Автор: | 12. июня 2024

Александр Мелихов – прозаик, критик, публицист. Член ПЕН-клуба, Союза российских писателей. Родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской обл. Окончил мех-мат. факультет Ленинградского университета. Кандидат наук. Печатается с 1979 года. В 1990-е годы начал выступать как публицист. Автор книг: «Провинциал. Рассказы», «Новый Геликон», «Роман с простатитом», «Весы для добра. Повести», «Исповедь еврея», «Горбатые Атланты, или Новый Дон Кишот» и др., а также многочисленных журнальных публикаций. Лауреат премий Союза Писателей СанктПетербурга и Русского ПЕН-клуба. Живёт в Санкт-Петербурге.




12 июня 1997 года ушел из жизни Булат Окуджава.

«Я каменщик, я создаю города»

Книга Марата Гиза­ту­лина «Булат Окуд­жава. Вся жизнь – в одной строке» (М., 2019) посвя­щена калуж­скому периоду прослав­лен­ного барда, когда он мыкал несладкую долю сель­ского учителя и глубоко совет­ского, но все равно отвер­га­е­мого даже и провин­ци­альной печатью поэта. Правда, «идио­тизм дере­вен­ской жизни» к концу книги посте­пенно сменя­ется чередой нарас­та­ющих успехов газетной звез­дочки област­ного масштаба, однако никто в ту пору и вооб­ра­зить не мог, на сколь высокий мировой небо­склон когда-то взлетит этот несколько нездешний худенький кавказец. Книга столь тщательно и глубоко доку­мен­ти­ро­вана, что ей почти навер­няка суждено остаться клас­сикой хотя бы уже по коли­че­ству источ­ников, которые автор ввел в окуд­жа­во­ве­дение, если дозво­ли­тельно употре­бить столь неук­люжее слово.
Или лучше окуджавистика?
Как скру­пу­лезный доку­мен­та­лист Гиза­тулин мягко пеняет своему пред­ше­ствен­нику Дмитрию Быкову за избыток лите­ра­ту­ро­вед­че­ского начала в его осно­ва­тельной моно­графии «Булат Окуд­жава» (М., 2009). Быков, однако, ни в чем серьезном не проти­во­речит Гиза­ту­лину и даже объяс­няет, почему толко­вания Окуд­жавы могут множиться, доколь в подлунном мире жив будет хоть один совре­менник певца: каждый чувствует его личной собствен­но­стью, ибо каждый может, так сказать, «пропи­тать его стихи, песни и даже прозу личными биогра­фи­че­скими обстоятельствами».
«Каждый был уверен, что Окуд­жава поет лично для него и о нем. Каждый — кроме тех, кто с первых звуков его песен и самого его имени испы­тывал к нему необъ­яс­нимую, избы­точную злобу, подобную той, какую ладан вызы­вает у чертей.
В резуль­тате почти любой слуша­тель Окуд­жавы имеет свою версию его биографии и тайного смысла его сочи­нений, а к чужим попыткам истол­ко­вать и просто изло­жить его судьбу отно­сится с пристра­стием и ревностью».
И еще: «Разно­гласия в оценках и расхож­дения в дати­ровках, увы, неиз­бежны, поскольку речь идет о недавней истории, а главное — о лите­ра­торе, созна­тельно и умело путавшем следы при создании автор­ского мифа».
Гиза­тулин, однако, распутал если и не все, то очень многое. Благо­даря его много­летним изыс­ка­ниям, тайна рождения певца стано­вится, если так можно выра­зиться, еще более таин­ственной. Ведь ясно же, что поэта форми­рует окру­жа­ющая среда — а что еще, не боже­ственный же глагол! — и рождение, скажем, Блока среди атмо­сферы Сереб­ря­ного века пред­став­ля­ется срав­ни­тельно есте­ственным. А поэти­че­скому миру Окуд­жавы прихо­ди­лось расти если уж и не из полного сора, то из среды, — по крайней мере, на взгляд посто­рон­него, — весьма далекой от поэзии: детство в семей­стве пламенных боль­ше­виков, затем казнь отца, заклю­чение в конц­ла­герь матери, казармы, окопы, совет­ский филфак с ленин­ской теорией двух культур, объяв­ля­ющей прак­ти­чески всю мировую куль­туру прислуж­ницей эксплуататоров…
Но вот Алек­сандр Жолков­ский в статье «Поэти­че­ский мир Булата Окуд­жавы» (1979) отводит Окуд­жаве в русской поэзии место «зеркально симмет­ричное Блоку»: Блок поставил на службу симво­лизму жанр цыган­ского романса, а Окуд­жава попу­ля­ри­зи­ровал дости­жения симво­лизма и вообще высокой поэзии, обогатив ими «песенно-поэти­че­скую публи­ци­стику совре­менных бардов и мене­стрелей»: «Перед нами некая попу­лярная версия симво­лизма, с его алле­го­ри­че­ским просве­чи­ва­нием идей сквозь земные оболочки и пред­по­чте­нием всего прошлого, буду­щего и надмир­ного насто­я­щему». Ну, и еще сход­ство «образных репер­ту­аров» — прекрасные дамы, рыцари, игру­шечные и сказочные персо­нажи, музыка…
«Обще­до­ступ­ности этого неосим­во­лизма способ­ствуют его фило­соф­ская упро­щен­ность, демо­кра­тизм и повсе­днев­ность его тема­тики, а также тот факт, что Окуд­жава кладет его на музыку город­ского романса как в буквальном смысле, так и в пере­носном, насыщая свои стихи соот­вет­ству­ю­щими моти­вами, обра­зами и языко­выми формулами».
