Автор: | 29. июля 2024

Писательскую жизнь Владимир Арро начинал в 60-е годы как автор книг для детей, они отличались весёлостью, живостью языка, парадоксальностью сюжетных ходов и выбора приёмов. «Бананы и лимоны». «Мой старый дон», «Чиж-королевич» и сейчас входят в рекомендательные списки книг для чтения. Вторая профессия - драматург. В 80-е годы написал целую череду пьес, горячо принятых театрами и зрителями. Спектакли по пьесам «Высшая мера». «Смотрите. кто пришёл!», «Пять романсов о старом доме». «Сад», «Синее небо, а в нем облака». «Колея», «Трагики и комедианты» были поставлены в лучших театрах страны – МХАТе им. Чехова, театре им. Маяковского, им. Моссовета, на Малой Бронной, петербургской «Александринке», театре комедии ин Акимова, всего более 200 премьер на 19 языках, о стране и за рубежом. Как считают критики, был одним из лидеров «новой волны в драматургии». На рубеже веков, не оставляя драматургию, увлёкся документальной прозой, эссеистикой. Вышли книги «Дом прибежища», «Тэрэ, Эстония!», «вспышка освобождения». «Занавес открывается». «Желание жить». «Здесь и там». «Шорохи и громы». «Дуновение из-за кулис». Общественный темперамент порою отвлекал от творчества и превращал писателя в публичного деятеля. В годы «перестройки» был председателем Союза писателей Ленинграда (затем Петербурга), депутатом Ленсовета и председателем комиссии по гласности.



Я не знаю чело­века, который бы приехал из Японии и не считал бы, что теперь его жизнь делится на две поло­вины: до и после. Впечат­лений – эмоци­о­нальных, худо­же­ственных, бытовых и прочих столько, что хватит, чтобы пере­жи­вать и обду­мы­вать их всю остав­шуюся жизнь.

Почему-то Европа не ранит так глубоко, при том, что открытий всевоз­мож­ного рода и там уйма. Нет, ранит, конечно, из каждой поездки все равно возвра­ща­ешься как больной. Но на третьей, ну, на четвертой стране Европа, в общем-то, стано­вится понятной и даже начи­нает слегка раздра­жать повто­ря­е­мо­стью и пред­ска­зу­е­мо­стью, и, как теперь говорят, глоба­лизмом. В Европе ты чувствуешь себя соци­альным уродом из отсталой страны – нищим, зажатым, мало­ци­ви­ли­зо­ванным, плохо одетым чело­веком без языка и без денег. Твоё пове­дение жестко регла­мен­ти­ро­вано наблю­де­нием спец­служб и собственным страхом. И все же мало-помалу, преодо­левая свою убогость, начи­наешь чувство­вать, что принад­ле­жишь этой же циви­ли­зации. Только сильно задер­жался. В Европе все время сопо­став­ляешь и думаешь: когда же и мы, черт возьми? Когда же? Впрочем, я почему-то со временем приобрёл неосо­знанную привычку – бродя по евро­пей­ским улицам или глядя из окна авто­буса, твер­дить про себя одно горькое слово: „Никогда. Никогда. Никогда“.

В Японии этих комплексов не испы­ты­ваешь. Там все равно кто мы и откуда, бренчит у нас что-нибудь в кармане или нет. И нашим дурным манерам никто не удив­ля­ется. В Японии есть мы и они. Есть японцы и все остальные. И ясно, что никогда мы не превра­тимся в японцев, хотя порою этого очень хочется. Во взгляде, в лице, в пове­дении, во всем облике японца, с которым ты обща­ешься, всегда присут­ствует тонкая плёночка отчуж­дения, даже если вы хорошо пони­маете друг друга. Есть как бы некая тайна, когда-то дове­ренная этому народу свыше и усво­енная каждым его пред­ста­ви­телем гене­ти­чески, делиться которой с нами, пришель­цами, он не властен. Впечат­ления от этой страны плане­тар­ного, может быть, косми­че­ского порядка, поэтому расска­зать о них очень трудно.

 

*  *  *

В сере­дине лета 1985 года, прохла­ждаясь на хуторе, я получил теле­грамму с просьбой гото­виться к еще более прият­ному препро­вож­дению времени – поездке в Японию. Пред­ло­жение исхо­дило от Всесо­юз­ного агент­ства по автор­ским правам и Всесо­юз­ного теат­раль­ного обще­ства, деле­гация была теат­ральная. Мне пред­ла­га­лось высту­пить на конфе­ренции „Чехов и совре­менный театр“ на тему о чехов­ских тради­циях в совре­менной драма­тургии. Ну, понятно, как специ­а­листу: делёж сада, продажа дома… Поездка должна была состо­яться в ноябре.

