Автор: | 16. июля 2024



I.
— Она не лучше меня... — сказала Хулан-хатун, вторая жена владыки монголов, выглянув наружу. Белый войлок, закрывающий вход в юрту, только чуть-чуть был приоткрыт ею. Но и через узкую щель, перечеркивающую темноту, легко выглядывались многочисленные всадники, туманно обрисованные золотым пыльным лучом.
Возвратившиеся домой воины бесшумно спрыгивали с низкорослых коней на землю, но сами были веселы и громко говорливы, обсуждая удачу похода.
Подведенная к стоящей напротив юрте, захваченная сегодня днем для Темучжина новая наложница, похоже, не отличалась красотой. Длинные ноги, узкое лицо, волосы пыльные и неблестящие, будто никто и никогда их не смазывал желтым маслом и не отирал кислым молоком.
— Она не лучше меня, — повторила Хулан-хатун, — но я убью ее, если он станет с ней спать больше, чем со мною.
— Я тоже хотела тебя убить, когда Темучжин взял тебя в жены, — усмехнулась старшая жена Бортэ-хатун и сунула за щеку серо-белый сухой и твердый шарик кислого сыра.
Хулан-хатун снова приникла к золотящейся щели.
— Он не посмотрел на нее, — сказала она. — Он прошел мимо.
— Темучжин никогда не смотрит себе под ноги. Даже когда ему кидают под них добычу, — неторопливо жуя, заметила Бортэ.
Золотая пыль, пляшущая в длинном луче, перерезающем полумрак юрты, вдруг разом исчезла.
— Идет к нам... — счастливо отпрянула от щели Хулан-хатун.
— Налей сюда кумыса, — Бортэ-хатун подтолкнула к ней темную деревянную чашку. Чашка была большой, тяжелой и казалась она такой же неповоротливой, как сам Темучжин, плотно ступающими ногами прошагавший по войлоку юрты и твердо усевшийся среди разноцветных одеял.
— Я привез себе женщину, — сделав глоток, сказал он.
— Хорошо, хорошо... — покивала Бортэ.
— Сейчас она придет сюда, — опять поднял деревянную чашку Темучжин. — Здесь она будет сидеть, пока ей не поставят новую юрту.
— У меня никогда не было новой юрты, — глядя на переливающуюся в луче пыль, сказала Хулан-хатун.
Темучжин не услышал ее слов.
Или сделал вид, что не услышал.
Он продолжал пить кумыс, подливаемый ему Бортэ, но делал это теперь молча.
Он очень устал сегодня. Он очень устал вчера. Но еще больше — накануне предыдущего дня, когда направляемая им сила из уверенных в себе монгольских всадников, неразличимая в лицах, но страшная единством вскачь несущейся смерти, возле озера Буир-Нор в земле Далан-Намургена уничтожила непокорное племя татар. Немногих оставил.
Желтый луч переполз через стоящую на кошме деревянную чашку и стал подниматься по тонким полукруглым решеткам юрты. Темучжин сидел, не открывая глаз. Неподалеку от него точно так же сидела Бортэ. Они очень походили друг на друга: уставший воитель и его старшая жена.
Хулан-хатун вышла под закатное солнце.
Пленная татарка сидела на вытоптанной траве. И была ее поза точно такой же, как и у тех двух, что оставались в юрте.
— Меня звать Есугей, — вдруг сказала она вздрогнувшей Хулан-хатун. — Если великий хакан уснул, не буди его. Я видела, как он устал.

II.
Ночью Темучжин играл с Есугей. Как охотник-мерген, подбирающийся к запутавшейся в силках птице, он, косолапя, осторожно начинал придвигаться к сидящей перед ним смуглокожей девчонке. Она же, не поднимаясь, а только лишь отталкиваясь пятками двух сведенных вместе тоненьких ног, пыталась отползти от него. Но как та же птица, теряющая малые свои перья и ломающая большие, дергающаяся в волосяных силках — без силы взлететь и спастись от охотника, так и Есугей не могла сделать этого; Темучжин сильной длинной рукою, на пальцы которой был намотан конец черной мягкой косы, снова и снова бросал девчонку себе под ноги.
Есугей это нравилось.
Ее сухой ротик с узкими губками то сжимался от удовольствия, то приоткрывался в ожидании его.
Темучжин тихонько посмеивался, поглаживая шершавой ладонью ее колени, похожие на две тонкие китайские пиалы, перевернутые вверх своими круглыми гладкими донышками.
Его редко любили. Чаще ему просто дозволяли любить себя. Еще чаще женщины принимали его в себя, как принимала чужая страна вкатывающуюся в ее степи потную и пыльную конницу победившего Темучжина.
— Ты будешь моей третьей женой, — сказал он, сводя вместе теплые донышки китайского фарфора. — Тогда и в другой жизни ты станешь служить мне так хорошо, как служила сейчас. А в этой — я отдам тебе все мое платье, деньги и вещи, чтобы ты смотрела за ними. Бортэ стала стара для заботы. Пусть отдыхает и подает мне кобылье молоко.
— Великий хакан должен иметь только великих жен, — не открывая глаз, шевельнула губами Есугей. — Твоя Бортэ, наверное, стара и чтобы любить.
Темучжин перестал жевать редкие пучки желтых усов, налезших ему в уголки рта, и тяжело прищурился:
— Ты должна знать, что Бортэ моя старшая жена...
— Прости, хакан...
— ...что это ей решать, а не тебе... и не мне, — стара ли она для меня...