И сохра­нить, а, вернее, развить в себе «неосим­во­листа», как пока­зы­вает Гиза­тулин, Окуд­жаве помогло не сбли­жение с дере­вен­ским людом, а скорее удаление от него: «И вот ещё что сразу все отме­тили – он оста­вался совсем чужим и непо­нятным для боль­шин­ства сельчан. И ладно бы, если бы только потому, что он человек из другого мира, не знакомый с мест­ными обычаями и нравами. Дума­ется, что, кроме разницы в воспи­тании и обра­зо­вании, близко сойтись с людьми Булату мешали неко­торые особен­ности его харак­тера, в том числе – обострённое чувство собствен­ного достоинства».
И это была вовсе не снобист­ская спесь, но только желание огра­дить свой внут­ренний мир от тех, кому он навер­няка непо­нятен и чужд. Хотя неко­торым бесхит­ростным душам это цело­мудрие каза­лось зазнай­ством: «Вооб­ражал он, конечно, не признавал нас. Жена, в отличие от него, была очень добрая и обая­тельная»; «В деревне люди всё-таки были более простыми и откры­тыми. Булату же каза­лось наоборот. И вот ещё что запом­ни­лось почти всем – был он всегда чистый, нагла­женный, очень акку­ратно и даже элегантно одетый».
И еще «вечно недо­волен, недо­волен жизнью».
«А вот чтобы Булат Шалвович пел что-нибудь под гитару или читал стихи – этого мы никогда не слышали».
На этот счет, однако, мнения расхо­дятся: есть свиде­тель­ства одно­сельчан, не раз и не два слышавших песни под гитару в его испол­нении. Вспо­ми­нают даже, как они с прия­телем, когда народ уже укла­ды­вался спать, дефи­ли­ро­вали по селу с гитарой и аккор­деоном, на ходу сочиняя серенады.
Бывшим ученицам запом­ни­лась и его нездешняя внеш­ность: «Шеве­люра волни­стая, усики чёрные. Мы сразу стали пере­гля­ды­ваться – какой красивый учитель к нам пришёл». И обра­щался с ними не как с детьми, а как со взрос­лыми, уважительно.
Но и в ответ требовал уважи­тель­ного отно­шения. Запретил на уроках грызть морковку, а когда ему в отместку на пере­мене поло­жили на стол морковный огрызок, он запу­стил им в лоб пред­по­ла­га­е­мому каверз­нику, а потом за шиворот выволок его вон. А когда на картошке во время пере­стрелки кто-то из маль­чишек неча­янно угодил ему карто­фе­линой в голову, он влепил оскор­би­телю такую оплеуху, что тот пере­летел через две грядки. Хули­гана, обидев­шего девочку, за шиворот вытащил на улицу и перед школь­ными окнами трижды ткнул головой в сугроб.
Руко­вод­ство возбуж­дало коллек­тивные обсуж­дения и осуж­дения, виновный оправ­ды­вался кавказ­ской вспыль­чи­во­стью, но, как вспо­ми­нает воспи­та­тель­ница детского дома Кузь­кина, с первых же дней маль­чишки все были без ума от него. Воспо­ми­на­тели невольно срав­ни­вали его темпе­ра­мент с кротким нравом его жены: «Галя, бывало, стоит с нами в сторонке, а он где-то кричит. Приходит в учитель­скую, кричит, начи­нает кого-то там ругать. Как сейчас помню. Бешеный характер. Начи­нает что-то дока­зы­вать – журнал бросает… Такой вспыль­чивый. А Гали, её и не видно, и не слышно было».
Вот и не ужились… Ее друзья так и не простили ему ее раннюю смерть.
В учебном процессе он тоже не проявлял дипло­ма­тич­ности: за диктант выставил двойки почти всему классу, не заду­мы­ваясь о том, что раньше в этом классе русский язык и лите­ра­туру препо­давал директор школы, так что двойка косвенно была выстав­лена и ему.
Однако и о прин­ци­пи­альных конфликтах одна его просто­душная сослу­жи­вица отзы­ва­лась очень по-простому: «Да шалопут он был! И гордый человек».
«Вы знаете, если вот так откро­венно… он не внушал доверия…»
Ничего не знал я и про его отно­шения с младшим братом: «Он следил за учёбой Виктора и кормил его, но мате­рин­ской теплоты для братишки ему взять было неот­куда – он и сам вырос без матери. Но главное, наверное, не это, а характер, который заставлял его держать нежность и ласку глубоко внутри, и только в стихах эта нежность обна­ру­жи­вала себя.
А может, она вся уходила в стихи и для живых людей её не оставалось?».
Жестко, но не будем судить, ничего не зная. Но это впечат­ляет — младший брат до самой смерти буквально не желал слышать имени своего знаме­ни­того стар­шего брата.
Который, когда у его жены родился мертвый ребенок, на вопрос стар­ше­класс­ницы: «Кого родила?», - ответил: «Галошу».
Шили ему и роман с проштра­фив­шейся деся­ти­класс­ницей, которую он вместо милиции якобы отвез к себе домой, чем она впослед­ствии похва­ля­лась: ей-де экза­мена по литре бояться теперь нечего…
Самое инте­ресное в книге — воспо­ми­нания простых людей, оцени­вавших буду­щего кумира милли­онов на бытовом уровне. Он мог, увлек­шись, продол­жать урок в кори­доре, но когда замечал в ком-то отсут­ствие инте­реса, немед­ленно замы­кался. А человек, позво­ливший себе насмешку или хотя бы усмешку по его адресу, вообще пере­ставал для него суще­ство­вать. Он мог подать мате­риал так захва­ты­вающе, что и дома повто­рять не требо­ва­лось, зато за диктанты лепил двойки без всякого состра­дания к сред­не­школьной успе­ва­е­мости. Парал­лельные классы зави­до­вали тому, в котором он был классным руко­во­ди­телем: с ними он и в походы ходил, в лес, на речку. И вместе с тем…
