Автор: | 5. июля 2024



НЕ ФИЛОСОФ, НО ПОЭТ

 

Зага­дочное,
поэтичное,
ирра­ци­о­нальное
твор­че­ство Кафки 
глазами
Германа Гессе.

 

Имя Франца Кафки сегодня прочно ассо­ци­и­ру­ется с фило­со­фией абсурда, экзи­стен­ци­а­лизмом, ирра­ци­о­на­лизмом и прочими куль­турно-фило­соф­скими поня­тиями, став­шими расхо­жими, но не до конца поня­тыми, как и сам Кафка.

Что мы знаем о самом Кафке и его твор­че­стве? Что он был ещё тем хикки, прожил жизнь стра­хо­вого агента, просил своего друга и душе­при­каз­чика уничто­жить после его смерти все произ­ве­дения, но так и не узнал, что друг ослу­шался, а он стал самым знаме­нитым писа­телем XX века, надолго опре­де­лившим развитие мировой лите­ра­туры? Да, хорошие расхожие фразы, за кото­рыми вряд ли можно увидеть описанный Кафкой мир, утра­тивший любую разумную основу, одино­че­ство чело­века, его страх, бессилие перед равно­душной действи­тель­но­стью, кото­рыми пропи­таны все произ­ве­дения знаме­ни­того чеха.

Но, пожалуй, несо­мненная гени­аль­ность Кафки заклю­ча­ется в том, что он не пыта­ется озву­чить какую-либо ясную идею, чётко сфор­му­ли­ро­вать ответ на какой-либо фило­соф­ский вопрос, да и вопросов-то никаких не задаёт: его герои — словно оголённые нервы, участ­ники и провод­ники алогичной действи­тель­ности, — те перво­про­ходцы, которые внезапно открыли абсурд бытия, оказа­лись с ним один на один, слепые и расте­рянные, и явились перед нами на стра­ницах книг лишь затем, чтобы напом­нить об этом абсурде и оста­вить нас с этим знанием. Может, потому и трудно иногда гово­рить о Кафке, что он жалит в самое сердце, вско­лы­хи­вает самые основы наших сомнений отно­си­тельно смысла бытия и терзает не умы, а наши сердца?

Об этой инте­ресной особен­ности Кафки впервые заго­ворил Герман Гессе, отзывы кото­рого сыграли не последнюю роль в попу­ля­ри­зации твор­че­ства «еврей­ского Кьер­ке­гора». В одном своём ответном письме чита­телю, который однажды спросил о романах вели­чай­шего чеха, Гессе, который чувствовал Кафку, как никто другой, написал в ответ такую вещь:

Рассказы Кафки — не статьи о рели­ги­озных, мета­фи­зи­че­ских или моральных проблемах, а поэти­че­ские произ­ве­дения. Кто в состо­янии просто читать поэта, то есть не задавая вопросов, не ожидая интел­лек­ту­аль­ного либо мораль­ного резуль­тата, кто готов воспри­нять то, что дает этот поэт, тому его произ­ве­дение даст ответ на любые вопросы, какие только можно вооб­ра­зить. Кафка сказал нам нечто не как теолог либо философ, но един­ственно как поэт. А если его вели­че­ственные произ­ве­дения вошли теперь в моду, если их читают люди, не способные и не жела­ющие воспри­ни­мать поэзию, то он в этом невиновен.

Для меня, принад­ле­жа­щего к чита­телям Кафки со времен ранних его произ­ве­дений, Ваши вопросы не содержат в себе ничего. Кафка не дает ника­кого ответа на них. Он принес нам мечты и видения своей одинокой, тяжелой жизни, притчи о пере­житом, о бедах и счастье; и именно эти мечты и видения есть то, что мы можем воспри­нять от него, а не те «толко­вания», какие дают его сочи­не­ниям остро­умные интер­пре­та­торы. Эти «толко­вания» — своего рода игра интел­лекта, часто очень милая игра, принятая умными, но чуждыми искус­ству людьми, которые могут читать и писать книги о негри­тян­ской скульп­туре или атональной музыке, но никогда не найдут доступа к глубинам произ­ве­дения искус­ства. Они словно стоят перед дверью, пере­про­бо­вали сотню ключей, но не видят, что дверь-то не заперта.

Как ни странно, это отвле­чённое описание твор­че­ства Кафки, возможно, явля­ется одно­вре­менно и самым точным его описа­нием. Впрочем, у Гессе есть и более развёр­нутый текст, в котором он размыш­ляет о значении Кафки для евро­пей­ской куль­туры и особен­но­стях его произ­ве­дений. Читаем.

Герман Гессе. Франц Кафка

Кто впервые попа­дает в этот поэти­че­ский мир, в это необычное, свое­об­разное смешение еврей­ских теоло­ги­че­ских изыс­каний и немецкой поэзии, — тот вдруг обна­ру­жи­вает, что заблу­дился в царстве видений, то совер­шенно нере­альных, то наде­ленных фанта­сти­че­ской сверх­ре­аль­но­стью; к тому же этот еврей из немецкой Богемии писал мастер­скую, умную, живую немецкую прозу.