Есугей хотела снова что-то сказать, но хакан коленом придавил татарку к черному войлоку, расстеленному на полу юрты. Грудь девчонки оказалась большой и мягкой. Колено Темучжина поползло вниз, пленница, задыхаясь, забилась под ним.
— И я еще не решил, будешь ли ты моей третьей женой.
— Великий хакан должен иметь великих жен, — почти задыхаясь совсем, выговорила Есугей прежние слова. — Я знаю, кто достоин быть третьей...
— Кто? — встал на ноги все так же пожевывающий усы Темучжин.
— У моего отца Еке-Церена родились две дочери. Старшую зовут Есуй. Она лучше меня. Она умеет любить молча.
Темучжин, покачиваясь, смотрел на лежащую перед ним девчонку, на ее грудь, тяжело распавшуюся на две стороны, существующую словно отдельно от всего ее тонкого тела, смотрел и думал, что та, вторая, которую ему предлагает эта радующая своей жилистой гибкостью пленница, быть может, действительно окажется лучше... Но хитрости у этой — видит Небо! — поболее...

III.
Выползшее из-за холмов сонное розовое солнце долго гналось в тот день за уходящей в новый набег конницей Темучжина. Только к полудню ему удалось догнать этих низкорослых веселых коней, стремительно рвущих своими копытами низкорослую же траву еще цветущей мягкой степи.
Радостно проносились нукеры по знакомой, повыбитой недавними днями дороге: тех, кто накануне вернулся с немалой добычей, вело желание повторить удачу, которая, им казалось, исчерпана была не до конца.
Те же, от кого она отвернулась и кому не помогли прежде ни далекий бог вечного синего Неба — Тэнгри, ни богиня близкой Земли — Этуген, вдыхали запах пота своих коней с другою надеждой, по которой справедливые боги не должны дарить человеку двойную удачу, но должны делить ее справедливо, как слово на курилтае, каждому поровну... Если нукер обделен был вчера, сегодня он должен был наполнить ею обе руки.
И только сам хакан, скачущий чуть в стороне ото всех и краем глаза поглядывающий на несущуюся рядом Есугей, думал о том, что в прежде уже разоренном татарском курене добычи никому не достать. Ни живой — женщинами, девками и детьми, чьи головы поднялись не выше колесной оси и потому уцелели. Ни мертвой — оружие и украшения унесены были прежде. Его нойоны не любят ничего оставлять. Но и еще он думал: если эта девчонка так уверенно скачет, то, должно быть, знает, где укрылись и ее сестра, и, наверное, иные другие. А еще он думал, что придется убить ее — если обманет. И этого он уже не хотел, потому что, краем глаза поглядывая в ее сторону, он немного видел и немного угадывал, как тяжело и вольно живет под голубым халатом с отлетевшими почти за спину широкими рукавами ее грудь — уже ему принадлежащая...
Но Есугей не обманула. Не ожидающие повторного нападения люди, увидев несущуюся на них конницу и расслышав пугающие, никем до сих пор никогда не прерываемые боевые кличи — Ура-а-гша! Урагша! — как-то молча и обреченно выскакивали из юрт и грудились на свободном пространстве между ними у кострища. И только несколько молодых, прежде уцелевших, кинулись врассыпную через степь. Но тут же были схвачены и сведены на арканах к тому же кострищу.
Есугей сама вывела из молчаливо шевелящейся толпы прячущую лицо высокую женщину.
— Вот, — сказала она. — Это Есуй. Она родилась раньше меня. Она старше.
Женщина была крупней Есугей. И все то, что у той еще оставалось тонким, малообещающим, — здесь уже родилось, воплотилось, дозрело и как будто само приготовилось пасть в те руки, которые раскроются, чтобы принять и удержать эту теплую и живую женскую тяжесть. А еще — она была рыжей, как его быстрый конь. И это понравилось Темучжину.
Не слезая с седла, Темучжин концом вдвое собранной плети поднял подбородок молчащей и посмотрел ей в лицо. Оно было красивым и круглым, как обитый сухой новой кожей щит его воина.
— Дайте ей коня, — сказал Темучжин. — Я возьму ее в свою юрту.
Белые хлопья пены сорвались с губ его неторопливо переступающей кобылицы и упали к ногам Есуй, мокро забрызгав ее мягкие гутулы.
Темучжин быстро повернулся и неторопливо поскакал в обратную сторону. И тотчас многие крики подняли в воздух тяжелых птиц, ожидающе сидящих вокруг захваченного пыльными и потными воинами Темучжина татарского куреня. Птицы хлопали крыльями и метались над степью, то отлетая в сторону, то боком, как бы не глядя на то, что происходит внизу, под ними, снова подлетали к мечущейся толпе.
Темучжин знал, что олджа-добыча здесь не будет великой. Но девка была хороша. От нее приманивающе пахло кислым кобыльим молоком и мягкою кожей. Он представил себе, как станет водить своим согнутым пальцем по глубоким горячим ложбинкам ее тела и — не разнимая губ — засмеялся. Короткими крепкими ногами покрепче сжал бока кобылицы и, чуть не сбив худого татарского юношу, метнувшегося наперерез, еще быстрее поскакал через степь.
Свист аркана за спиной оборвал бег юноши. Темучжин представил, как кто-то из его воинов, ругаясь и пиная, скручивает сейчас попавшегося в плен беглеца, и ему стало еще веселее.
Посвистывая и широко размахивая плетью, в неожиданном для самого себя нетерпении, неровными и странными зигзагами несся он по этой подвластной ему неохватной земле, словно хотел догнать, поймать и остановить каждый убегающий шар травы хамхул, травы перекати-поле.