«Заходит в класс, сначала смотрит, какой порядок в классе. Если что-то не так, например, бумажка на полу, он вызывал дежур­ного и какого-нибудь другого ученика. Другого ученика он просил устра­нить непо­рядок, а дежур­ному говорил:
– Сейчас он уберёт всё, а ты посмотри, как надо. Потому что завтра ты снова будешь дежурным.
И на внеш­ность учеников обращал внимание – ну, там, рубашка не застёг­нута или ещё что-то. И сам одевался очень аккуратно».
«Он был и строгий, и добрый, всё у него было. Требо­ва­тельный был, конечно, хотел, чтобы мы его предмет знали хорошо.
Неко­торых нака­зывал, оставлял после уроков. Я-то не оста­ва­лась, у меня русский язык и лите­ра­тура неплохо было».
Однако в позднем интервью Окуд­жава призна­вался: «Школу, честно говоря, я не любил – за консер­ва­тизм, да и учителем был плохим». Оно и лите­ра­тура в ту пору была изуро­до­вана вуль­гарной социо­ло­гией, но и вообще: «Мне не нрави­лось учить, требовать».
Гитару в школу он начал прино­сить не сразу, и только со временем стал в конце урока испол­нять незна­комые песни, правда, лишь в том случае, если урок прошёл хорошо. Но первые слуша­тели были слишком наивны, чтобы испы­ты­вать по их поводу восторг или раздражение.
Зато «через несколько лет, когда стали появ­ляться его песни, они вызвали бурную нена­висть крем­лёв­ских идео­логов, и не случайно.
…Чем же я вам не потрафил, чем же я не угодил?».
«Но враги Булата пони­мали суть его песен, а может быть, просто инту­и­тивно чувство­вали её. И, не зная, к чему придраться, обзы­вали их то упадоч­ни­че­скими, то блат­ными… Один только компо­зитор В. Соло­вьёв-Седой выразил более или менее близко суть этих песен, обозвав их «бело­гвар­дей­скими». Разу­ме­ется, в буквальном, поли­ти­че­ском смысле в них не было ничего бело­гвар­дей­ского, но навя­зы­ва­емые властью вкусы отвер­гали всякую утон­чен­ность, аристо­кра­тизм. При всей прими­тив­ности и агрес­сив­ности марк­систско-ленин­ской идео­логии для искус­ства гораздо опаснее была прими­тив­ность и агрес­сив­ность пробив­ше­гося к власти началь­ства: они нена­ви­дели все утон­ченное не в силу заветов Ленина, а по зову собственной души, отвер­га­ющей все ей недоступное.
Но до конфликта с высоким началь­ством еще нужно было дорасти — в калуж­ские времена он стал­ки­вался исклю­чи­тельно с началь­ством низким: «Несмотря на неод­но­кратные указания с моей стороны как заве­ду­ю­щего учебной частью учителю русского языка и лите­ра­туры Окуд­жава Б. Ш. о необ­хо­ди­мости систе­ма­ти­че­ской и тщательной проверки учени­че­ских тетрадей, учитель Окуд­жава Б. Ш. моих указаний не выполняет».
И вовсе не обяза­тельно, что всегда неправо было началь­ство — для поэта и школьная программа не была законом, он мог объявить школь­никам: «Пушкин – мой самый любимый поэт, а Лермонтов – не самый, поэтому Пушкина мы будем прохо­дить много, а Лермон­това – вы уж как-нибудь, ребята, сами…»
Но подобный анар­хизм вовсе не требовал ниже­сле­ду­ющих мер воспи­та­тель­ного воздействия.
Приказ № 1
По Высо­ки­нич­скому РОНО от 10 января 1952 года.
В связи с само­вольным остав­ле­нием работы с 29 декабря 1951 г. по 10 января 1952 г. вклю­чи­тельно и допу­щенный прогул 10 дней учителем Высо­ки­нич­ской средней школы Окуд­жава Б. Ш., приказываю.
1. Учителя Окуд­жава Б. Ш. вплоть до особого распо­ря­жения Калуж­ского ОблОНО до работы не допус­кать и до 12/I пере­дать дело на него в народный суд для привле­чения к судебной ответственности.
Зав. РОНО Свирина
Сам Окуд­жава об этой прово­кации вспо­ми­нает так (непо­сред­ственным испол­ни­телем был директор): «Я попросил его на январ­ские кани­кулы отпу­стить меня в Москву. Он согла­сился и, в свою очередь, попросил привезти подсол­нечное масло. Вернулся я, конечно, привёз это самое масло, а в школе висит приказ: за прогул отдать Окуд­жаву под суд, – тогда под суд отда­вали. Пришёл к нему: «Вы же мне сами разре­шили». А он: «Где пись­менное разре­шение?» <…> Я: «Вы же сами…» Он: «Не знаю, не знаю. Ничего не знаю…» – сказал и ухмыльнулся.
Потом был суд в райцентре, вдвоём сидели – судья и я. Судье звонил пред­се­да­тель райис­пол­кома и спра­шивал: «Ну, как – засу­дили или ещё нет?» Он отвечал: «Сейчас закан­чи­ваем». Но так как в школе было много молодых учителей и они со мной дружили, то все коллек­тивно напи­сали в газету, не помню, в какую центральную газету, и в мини­стер­ство. А я меж тем уже не в школе. Прису­дили же мне шесть месяцев принудработ».
На самом деле вроде бы три.
К счастью, поэт сделался недо­ступен для наро­бра­зов­ской шушеры, когда газеты начали печа­тать такие примерно его стихи