Эти сочи­нения напо­ми­нают страшные сны (так же как и многие книги фран­цуз­ского писа­теля Жюльена Грина — един­ствен­ного из нынешних, с кем хоть отчасти можно срав­нить Кафку). Они с необык­но­венной точно­стью, даже педан­тизмом живо­пи­суют мир, где человек и прочие твари подвластны священным, но смутным, не доступным полному пони­манию законам; они ведут опасную для жизни игру, выйти из которой не в силах. Правила этой игры удиви­тельны, сложны и, видимо, отли­ча­ются глубиной и полны смысла, но полное овла­дение ими в течение одной чело­ве­че­ской жизни невоз­можно, а значение их, как бы по прихоти неве­домой силы, царящей тут, посто­янно меня­ется. Чувствуешь себя совсем рядом с вели­кими, боже­ствен­ней­шими тайнами, но лишь дога­ды­ва­ешься о них, ведь их нельзя увидеть, нельзя потро­гать, нельзя понять. И люди говорят здесь по какому-то траги­че­скому недо­ра­зу­мению мимо друг друга, непо­ни­мание, похоже, есть основной закон их мира. В них живет смутная потреб­ность защи­щен­ности, они безна­дежно запу­та­лись в себе и рады бы пови­но­ваться, да не знают кому. Они рады бы творить добро, но путь к нему прегражден, они слышат зов таин­ствен­ного бога — и не могут найти его. Непо­ни­мание и страх обра­зуют этот мир, богатый насе­ля­ю­щими его суще­ствами, богатый собы­тиями, богатый восхи­ти­тель­ными поэти­че­скими наход­ками и глубоко трога­ю­щими прит­чами о невы­ра­зимом, ибо этот еврей­ский Кьер­кегор *, этот талму­ди­чески мыслящий бого­ис­ка­тель всегда к тому же еще и поэт высо­кого таланта; его изыс­кания обле­чены в плоть и кровь, а его ужасные видения — прекрасная, часто поис­тине волшебная поэзия. Мы уже теперь чувствуем, что Кафка был одиноким пред­течей, что адскую бездну кризиса духа и всей жизни, в которую мы вверг­нуты, он пережил до нас, выносил в себе самом и воплотил в произ­ве­де­ниях, которые мы в состо­янии понять лишь сейчас.

Если заду­маться о причине, по которой поэт неза­долго до смерти так беспо­щадно осудил свой труд, испол­ненный с необык­но­венной тщатель­но­стью и любовью, то найти ее нетрудно. Кафка принад­лежит к одиноким, погру­женным в проблемы своей эпохи людям, к тем, кому собственное их суще­ство, их дух, их вера време­нами каза­лись глубоко сомни­тель­ными. И с границы мира, который эти люди уже не считают своим, они глядят в пустоту, пред­чув­ствуя там, правда, боже­ственную тайну, но време­нами их охва­ты­вают глубокие сомнения, они чувствуют невы­но­си­мость своего суще­ство­вания и, более того, неверие в чело­века вообще. Отсюда только шаг до реши­тель­ного осуж­дения самого себя, и больной поэт сделал такой шаг, когда вынес смертный приговор своему труду.

Мы ничуть не сомне­ва­емся в том, что найдется доста­точно людей, согласных с таким приго­вором и придер­жи­ва­ю­щихся мнения, что следо­вало бы изба­вить чело­ве­че­ство от творений столь пробле­ма­тич­ного, всеми отверг­ну­того худож­ника. Но здесь мы отдадим должное его другу и душе­при­каз­чику, который спас этот удиви­тельный при всей его хруп­кости и сомни­тель­ности труд. Возможно, лучше, чтобы вообще не было людей, подобных Кафке, а также и эпох и обсто­я­тельств жизни, которые порож­дают таких людей и такие произ­ве­дения. Но простым устра­не­нием симп­томов ни эпохе, ни обсто­я­тель­ствам жизни не помо­жешь. Если бы труд Кафки и впрямь был уничтожен, то те чита­тели, которые обра­ща­лись к нему из простой потреб­ности обра­зо­вания, были бы избав­лены от необ­хо­ди­мости загля­нуть в бездну. Будущее насту­пает не благо­даря тем, кто перед лицом его думает закрыть глаза всем отча­яв­шимся. Пока­зы­вать и осмыс­лять скрытые бездны — одна из задач литературы.