IV.
Когда Есугей, пятясь спиной и полусогнувшись, чтобы у низкого входа не сбить с головы высокую шапку-богтаг, вошла в юрту старших жен Чингисхана, ей показалось, что она отсюда еще не уходила. Бортэ-хатун все также молчаливо жевала сушеный творог-хурут. А Хулан-хатун все так же зло оглядывала вошедшую.
— Когда великий хакан позвал меня в свой шатер, — первой сказала Хулан-хатун, — он не выходил из него два дня... У меня болело все тело, и я не могла стоять на ногах, когда он оставил меня. Теперь он в твою новую юрту сразу привел другую. Ты, наверное, была совсем плохая жена.
Есугей засмеялась:
— Великий хакан оставил тебя не потому, что прошло два дня, а потому, что твои слабые ноги уже не держали твое слабое тело... Новая жена, которую я показала ему, — сильная жена. Он не уйдет от нее много-много дней.
Бортэ-хатун согласно покивала головой:
— Не уйдет. Сам не уйдет. Великий хакан сильно любить может. Небо помогает ему. Я помню...
Хулан-хатун усмехнулась:
— От меня он не уходил два дня. К Бортэ-хатун приходит и до сих пор. Тебя же он выгнал сразу.
— Ты говоришь только о нас, — чуть устало произнесла Есугей, — а я беспокоюсь о великом хакане.
Хулан-хатун фыркнула. Она хотела не согласиться, но не осмелилась. Произнесенное вслух имя хакана, не в восхвалении, но — в сомнениях, обращенных к его силе, могло навести беду.
И если бог вечного синего Неба — Тэнгри сейчас спал и спала богиня Земли — Этуген и не слышно, и не видно им было, как и о чем говорили в юрте, то дух Огня — Ут еще прислушивался к женщинам. Постреливая мелкими искрами и попыхивая перебегающими по черно-пепельным головешкам сиреневыми огоньками, он еще поглядывал на них оранжевым недобро помаргивающим глазом. Да, кажется, он и расслышал.
Тяжелая рука согнувшегося Темучжина, глядящего под ноги, чтоб не споткнуться, отодвинув войлок, загораживающий вход в юрту, чуть придержала его...
Ночной воздух ворвался внутрь запахом влажной полыни, конского пота и кожаной человечьей одежды. Темучжин вошел. Три женщины согнулись в поклоне. Двум из них жестом отпустившей войлок руки он приказал выйти. Хулан-хатун и Есугей-хатун торопливо повиновались.
Голос хакана, жалующегося Бортэ-хатун, догнал их уже за порогом:
— Она гнала меня... И я ушел.
Бортэ-хатун ему ничего не ответила. Только привычно уткнула его голову себе в теплую грудь, укрыла полою легкого китайского халата и вздохнула.

V.
Курень спал в голубом дыму. Ветра не было, и было душно. И дым от немногих полузатушенных костров, похожий на теплое и почти голубое молоко кобылиц, не поднимаясь вверх, перетекал от одной юрты к другой, обходил их, покачивался и скручивался в бесшумные водовороты, чтобы неожиданно раствориться в воздухе, а затем, чуть поодаль, вновь заструиться молочной рекою от одной юрты к другой.
Расседланные кони паслись неподалеку от общего круга из многих юрт, обегавших самую большую из них — юрту великого хакана монголов Темучжина, поставленную в центре, но сейчас пустовавшую.
Хулан-хатун и Есугей-хатун, примиренные холодом дымно дышащей ночи, молча сидели у костра и следили за полетом золотых огненных мух, после каждого треска от лопнувшей, в огне сжигаемой ветки, взблескивающим и переливающимся облачком бесшумно взлетающих вверх. Лица, руки и грудь двух замерших женщин уже давно как будто были обожжены близким огнем костра, так же, как и их спины — холодом степной ночи. Но все это привычно не замечалось.
Никто из них не увидел и тихой тени, выскользнувшей из юрты, которую недавно поставили для Есугей-хатун, но в которой этою холодной ночью должна была спать новая жена Темучжина — Есуй, спать рядом с самим хаканом. Тень женщины скользнула бесшумно, но близкие кони всхрапнули и, подталкивая друг дружку вздутыми от ночной еды боками, затеснились, отходя в сторону.
Только теперь Хулан-хатун встревоженно глянула на Есугей.
Поймав ее взгляд и почти сразу же поняв тот вопрос, который, казалось, задала ей Хулан, Есугей-хатун торопливо ответила:
— Есуй не может уйти. Я знаю.
— Однако пойду посмотрю, — поднялась Хулан-хатун.
— Нет, я сама... — быстро, быстрее, чем самой ей хотелось, — сказала Есугей.
Лица женщин, опаленные недавним близким огнем костра, горели от холодного воздуха, налетевшего на них. Но только Есугей показалось, что окунулась она в эту стынь и обожглась. Хулан ничего не заметила. Она внимательными глазами следила за уходящей в колышущуюся темноту третьей женой Темучжина. И когда та в ней скрылась, неслышно и осторожно двинулась следом.
Она видела, что Есугей сначала действительно скользнула за странною тенью, но потом вдруг остановилась, замерла и медленно-медленно осела, спиной привалясь к тяжелому колесу из плетеных ивовых прутьев. В большой юрте, укрепленной на телеге, поставленной на эти колеса, все спали. Наверное, Есугей даже слышала, как там, внутри, кто-нибудь сопит и похрапывает, подумала Хулан-хатун. Однако отчего она не пошла дальше? Неужели узнала того, к кому проскользнула прогнавшая великого хакана эта новая жена — Есуй? Только Есугей могла еще сомневаться в этом... Или делать вид, что не знает.
