Автор: | 2. ноября 2023

Александр Аркадьевич Файнберг — (2.11.1939 – 14.10.2009). Жил в Ташкенте. Автор пятнадцати книг стихотворений (включая посмертно вышедший двухтомник, составленный автором). По его сценариям было поставлено четыре полнометражных художественных фильма и более двадцати мультипликационных фильмов. Им были переведены на русский язык стихотворения и поэмы Алишера Навои и многих современных узбекских поэтов. Его стихотворения печатались в журналах «Смена», «Юность», «Новый мир», «Звезда Востока», «Новая Волга» и в периодике зарубежных стран: США, Канады и Израиля.




 «Искус­ство мини­а­тюры». Сайт народных ремёсел Узбе­ки­стана.                            @«Наследие мастеров» 

Алек­сандр Файн­берг. Фото И. Малкиэля

 

         СТРУНА РУБАЙЯТА

           поэма

Вступ­ление для европейца

Европа, ты еще не поняла,
что озна­чает слово «домулла».
Займись ликбезом, старая галоша,
пока от лавров дуба не дала.

Я что вбиваю в голову твою?
А то, что в голубом моём краю
лишь мудрых вели­чают домуллою.
Как домулла, с тобой я говорю.

Глаза слепые протерев от сна,
послушай, как звучит моя струна,
и знай, что речь идёт о перепелке,
когда ты встре­тишь слово «бедана».

Теперь «супу» я разъ­ясню тебе.
Супа, Европа, это канапе,
на коем и едят, и спят под небом,
и женщину ласкают и т.п.

А что «насвой»? Насвой не даровой.
Но я насвоем поде­люсь с тобой.
Чем нико­тином лёгкие поганить,
ты лучше под язык забрось насвой.

Когда ж, Европа, ты затеешь пир,
желая постным обес­кро­вить мир,
ты над капу­стой не шумовку вскинешь,
ты вски­нешь над капу­стою «капкир».

Но коль едой займешься ты всерьёз,
нару­бишь лук, не утирая слёз,
и для котла разде­лаешь барана,
с восторгом назову тебя «ошпоз».

Что до «касы», то я свою красу
на этот пир с собою принесу.
Ты порцию, поло­женную гостю,
клади мне не в тарелку, а в касу.

Всё то, что скучно, не идёт в молву.
Но скучный пир твой я переживу.
А вот уж если будет он весёлым,
то этот пир я «тоем» назову.

А что такое, спро­сишь ты, «ляган»?
Гони за объяс­ненье чистоган.
Желе ты дашь на блюде из фарфора.
Плов на лягане я подам богам.

Однако стоп. Я закрываю рот.
Не дай аллах, в башку твою придёт,
что я к тебе напра­ши­ваюсь в гости.
Не обольщайся. Всё наоборот.

Вступ­ленье кончу словом «Биссмилля»!
Его скажу я, сердце веселя.
В нём истина лежит — «Аллах всесилен».
А истина — и бог мне, и судья.

* * *
Кричит над чайханою бедана,
над клеткой стынет белая луна,
за речкой меркнет золото заката,
свой юбилей справ­ляет чайхана.

Покоем возвы­шаясь над супой,
поса­сывая медленно насвой,
и на груди скре­стив достойно руки,
скре­стили гости ноги под собой.

С вели­чием владыки молчалив,
из чайника остатки чая слив,
и чем-то вновь наполнив этот чайник,
идёт чайханщик меж плакучих ив.

Ещё вчера от аромата роз
у чайника не зря чесался нос.
Теперь он посреди супы поставлен.
А что же в нём? Для глупого вопрос.

И вот уже пятьсот прекрасных грамм,
бутылкою не оскорбив ислам,
и обманув всесиль­ного аллаха,
хмельным огнём горят по пиалам.

А в стороне, у берега реки
ножом любви раздеты чесноки.
Готовые идти в огонь и уксус,
лежат в тазу сырые шашлыки.

Там, у котла, надменна и крива,
валя­ется баранья голова.
Меж кирпичей, уложенных как надо,
потрес­ки­вают в пламени дрова.

Там специями пахнет от стола,
курдючный жир шипит на дне котла,
и точно жезл, капкир свой гордо держит
ошпоз, невоз­му­тимый, как скала.

На юбилей пройдя сквозь гастроном,
он мощный зоб, нака­чанный вином,
неко­ле­бимо, как гранитный выступ,
воздвиг над раска­ленным чугуном.

А на супе прекрасно, как нигде.
Кубами редька плавает в воде.
У гостя, что сидит к закуске ближе,
горит лучок, застрявший в бороде.