Кирпич как кирпич, обожжённый огнём.
Он в меру короткий и длинный.
И нет ничего необыч­ного в нём:
Кусок обра­бо­танной глины.
На вид ничего необыч­ного нет,
Но я – строитель,
мастер,
И вижу в нём тот драго­ценный предмет,
Из кото­рого делают счастье.
Я каменщик,
я создаю города
Под мирным моим небосклоном.
Как нена­видят меня господа
Из Лондона и Вашингтона!..
Упрямо ложится за рядом ряд,
И, утра восход встречая,
Я слышу, как планы господ трещат
Под крас­ными кирпичами.
И всё совер­шенней мой солнечный дом.
Ведь я – каменщик,
мастер.
Я знаю, что в каждом движенье моём
Зало­жена доля счастья.

«Принято считать, что всё, напи­санное и опуб­ли­ко­ванное Булатом в Калуге – конъ­юнк­турно и бездарно. Это давно уже стало общим местом. Боюсь, что начало такому отно­шению к своему раннему твор­че­ству положил сам Булат Шалвович своей гипер­тро­фи­ро­ванной само­иро­нией, грани­чащей с само­уни­чи­же­нием». Но он же вспо­минал о своем раннем твор­че­стве так: «Я всегда писал искренне, всегда верил в то, что писал. Есть у меня, скажем, стихо­тво­рение о Ленине – я его написал в молодые годы и совер­шенно искренне, безо всякого нажима – сам, по собствен­ному желанию – так, как всё это ощущал тогда». И когда в декабре 1996 года Окуд­жаве было присвоено звание почёт­ного граж­да­нина Калуги, он опуб­ли­ковал в газете «Калуга вечерняя» такое признание: «Шесть лет, которые я провёл в Калуге, для меня были глав­ными в моей жизни. Это было моё станов­ление человеческое».
Правда, станов­ление это, судя по всему, проис­хо­дило более всего через проти­во­сто­яние окру­жа­ющей среде.

Алек­сандр Мелихов