Потом они опять сидели у костра: морозили спины и обжигали лица. И каждая думала про другую: чего знает та и чего не знает?
И дух Огня — Ут дышал ровно, без искристых всплесков, понимая — этим двум освещенным его светом молчащим фигурам нужен теперь другой бог, бог Неба, а не он. И еще он знал: женщины вернутся к духу Огня, лишь узнав, отказывает им Небо в желаемом или дает его?

VI.
Только под утро, когда степные, сопровождающие людей птицы еще не покинули своих ночных гнезд, но уже осторожно давали о себе знать тонким пробным посвистыванием, только под утро Есугей-хатун вернулась в свою юрту, где вчера оставалась огорчившая хакана ее сестра Есуй, откуда она уходила ночью и куда должна уже была вернуться сейчас.
И только под утро, похоже, ревниво следившая за всеми Хулан-хатун, глазами проводив Есугей, осторожно, все еще боясь застать спящего Темучжина, вошла в юрту старшей жены.
Но Бортэ-хатун сидела одна. Покачиваясь и железным прутом пошевеливая огонь, она терпеливо тянула колыбельную длинную песню; быть может, плакала, быть может, и пела.
Не спала и Есуй. Увидев сестру, она весело потянулась и мягким плечом толкнула прилегшую рядом Есугей-хатун:
— Разве твой великий хакан разрешает своим женам ходить среди спящих юрт?
— Нет, — коротко ответила Есугей-хатун. — Наш великий хакан не любит таких жен.
Через войлочные стены юрты было слышно, как кто-то, покашливая, ломает тонкие сухие ветки, готовясь разжечь первый утренний костер.
— Зачем же ты ходишь? — ничуть не испуганно спросила Есуй.
Она спрашивала просто так. И потому, что ей не спалось. И что была счастлива от ночной своей встречи, еще не понимая как будто по-настоящему, где она и кто теперь такая, и чем такие встречи могут закончиться, прознай о них великий хакан Темучжин...
— Сегодня ночью, — чтобы предостеречь тебя...
— Меня? — все еще улыбаясь, но уже настороженно переспросила Есуй.
— Сегодня ночью я видела тебя с твоим женихом.
Как быстрый ветер сносит молочно-белый туман с глади тихо отдыхающей реки, так и слова эти снесли улыбку с лица Есуй.
— Кто еще видел? — почти бесшумно разомкнулись ее губы.
— Наверное, многие. Только они не знают, что он приходил к тебе.
— Ты не скажешь? — даже и не губами, а как будто одним взглядом, умоляя, спросила Есуй.
— Зачем тебе он? Ты жена великого хакана. Что скажешь ему ночным шепотком, то он и сделает. И некому теперь обижать тебя. Видит Небо — половина вселенной теперь у твоих ног. Попроси, он и вторую половину рядом положит. Зачем убегаешь ночью?
— Но пришел мой жених. Ты ведь знаешь, меня за него сосватал отец Еке-Церен...
— Отца уже нет... А ты — жена Темучжина.
— Не я пришла к Темучжину. Он сам взял меня. И разве я просила, чтобы ты помогла ему в этом? — губы Есуй дернулись. — Зачем мне еще одна половина вселенной, если... если у меня уже есть все?
— Отдай его мне, — вдруг неожиданно просто произнесла Есугей.
И стало тихо.
— Уходи, — наконец сказала Есуй, забыв, что эта белая красивая юрта была поставлена Чингисханом не для нее, но для младшей сестры. И что она здесь гость, хотя и до поры, пока для нее самой, повелением Темучжина, отчего-то запаздывающим, не начнут сводить к единой вершине круг из ивовых прутьев, пока не покроют те прутья новым войлоком, пока над открытым в небо — для дыма и света — большим глазом юрты не обернут еще один войлок, пропитанный известью, белой землей или костяным порошком, чтобы отраженное в такой белизне солнце всем говорило: здесь живет самая любимая жена Темучжина.
Молчание украсило бы ее, и сейчас было бы справедливо, пусть она и старше сестры на время в три зеленые травы, и это не она, а перед ней должна молчать младшая Есугей.
Но произошло так, как произошло. Молча поднялась Есугей. Глаза ее сделались уже. В горящие щелки будто заглянул огонь, отразился в глубине да так и остался. Рассерженная не на прогонявшую ее Есуй, а на саму себя — зачем проговорилась так рано? Зачем не выждала и не сделала нужное лишь при удобном случае? — встала и Есугей-хатун.
Оттого и проговорилась, что не ждала воскрешения этого ночного татарского юноши, давно, издалека, одними глазами привечаемого еще до поры, как отец Еке-Церен сосватал ему не девчонку Есугей, но подросшую Есуй.

VII.
— Почему я знала, что ты придешь? — сама удивляясь своим словам, произнесла Бортэ-хатун, мягко прикрыв небольшие глаза желтоватыми, почти что прозрачными веками.
Хулан-хатун фыркнула, тоже взглянув на вошедшую в юрту Есугей, но ничего не сказала.
— В моей юрте холодно спать... — произнесла Есугей.
Лениво потягиваясь, Хулан-хатун теперь не сдержалась:
— Но ведь твоя сестра спит. Хотя никто не видел, что это великий хакан согревает ее своим телом...
