф. 2215, on. 1, ед. хр. 68, л. 45 об., 46 об.). Писа­тель и обще­ственный деятель Борис Нико­ла­евич Полевой (1908–1981) 16 декабря в своём содо­кладе «Совет­ская лите­ра­тура для детей и юноше­ства» в разделе «О нашей сказке» сказал: «…у совре­менной сказки есть еще один страшный враг, который, как злой волшебник, одним своим прикос­но­ве­нием может превра­тить золото и драго­ценные камни в мусор и черепки. Это — форма­лизм во всех его прояв­ле­ниях, погу­бивший уже немало хороших в своей основе твор­че­ских замыслов. Отрыв формы от содер­жания, меха­ни­че­ское пере­не­сение тради­ци­онных сказочных образов в совре­менную нашу обста­новку или, наоборот, введение совре­мен­ного совет­ского чело­века в тради­ци­онную сказочную обста­новку — все это неми­нуемо приводит к иска­жению действи­тель­ности, мстит автору, как бы взрывая его произ­ве­дение изнутри. Проил­лю­стрирую это парой примеров. Евг. Шварца мы знаем как автора двух инте­ресных инсце­ни­ровок — «Золушка» и «Снежная коро­лева». Но вот он написал сказку «Рассе­янный волшебник» и главным героем ее сделал инже­нера Ивана Ивано­вича Сидо­рова, обла­да­ю­щего способ­но­стью изоб­ре­тать всяче­ские машины, «огромные, как дворцы, и маленькие, как часики». И вот этого инже­нера-волшеб­ника автор почему-то застав­ляет делать… меха­ни­че­скую собачку, а аппарат, заду­манный им для того, чтобы прино­сить пользу людям, из-за рассе­ян­ности этого чело­века оказы­ва­ется испор­ченным. Хочу думать, что помимо воли автора полу­чи­лась пошлость. Больше того — вредная пошлость. Действи­тель­ность оказа­лась прине­сённой в жертву безвкус­ному вымыслу» (Второй Всесо­юзный съезд совет­ских писа­телей. Стено­гра­фи­че­ский отчёт. М., 1956. С. 52, 53). В проти­во­по­лож­ность Б. Н. Поле­вому, на съезде твор­че­ство Шварца как явление поло­жи­тельное отме­тили А. Е. Корнейчук, О. Ф. Берг­гольц, A. JI. Барто и др. (См. там же. С. 190, 346, 555).
7 Альтус Ефим Григо­рьевич (1901–1949) — артист, режиссёр. Второй муж Г. Н. Холодовой
8 Холо­дова (наст. фам. Халай­джиева) Гаянэ Нико­ла­евна (1899–1983) — артистка. Первая жена Шварца.
9 Шварц (в заму­же­стве Крыжа­нов­ская) Наталия Евге­ньевна (1929–1996) — дочь Шварца.
10 Бабочкин Борис Андре­евич (1904–1975) — артист, режиссёр. Работал в Ленин­граде в 1931–1935 гг. — в труппе Театра драмы, в 1935–1940 гг. — в труппе БДТ.
11 Чирков Борис Петрович (1901–1982) — артист. С 1926 по 1930 г. — в труппе ЛенТЮЗа, с 1932 г. — в Новом ТЮЗе. Участник спек­такля «Ундервуд» по пьесе Шварца.
12 Шварц (рожд. Обухова, по первому мужу Зильбер) Екате­рина Ивановна (1903–1963) — вторая жена Шварца.
13 Сценарий фильма для детей «Перво­класс­ница» Шварц написал в 1947 г., в этом же году нача­лись съемки. Режиссер И. А. Фрэз (см. «Фрэз Илья Абра­мович», с. 618). Фильм вышел на экраны в марте 1948 г.
14 Блерио Луи (1872–1936) — фран­цуз­ский авиа­кон­структор и лётчик, констру­и­ровал само­лёты с 1906 г
15 Кузмин­ский Алек­сандр Алек­сан­дрович (1881–1930) — один из первых русских лётчиков, учился во Франции, в лётной школе Л. Блерио. Приобрёл там самолёт «Блерио XI». Ездил по городам России, выступая с лекциями и совершая пока­за­тельные полёты. В Майкопе был в 1911 г.
16 Крыжа­нов­ский Андрей Олегович (1950–1994) — внук Шварца.
17 Авра­менко Илья Корни­льевич (1907–1973) — поэт, член редакции Ленин­град­ского альманаха
18 Саянов Висса­рион Михай­лович (1903–1959) — писатель
19 Коло­колов Николай Иванович (1897–1933) — писатель
20 Орбели Иосиф Абга­рович (1887–1961) — восто­ковед, первый прези­дент Академии наук Армян­ской ССР (1943–1947), с 1920 г. работал в Эрми­таже, с 1934 по 1951 г. — директор Эрмитажа.
21 Изер­гина Анто­нина Нико­ла­евна (1906–1969) — искус­ствовед, жена И. А. Орбели.
22 Орбели Дмитрий Иоси­фович (1946–1971) — медик, сын И. А. Орбели.
23 Руссо Теодор (1812–1867) — фран­цуз­ский художник
24 См. «Бианки Виталий Вален­ти­нович», с. 566.
25 Сын Г. М. Козин­цева, Алек­сандр Григо­рьевич (р. 1946), историк.
26 Алек­сан­дрова Вера Ники­фо­ровна, наст. фам. Георг-Ушакова (1890–1981).
27 Алек­сан­дров Алек­сандр Дани­лович (р. 1912) — мате­матик, академик АН СССР. С 1952 по 1964 г. — ректор Ленин­град­ского универ­си­тета. Знакомый Шварца по Комарову.