А Кафка отнюдь не был только отча­яв­шимся чело­веком. Разу­ме­ется, он часто впадал в отча­яние, так же как в свое время это случа­лось с Паскалем или Кьер­ке­гором. Но он терял веру не в бога, не в высшую реаль­ность, а в себя самого, в способ­ность чело­века всту­пить с богом или, как он иногда говорил, с «законом» в истинное, полное смысла сопри­кос­но­вение. В этом главная проблема всех его произ­ве­дений, а романа «Замок» — в наибольшей степени. Там выведен человек, жела­ющий служить и пови­но­ваться кому-то, но он напрасно пыта­ется привлечь к себе внимание госпо­дина, чьим слугой считает себя, хотя никогда его не видел. Содер­жание этих устра­ша­ющих сказок трагично, как и все твор­че­ство Кафки. Слуга не находит госпо­дина, жизнь его лишена смысла. Но мы чувствуем везде и всюду, что есть возмож­ность их встречи, что слугу ждет милость и спасение — только герой сказки так и не обре­тает их, он еще не созрел для них, он слишком усерд­ствовал, он сам все время преграждал себе путь.

«Рели­ги­озные» писа­тели (в смысле расхожей нази­да­тельной лите­ра­туры) позво­лили бы бедняге найти свой путь, пострадав и пому­чив­шись немного вместе с ним и облег­ченно вздохнув при виде того, как он входит в нужную дверь. Кафка не ведет нас так далеко, зато он ведет в такие глубины заме­ша­тель­ства и отча­яния, каких у совре­менных худож­ников и не найдешь — разве что у Жюльена Грина.

Этот ищущий, сомне­ва­ю­щийся человек, поже­лавший отречься от собствен­ного труда, был поэтом высо­кого таланта, он обрел свой собственный язык, создал мир символов и притч, кото­рыми сумел сказать доселе невы­ска­занное. Если бы даже не суще­ство­вало всего осталь­ного, что мы любим, и ценим в нем, его любили бы и ценили за одну только арти­стич­ность. Во многих его крохотных рассказах и притчах чувству­ется такая прони­ца­тель­ность, такое поис­тине колдов­ское спле­тение линий, такое изяще­ство, что на мгно­вение забы­ваешь о заклю­ченной в них печали. Счастье, что эти произ­ве­дения дошли до нас.

Эти произ­ве­дения, часто такие тревожные и так безмерно раду­ющие, оста­нутся не только доку­ментом нашего времени, запе­чат­левшим редкую высоту духа, отра­же­нием глубоких вопросов и сомнений, внуша­емых нашей эпохой. Это еще и худо­же­ственные создания, плод фантазии, творящей символы, порож­дения не только рафи­ни­ро­ванной, но и перво­зданной, истинной твор­че­ской энергии. Кроме того, содер­жанию всех этих сочи­нений, которые кто-то может счесть прояв­ле­нием чрез­мерной увле­чен­ности, экзаль­ти­ро­ван­ности или просто пато­логии, всем этим весьма и весьма пробле­ма­тичным и глубоко сомни­тельным ходам непо­вто­римой фантазии чувство языка и поэти­че­ская мощь Кафки сооб­щили волшебную красоту, придали благо­сло­венную форму.

Еврей по наци­о­наль­ности, поэт, без сомнения, вольно или невольно принес с собою нечто из наследия, традиций, образа мыслей и оборотов речи евреев Праги и вообще Восточной Европы; его рели­ги­оз­ность имеет бесспорно еврей­ские черты. Но обра­зо­вание, созна­тельно полу­ченное им, выяв­ляет большее, по-види­мому, значение христи­ан­ского и запад­ного, чем еврей­ского влияния на него; и можно думать, что особенную свою любовь и пристра­стие он отдал не талмуду и торе, а Паскалю и Кьер­ке­гору. Пожалуй, в кругу кьер­ке­го­ров­ских вопросов бытия ни одна проблема не зани­мала его так долго и глубоко, заставляя стра­дать и творить, как проблема пони­мания. Вся трагедия его — а он весьма и весьма траги­че­ский поэт — есть трагедия непо­ни­мания, вернее, ложного пони­мания чело­века чело­веком, личности — обще­ством, бога — чело­веком. В данном, первом томе сочи­нений короткая проза­и­че­ская вещь раскры­вает эту пробле­ма­тику едва ли не наиболее полно — об этой легенде можно потом размыш­лять днями напролет. Оба посмертно опуб­ли­ко­ванных романа, «Процесс» и «Замок», связаны с ней много­чис­лен­ными нитями.

Среди произ­ве­дений, созданных в наш истер­занный стра­да­ниями век, среди этих младших братьев книг Кьер­ке­гора и Ницше будет жить удиви­тельный труд праж­ского поэта. Он обра­тился к тягостным разду­мьям и стра­данию, он ясно говорил о проблемах своего времени, зача­стую — проро­чески ясно, а в своем искус­стве он вопреки всему оста­вался божьим избран­ником, владея волшебным ключом, которым он открыл для нас не одно только заме­ша­тель­ство и траги­че­ские видения, но и красоту, и утешение.

Герман Гессе, 1935