— Не стоит привешивать колокольчик к подолу своего халата, — сказала Бортэ-хатун, и все замолчали.
Живущие за войлочными стенами редко произносят слова, встающие поперек воли старших.
Солнце, расталкивая туманную мглу низкого неба, медленно поползло ввысь, заставляя все живое и неживое вокруг веером отбрасывать длинные тени. И всякий обретший ее и как будто бы полностью в нее перелившийся, похоже, произносил неслышное: — нет у нас друзей, кроме собственной тени...
В казанах уже вовсю булькала напитывающаяся желтым жиром от брошенных в них больших кусков тяжелого мяса, парующая вода.
Монголы вставали для новой, будто именно этими живыми вытягивающимися тенями начинаемой жизни. Но из юрты старших жен Темучжина никто пока не выходил. У них еще было время если и не поспать, то понежиться, поворочаться, повозиться среди мягких шкур, одеял и ковров. Они бы и сделали это. А еще пошептались бы друг с дружкой, поприкословили бы каждая каждой. Особенно того хотела Хулан-хатун. Предрассветный, предшумный час общего как будто сна помог бы ей, не забыв о ревности и ею взлелеянной гордыни, пустым разговором выпытать что-нибудь такое скрытное, тайное, что, использовав, можно было бы обернуть и против Есугей-хатун, и против Есуй.
Есугей сама вошла в юрту. Хотя и чем-то озлясь перед этим — видно было, как дрожали красные уголки тонких губ и как смотрели глаза, не упираясь в предмет, а будто стрелой или острием кривой сабли просекая его насквозь, — все равно: она пришла к ним, прилегла рядом и отвечала, пусть невпопад, но как раз потому и хорошо. Случайное слово, ею не замеченное, заметила бы и поняла она, Хулан-хатун.
— Так говоришь, твоя сестра уже спит? — приподнимаясь на локте и ладонью подперев щеку, не унималась Хулан-хатун.
— Уже вернулась, — повторила Есугей. — И уже спит...
— А ты почему ушла? Великий хакан не мог повелеть строить малую юрту. Там что, нет места для двух сестер?
— Для двух... Нет... — сказала Есугей.
— Если они не жены, — заметила Бортэ-хатун.
— Есуй прогнала хакана, — опять как будто бы никого не видя и ни к кому не обращаясь, сказала Есугей. Но об этом все знали. И знала она, что знают все. Сказала же потому, что надо было что-то сказать.
— У меня кончилась желтая краска, — пожаловалась Бортэ-хатун, по обычаю монгольских замужних женщин почти каждое утро заново украшающая гладко поблескивающий лоб желтыми полосами.
Она открыла и закрыла сундучок, стоящий на стопе из разноцветных одеял, огляделась. И тут же увидела еще одно женское лицо, заглядывающее в юрту.
— А меня... не прогоните? — убедившись, что ее все заметили, спросила Есуй.
Есугей оглянулась на женщин, угадывая — кто ответит ее сестре? Ей очень хотелось, чтобы ответили все. Но еще — ей и не хотелось этого; сестра вела себя в стане великого Темучжина вовсе не так, как подобало новой жене хакана, да и не так, как виделось это самой Есугей, первой из их семьи, кому поставили здесь белую юрту.
— Китайские чашечки так малы, — продолжая шарить среди груды одеял, бормотала делающая вид, что ничего не происходит, Бортэ-хатун.
— Входи, — сказала Хулан-хатун. Но сказала будто не для этой Есуй, но для нее, для Есугей. И смотрела она не в сторону откинутой кошмы входа, где стояла новая жена их повелителя, но опять же — на нее, на Есугей.
Отчего-то в ней одной предчувствовала Хулан-хатун угрозу себе. Хотя знала, видела, понимала: такое тело, какое было у новой жены — Есуй, больше нравилось Темучжину. Оно мягче, завершеннее и пышнее. Оно больше пропитано запахами желтого молока, белого жира и серой жилистой полыни.
Знала, а все-таки смотрела на Есугей. Какая-то опасность шла оттуда...
А Есугей встала и решила уйти, чтобы не под чужим войлоком, но под своим ждать судьбы, которой она, соревнуясь с всесильными духами, пыталась управлять, хотя это у нее и не получалось.
— Поклянись богом Неба — Тэнгри, что ты им ничего не сказала... — ухватив Есугей за ускользающий шелк халата, умоляющим шепотом остановила сестру внешне веселая Есуй. Только глаза ее сухо поблескивали черным серьезным блеском, да крепкие пальцы так тревожно впились в тонкий шелк рукава, что могли бы прорвать его, не отними Есугей свою руку.
— Пусть справедливый Тэнгри накажет меня, если я рассказала...
Но тонкие пальцы опять ухватили Есугей:
— А если бы... Если бы ты не знала того, за кого сосватал меня наш отец Эке-Церен?.. Ты сказала бы?
Есугей внимательно посмотрела на сестру и кивнула.
— Ты не знаешь своего счастья, — сказала она. — В твой казан уже бросили кусок молодого мяса, а ты все тянешься к желтой старой баранине, что осталась от вчерашней еды.
— Но ведь и ты, — грустно улыбнулась Есуй, — думаешь о вчерашнем.
— Я сама положу в свой казан то, что мне нужно, — сухо сказала третья жена Темучжина.
Пальцы Есуй ослабли, и она отступила, пропустив мимо себя уходящую Есугей.