Но хоть супа прохладна и мила,
и вновь полна пред каждым пиала,
томятся гости в сладком ожиданье,
погля­дывая в сторону котла.

Прости меня, медли­тельный Восток.
Ты, как садист, улыбчив и жесток.
Как долго ещё запахом прекрасным
драз­ниться будет мелкий ветерок?

Зачем, как власть имущему судье,
тянуть волынку нравится тебе?
Мой наглый гость — богатый европеец —
и тот уже заерзал на супе.

Но час настал. И нежно, как лозу,
ошпоз подносит каждому касу.
Шурпа в касе мерцает и искрится.
И специи щеко­чутся в носу.

Такой здесь лук и перец здесь такой,
что позво­ночник выгнется дугой.
Желудок поджи­гает жир барана.
Алло, Европа! Чувствуешь огонь?

Полна шурпа тропи­че­ской росы.
В ней джунгли расцвели такой красы,
что кажется, раздви­нутся лианы,
и выскочит мартышка из касы.

Дыха­нием июлю опалён
морковкою пропи­танный бульон.
В рубашке ты родился, европеец.
Такого не едал Наполеон.

Как домулла, я говорю тебе —
моя шурпа — царица на супе.
Что русский борщ перед моей шурпою?
Хоть он и старший брат моей шурпе.

Однако всё же истина в вине.
Устал я быть с шурпой наедине.
Хвала Аллаху, не было мартышки,
лежит баранья косточка на дне.

Пора начать торже­ственную часть.
Вновь пиала огнём святым зажглась.
И гости рты ладо­нями утёрли.
И над супой беседа полилась.

Пока ошпоз соору­жает плов,
ведёт беседу штатный острослов.
Готовы гости разра­зиться смехом.
Плывёт сиянье счастья от голов.

Он призван — остро­слов — смешить народ.
Остроты он готовит наперёд.
Но только в них, где лезвие, где обух,
увы, Европа, ум твой не поймёт.

Но вот к остроте он навёл мосты
и смолк, хитрец, не подведя черты.
И в ожиданье трепетном веселья
все напря­женно приот­крыли рты.

Натя­нута струною тишина.
Остроту ждут. И выползла она.
И взмылся смех с таким истошным визгом,
что в обморок упала бедана.

Однако смак не в бедной бедане,
смак, что впервые за своё турне
богатый гость — надменный европеец
почув­ствовал мурашки на спине.

Однако остро­слов пришёл на той,
желудок он с утра держал пустой.
И вот на разри­со­ванном лягане
всплы­вает плов горою золотой.

Пред блеском этой сказочной горы
блед­неют прези­дент­ские столы.
Чеснок над ней восходит, как корона,
и в недрах жиром светятся мослы.

О, чудо риса, мяса и костей!
Тебя достоин Дрез­ден­ский музей.
Но первая рука вонзи­лась в гору,
и залос­ни­лись бороды гостей.

Я тоже вырос в голубом краю.
Себе я плов рукою подаю.
Пускай Европа бьёт об зубы ложкой,
я ж не предам родную пятерню.

Но троне — плов. Ни слова на губах.
Пот просту­пает на тяжёлых лбах.
Чем тишина над пловом величава?
Поскри­пы­ва­нием риса на зубах.

Ты можешь быть льстецом и хитрецом,
растяпой можешь быть и молодцом,
но не сиди, пожа­луйста, над пловом,
как немец с диети­че­ским лицом.

Я говорю тебе, как домулла —
диета на земле — исчадье зла.
Коль хочешь на земле познать блаженство,
отведай жир с бара­ньего мосла.

Однако стала холмиком гора,
и значит, шашлыку пришла пора.
Чего ты испу­гался, европеец?
Не надо было ужинать вчера.

Поднос готов. Издав приятный стук,
легли шампуры в равно­правный круг.
И кровь граната брыз­нула на мясо…
И уксусной росой умылся лук.

Тоскуя в мари­наде со вчера,
дохнула в ноздри тёрпкая зира.
Вперёд, вперёд, друзья мои, шампуры!
Сначала слово? Нет уж. Вертела!

Обжа­ренные в меру на угле,
шипят куски в густой и острой мгле.
Поймешь, едва зубами прикоснёшься —
такого мяса не едал Рабле.

Благо­словен, кто выдумал шашлык.
Поёт резец, и утопает клык.
Пускай потом в аду пекутся души.
О рай земной! О небо! О язык!