Над еще влажными от росы разноцветными юртами поднималась первая пыль. Воины Чингисхана уже оседлали сытых коней и теперь, перекрикиваясь, пересмеиваясь, толкая друг друга их боками и крупами, ждали, когда у главной юрты взметнется и шевельнется под ветром яркий туг, воплощенный в знамя дух бога войны и
побед — Сульдэ. Шумное войско опять уходило в быстрый набег.

VIII.
— Вот, — наконец, сказала Бортэ-хатун, — я так и знала. Китайские чашечки так малы...
Разысканная среди одеял голубая фарфоровая чашечка с накладной крышкою в виде кольцом спящего дракона оказалась действительно пустой. И не из чего было положить на лицо густые желтые полосы. Даже и на тонкие — в ней ничего не оставалось. Так, засохшая желтая пыль.
— Возьмите мою, госпожа, — улыбнулась Есуй, распуская на себе широкий, туго перекрученный пояс, в складках которого хранились многие ее мелкие вещицы: коробочки с белилами и другою краской, несколько меховых лоскутков, костяное шильце в кожаном футлярчике и тыквенная чашечка, блеснувшая своим солнечным боком, в которой хранилась густая желтая краска для лица.
Хулан-хатун, приподняв бровь, взглянула на освобожденные сокровища близко стоящей Есуй. Взглянула мельком, скользнув взглядом невнимательным и торопливым, только чуть-чуть задержав его на коричнево-матовом круглом животе Есуй, открывшемся за распахнувшимися полами халата. Это был красивый и мягкий живот, еще не увиденный и не помятый хаканом. Хакан еще не был счастлив на нем. И Хулан-хатун недовольно опустила бровь, вздохнула и произнесла осуждающе:
— Когда ты разрешишь великому Темучжину полюбить тебя, он подарит тебе другую чашечку. Быть может, даже лучше, чем та, которая у Бортэ-хатун. Такую, как у тебя, не стала бы хранить и простолюдинка-карачу. Она не для жены хакана...
— И я бы не стала, — сказала Есуй, — если бы мне не подарил ее мой жених.
Бортэ-хатун, не доведя желтую линию до переносицы, опустила руку и удивленно посмотрела на новую жену Темучжина.
Хулан-хатун непроизвольно поднесла ладонь к своему рту, будто это она, а не Есуй проговорила такие слова, которым не место в юрте жен Темучжина. Проговорила, испугалась и попыталась остановить другие, следующие, тоже торопящиеся наружу.
— Жена великого хакана даже собственное имя должна вспоминать лишь тогда, когда это будет угодно великому хакану, — заметила она.
— Я знаю, — вздохнула Есуй, — но что делать, не я о своем женихе, но он сам о себе напомнил.
— Если мерген не расставит силки на лису, она в них не попадется, — возвращая закрытую чашечку, не глядя на Есуй и не благодаря, произнесла Бортэ-хатун.
— Но как же быть, если силки были расставлены давным-давно, а лисица запуталась в них только сейчас?
— Действительно, — усмехнулась Хулан-хатун, — не отпускать же обратно? Хорошая лиса — теплый мех кому-то на шапку.
— Уж не тебе ли? — внимательно посмотрела на Хулан-хатун Бортэ.
— Я не люблю мех чужих лисиц, — чересчур быстро ответила Хулан-хатун.
Но и Бортэ-хатун, и Есуй тотчас же поняли, что именно чужая добыча больше всего вызывала у нее, конечно, не зависть, но желание иметь то же самое у себя... Стоило лишь избавиться от удачливого охотника-мергена. Этим охотником теперь была проговорившаяся Есуй.

IX.
Неповоротливо кряжистый Темучжин всегда любил сидеть, скрестив ноги. Так он больше чувствовал свое величие. Больше, чем даже тогда, когда сидел на коне; перед ним — сидящим — падали на колени и склонялись так глубоко, как только могли. Каждый боялся даже в поклоне оказаться выше, чем великий хакан. Перед сидящим это сделать труднее, но если — с помощью Неба — ты сделал это как подобает, то непременно, рано или поздно, будешь возвеличен великим, его взглядом, его улыбкой, его дарением.
Только несколько человек осмеливались стоять возле великого Темучжина, да еще и за его спиной: это были жены хакана. И сегодня они тоже стояли за ним и следили внимательнее, чем это делал бы услужливый карачу, — не пуста ли его деревянная чашка для кумыса, мокры ли от пьяной белой влаги усы и длинная тоненькая бородка владетеля всего этого ближнего мира.
Жены были услужливы, ловки, но несуетливы. Ни одна не задела и не толкнула другую, стремясь перехватить чашу хакана. Бортэ-хатун с правой его руки, Хулан-хатун — с левой.
Есугей-хатун — чуть поодаль, но зато держа тяжелый ковшик с длинною рукоятью, время от времени погружая его в обмотанный тряпками широкогорлый кувшин и заново наполняя чашу.
Жены были услужливы, исполнительны и молчаливы. Только одна Есуй, еще пока ничем не обремененная и стоящая на достаточном отдалении, иногда вздыхала так громко и странно, что даже неповоротливая Бортэ-хатун, уже давно таскающая свой слившийся с грудью тяжелый живот и потому шумно и много сопящая от этого давнего своего напряжения, осуждающе поглядывала на Есуй.
Чингисхан внимательно всматривался в привычную дымно-пыльную суету живущего куреня: в расседланных коней, проводимых мимо него, в старух, то и дело поднимающих тяжелые деревянные крышки над булькающими казанами, в черно-коричневых юрких мальчишек, несмотря на прохладу, бегающих без согревающих кожаных штанов. Все это он видел, не поворачивая головы с двумя тонкими, чуть-чуть покачивающимися от его немногого шевеления косицами волос, повисшими перед плотно прижатыми ушами. Видел — лишь слегка только поводя глубоко запрятанными под веки темно поблескивающими глазами.
Поскольку Есуй и не пряталась, заметить, что она в стороне, было нетрудно, особенно ему, который все замечал.
— Не ты, — вдруг сказал Темучжин, оттолкнув руку Хулан-хатун, протянутую за пустой мокрой чашей. — Теперь пусть она нальет.
— Она может пролить, — шевельнув рыжую косицу хакана теплым дыханием, шепнула ему на ухо Хулан-хатун.
Темучжин неторопливо повернул голову и оглядел все так же вздыхающую Есуй.
— Она крепче, чем ты... Отчего прольет?
— Мысли ее далеко от тебя, великий хакан. Мысли ее там, где ее жених. Она — рядом с ним, великий хакан.
Теперь Темучжин повернулся всем телом, но уже к Хулан-хатун. Дыхание ее стало совсем близким и от этой близости словно сделалось горячей.
— Жених? — покусал длинный ус Темучжин. — Мы его не убили?
— Он сам пришел сюда. Пришел за нею. И он здесь, великий хакан. Отдай его этой Есуй, и о твоем милосердном решении запоют по всей великой степи.
— Здесь? — снова задал вопрос Темучжин и так же неторопливо, всем телом, отвернулся от все еще что-то шепчущей Хулан-хатун. Он был удивлен, что до сих пор не заметил и не отделил ото всех того, о ком так много можно было говорить.
Все так же бегали между юртами босоногие и бесштанные дети, толкающиеся и кричащие. Все так же старухи возились у казанов, но теперь — уже притушив огонь под готовым варевом.
Все те же нукеры заседлывали и расседлывали коней, то и дело проводя то одного, то другого из них мимо внимательных глаз Темучжина. Многие отдыхали или посиживая, или похаживая возле своих и чужих юрт, судача, начищая оружие и покрикивая на бестолково снующих рядом — одно Небо знает, помогающих или мешающих во всем этом, — друг о друга толкающихся рабов и слуг-карачу.
Чужой человек мог легко затеряться среди ничего не делающих людей. Но среди занятых и обремененных сделать это почти невозможно.
— Пусть не ходят, — не разглядев никого чужого, приказал Темучжин. — Пусть все разойдутся по семьям и станут возле своих юрт. Те же араты, которым нужно работать, пусть работают. Я решил. Иных же, толкающихся меж всех других без всякого смысла, я хочу видеть.
Чингисхан умел говорить быстро и точно. И так же умели выслушивать его, мгновенно и точно все исполняя. Будто бы в ночном тихом сне замер тотчас же насторожившийся курень.
Тяжелое мясо в больших казанах стыло медленно и забыто.
Бело-желтое сало толстою коркой сонно покрывало его. Дымов сделалось много меньше… Они стали тоньше и светлей.
Чужака, однако, долго не находили. И только после того, как все, перестав подозрительно вглядываться друг в друга, собрались — незанятые возле своих юрт, занятые возле своих дел, — волею Неба вдруг обнаружился один, праздно кружащийся подле белой хаканской юрты самого Темучжина.
Привели, подталкивая в спину плоскою тяжестью круглых щитов-халка, покалывая наконечниками коротких копий.
— Кто? — спросил Темучжин, подняв снизу вверх прежде опущенный взгляд.
— Я нареченный зять Еке-Церена, мне была отдана его дочь. А ты взял.
— Так, — кивнул Темучжин. — А я взял. Но зачем ты пришел сюда? Хочешь, чтоб я отдал?
— Так, — теперь кивнул нареченный зять Еке-Церена. — Когда ты пришел, я, чтобы спастись для нее, бежал. А сейчас говорю: отдай.
Тонкая, туго заплетенная черная косица молодого татарина дернулась от кивка его головы. Такие косицы всегда носили знатные юноши. Знатных Чингисхан не любил.
Осмелевший и любопытствующий народ медленно обступал белую юрту великого хакана.
Хакан судил неторопливо.
Пощипывающий губы кумыс придавал хакану силы для разговора, но отнимал другие, толкающие ходить, вскакивать на деревянное седло, торопливо куда-то двигаться. Он двигался вчера, он займется этим и завтра. У него еще много дней жизни. А сегодня можно сидеть перед этим забредшим сюда глупцом, удивляться его словам и никуда, совсем никуда не спешить.
Тяжело оперевшись правой ладонью на отставленное колено, Темучжин полуобернулся и опять снизу вверх посмотрел теперь уже на своих жен, вдруг переставших подливать ему пенящийся кумыс.
Улыбалась Хулан-хатун, вышептавшая в близкое ухо хакана уже все, что хотела.
Длинною деревянною ложкой помешивала кумыс не смотрящая ни на кого Бортэ.
Строго перед собой, ничуть не изменив как будто бы равнодушного ко всему выражения, смотрела Есуй, прогнавшая его от себя прежнею ночью.
И это удивило хакана.
Кумыс сделал его добрым. И он бы, наверное, отдал этому глупцу уведенную девку. Если бы… Если бы она хотя бы один раз взглянула на молодого татарина так, что Темучжин понял бы: и богиня Земли Этуген и бог Неба Тэнгри связали их вместе, дух к духу, живот к животу, и что бог Заягчи, приносящий любовь и счастье, дал им великую радость дышать в одно-единое дыхание и слеплять животы в едином движении тел. Но строго перед собой, совсем не на пленника смотрела Есуй, прогнавшая Темучжина прошедшею ночью, не давшая еще ему ни оглядеть себя, ни даже пальцем потрогать упругость напитанных грудей.