Так можно пиро­вать и до утра,
но о-омин! Всему своя пора.
Описы­вать обжа­ренную печень
уж нету сил у моего пера.

И вот ошпоз, распухший, как питон,
с супы слезает, запросто при том,
но уронив шампур свой, европеец
несчастней рыбы воздух ловит ртом.

Из глаз его течёт бараний жир.
Сжигает горло перец калампир.
Он в Азии впервой. Наивный малый.
Он думает, что час его пробил.

Едва убрал чайханщик вертела,
вновь нача­лась словесная игра.
И взвился смех. И над супой с гостями
вкруг лампочки заби­лась мошкара.

И улыбаясь, как весёлый гном,
ещё разок в соседний гастроном,
рубли сжимая, шустрый и сопливый
пацан ошпоза шпарит за вином.

А сам ошпоз не позабыл гостей.
Супу покинув, он вернулся к ней.
Не просто так вернулся, а с ляганом.
Не дрейфь, май дарлинг.
Будет всё о’кей!

Зазря ты здесь по-своему твердишь,
что ты уже на шашлыке сидишь.
Ещё твоя не ведала Европа
обычай под назва­ньем «ошатыш».

Запомни этот месяц и число.
Тебе сегодня крупно повезло.
Ты помнишь, оста­вался холмик плова?
Так вот сейчас узнаешь, для чего.

Бухой ошпоз с глазами, как стекло,
под лампочку пробрался, где светло,
и проведя ладонью по лягану,
в неё трам­бует плова полкило.

Пока­чи­ваясь с пятки на носок,
над рисом жира водрузив кусок,
ошпоз икнул, рыгнул, и в заключенье
воздвиг над жиром пареный чеснок.

Вот это, я скажу вам, бутерброд!
Рукой махнёшь — и руку оторвёт.
Хеопса пира­мида на ладони.
Ну, евро­пеец, открывай свой рот.

Да, к ошатышу не был ты готов.
Ни горла не жалея, ни зубов,
ошпоз ладонью давит, как бульдозер.
И кажется — в мозги впол­зает плов.

Ладонь ошпоза — целая каса.
И горло запро­кинув в небеса,
прижал к затылку уши бедолага,
в безмолвной муке выкатив глаза.

Что эти очи выра­зить могли?
А то, что здесь, от родины вдали
в него забили атомную бомбу,
и шнур бикфордов к бомбе подожгли.

Он лучше б выбрал на Голгофе крест,
чем прохо­дить через такой ликбез.
Однако ошатыш в его желудок
с большим трудом, но всё-таки пролез.

Да, ошатыш, дружок, не эскалоп.
Но не криви обиженно свой лоб.
Ручаюсь головой, такого кляпа
и ЦРУ приду­мать не смогло б.

Подъём, дружок. Иди лицо умой.
Ещё успеть нам надобно с тобой
на юбилей ошпо­зов­ского дяди.
Вот там узнаешь, что такое той.

Но шутки прочь. Уже горит луна.
И не оста­лось в чайнике вина.
И под луной от обмо­рока в клетке
очуха­лась бедняга бедана.

Она кричит в неве­домую высь,
что кончен той, что гости разошлись.
И потому давай, дружок, повалим,
пока трамваи не перевелись.

Да не гляди ты в землю, точно слон.
Смотри, какой прекрасный небосклон!
Ужель ты утомлён гостеприимством?
Я, например, совсем не утомлён.

Всё это были цветики, малыш.
Когда-нибудь о них ты загрустишь.
Когда-нибудь твоей Европе в глотку
из ягодок вонзится ошатыш.

Ты нынче с каму­фляжем был знаком.
А как наш лук качает ветерком?
А как в полях ночами расцветают
горчица с перцем, перец с чесноком?

Европа нас ещё не поняла.
В ранг превос­ход­ства чван­ство возвела.
Оно ей боком вылезет. И это
я говорю тебе, как домулла.

Но вижу, ты желудком загрустил…
Тогда в такси. И дуй, что было сил.
В гости­нице тебе, как интуристу,
уже помыли ванну и сортир.

Ты больше не воро­тишься сюда.
Ну что ж, прощай. До Страш­ного Суда.
Я громко дверцей хлопаю железной.
Прощай, мой евро­пеец, навсегда.

Сказав свою последнюю строку,
махнул я вслед ночному огоньку.
Но от всего, что было и что будет,
вдруг чувствую звериную тоску.

И в насту­пившей гулкой тишине,
качаясь лунной тенью на стене,
я с горечью цитирую Шекспира:
— Прощай, прощай. И помни обо мне.

© Алек­сандр Файнберг.