Сегодня ночью он пойдет в юрту к той, которая указала ему на эту строптивицу. Сегодня ночью он будет наматывать себе на руку мягкую косу податливой Есугей. Что из того, что он телом помнил, как близки и тверды были ее ребра под ним. Он все равно пойдет и будет играть с нею, как охотник-мерген с пойманной дичью: то подтягивая к себе, то отпуская, то подтягивая, то отпуская… Пусть та упрямица пока позавидует. Попридержим пока. Нет повода отпускать. Одумается. На кого-нибудь — да посмотрит иначе. Только уж не на этого. Не дала знать. И Темучжин не ошибся так судить, как рассудил…
— Эй, — постучал он согнутым пальцем по простеганному из кожи и войлока боевому кафтану близкого стража. Палец ударился о проложенное внутри железо, и Темучжину стало больно. — Эй, — повторил он. — Разве ты не видишь, что этот пришедший сюда глупец намного выше тележной оси. Уведите его за мою юрту…
Бесштанные мальчишки, сошедшиеся на судилище, побежали вслед за воинами, уводящими пленного.
Знали: там, за белою юртой хакана, особо умелый человек усыплял орущих баранов, обреченных вариться в черных котлах; сделав быстрый разрез под грудиной, он просовывал внутрь свою руку и согнутым указательным пальцем обрывал нащупанную в горячей глубине сонную артерию.
Кровь любого животного была обиталищем его души, и расплата настигала того, кто свершал страшный грех, кто смел проливать кровь на землю…
Когда нукер легко отмахнул тонкою саблей тяжелую голову с тонкой косицей, перерубив ее, — мальчишки перестали смеяться и с долгим удивлением смотрели на тонкие струйки, горячими плевками из шеи поплескивающими на сухую траву.
Не видя этого, Темучжин с таким же мальчишеским удивлением взглядывал теперь на Есугей, которой хотел сказать, чтоб ждала его ночью.
Есугей тихо плакала, уткнув мокрое лицо в свое приподнятое плечо, прячась в него, как степная мышь в нору.
Эта-то отчего?

Х.
— Кто-то сказал хакану, что твой жених был здесь, — стараясь говорить твердо, выдохнула Есугей, трудно шевельнув подрагивающими губами.
— Кто-то сказал… — согласилась Есуй.
— Я бы никогда не сделала этого.
— Я знаю, — согласилась Есуй. Согласилась так спокойно и просто, что Есугей с удивлением посмотрела на нее.
— Я знаю, — повторила та снова.
Вечер забросил в юрту пылью вертящиеся золотые лучи, выскользнувшие из-под алых предветренных очень далеких облаков.
— Это Хулан-хатун нашептала хакану. Я видела, — неуверенно, все еще не отводя взгляда от сестры, сказала Есугей. — Ты только не думай. Я не проговорилась. Ты же знаешь, я не могла бы проговориться. Ведь я…
— И это я знаю, — почти с усмешкой произнесла Есуй.
— Это Хулан-хатун. Она мечтала рассердить хакана. Ей нужно, чтобы хакан рассердился и прогнал бы нас от себя. Чтобы на его белом войлоке осталась только она.
— Она глупа, словно старая собака, — сказала Есуй. — Она всегда будет грызть ту кость, которую ей бросили. Своей ей никогда не найти.
Близкие костры за отброшенным наверх скатанным пологом сделались ярче тускнеющих золотых лучей. Сгущающийся в синюю чернь теплый воздух гасил их с равнодушием несущейся чингисхановой конницы, вытаптывающей ржаное поле.
— Почему ты так говоришь? Ты знаешь, от кого она услышала?
— Знаю, — сказала Есуй. — От меня.
Есугей только молча посмотрела на произнесшую.
— Теперь он не достанется никому, — добавила Есуй. — Даже тебе.
И опять промолчала Есугей.
— И будем делать теперь как ты сказала: ты станешь смотреть за его, Темучжина, платьем, вещами и золотыми деньгами, а я стану спать рядом с ним и говорить тебе, чего он захочет…
— Уйди, — толкнула ее Есугей и пошла из юрты под провисший тяжелый полог низкого неба, за которым прятался, ничего не видя, бог Тэнгри.
Разлапистый Темучжин, шагающий ей навстречу, смеясь, поднял перед нею обе руки с короткими пальцами: видно, хотел затолкнуть обратно в юрту.
Есугей успела скользнуть в сторону.
— Иди туда, — произнесла она откуда-то сбоку, вывернувшись из-под его
руки. — Иди. Там уже есть… Она сейчас ляжет для тебя, мой великий хакан.
И Есугей поклонилась и, отвязав, опустила за ним, так и не успевшим в недоумении убрать руки, идущим, как ходят слепые — с выгоревшими от огненного пожара или вытекшими от удара саблей или стрелой мертвыми глазами, — вниз раскатившийся войлок.
В юрте у Бортэ-хатун она долго жевала твердые шарики соленого сыра, который ей дала Хулан-хатун, а потом, прожевав, сказала, как будто сама себе:
— Она не лучше меня… Нет.
И сунула за щеку еще один шарик. Самый сухой и соленый.

(Журнал «ДРУЖБА НАРОДОВ»)