И когда уже все было готово, мне с изви­не­ниями сказали, что я исключён из деле­гации, так как кто-то на самом верху против. Ну, не поеду так, не поеду, все равно «чехов­ские традиции» при мне. Но в дело неожи­данно вмешался Кирилл Юрьевич Лавров, с которым мы даже не были знакомы. Будучи депу­татом и членом ЦК он кому-то там, „наверху“ безбо­яз­ненно заявил, что если не поеду я, то не поедет и он. И меня вернули.

Кто это был, этот „верхний“? Кто-то в ЦК? (Какие все же наглые были типы в этом ЦК, прожжённые, бессо­вестные, пьяные от своей власти и безна­ка­зан­ности.) Но точно не в Мини­стер­стве куль­туры, потому что начальник над теат­рами Грибанов говорил мне позже: „– Я им сказал: пусть едет, он для нас дого­ворную пьесу пишет, зачем же ему настро­ение портить“.

В деле­гации, кроме Лаврова, были Валерий Иванов, начальник теат­раль­ного отдела ВААПа, весёлый и наход­чивый, умуд­рённый горьким опытом человек, с которым мы испы­ты­вали взаимную симпатию, и Темур Чхеидзе из Тбилиси, главный режиссёр театра имени Марджа­ни­швили. В России его больше знали как кино­ак­тёра – когда-то он сыграл роль поло­жи­тель­ного, очень совест­ли­вого секре­таря райкома, да так убеди­тельно, что многие пове­рили, что такое бывает. А я так и сейчас не сомне­ваюсь, что могло быть.

В само­лёте мы оказа­лись рядом и из двена­дцати часов лета поло­вину прого­во­рили. Мне запом­ни­лось его детское воспо­ми­нание: маль­чиком бабушка привезла его в Ленин­град, чтобы пока­зать знаме­ни­тому хирургу его больную руку. Но в клинику была долгая очередь, и она на какое-то время оста­вила его одного у знакомых, в комму­нальной квар­тире на улице Каляева, в так назы­ва­емом „египет­ском“ доме, против кото­рого я сразу после войны жил. Одно время я даже мысленно посе­лился в этой квар­тире, пред­ставив ее как место действия пьесы под назва­нием „Египет­ский дом“. Потом я ее написал. Но сейчас не об этом.

Наша поездка была первой после того, как за два года до этого, в 1983-м, японцы бойко­ти­ро­вали гастроли Боль­шого драма­ти­че­ского театра. На „Истории лошади“ в огромном зале сидело около сорока зрителей. Это был ответ на убий­ство 269 человек на борту заблу­див­ше­гося южно­ко­рей­ского „Боинга“. Среди них было и шесть­десят японцев. Но острота этой трагедии за два года приту­пи­лась, БДТ с „импе­рией зла“ больше не ассо­ци­и­ро­вался, универ­си­тет­ская моло­дёжь орга­ни­зо­вала комитет в поддержку новых гастролей. Да и япон­ский центр Между­на­род­ного инсти­тута театра выступил за возоб­нов­ление контактов с Совет­ским Союзом. Нашлась богатая фирма „Сётику“, имевшая огромный танце­вальный ансамбль типа евро­пей­ского „мюзик-холла“, который через год должен был отпра­виться на гастроли в Москву. Вот она, эта „Сётику“ и взяла на себя иници­а­тиву нашей мягкой реабилитации.

И вот нам уже отве­ши­вают низкие цере­монные поклоны. К нашим именам прибав­ля­ется уважи­тельная частица „сан“, на лацканах у нас ленточки с иеро­гли­фами наших фамилий. На моей ленточке почему-то семь иеро­глифов, ну, это, наверное, с именем. Впрочем, пере­вод­чица, которую мы по ее просьбе звали Катя, назы­вала меня „Констан­ти­нович“, так ей больше нрави­лось. Несколько человек, что нас опекают, говорят по-русски, среди них универ­си­тет­ские профес­сора Нака­мото, Мияд­зава и Ёсид­зава, убеж­дённые поклон­ники совет­ского театра. (Мияд­зава был иници­а­тором пригла­шения Анатолия Эфроса на поста­новки в Японию.)

Оглу­шённый новизной впечат­лений, свалив­шихся в изобилии разом, я чувствовал себя несколько пара­ли­зо­ванным. Возможно, что лицо моё имело идио­ти­че­ское выра­жение. А каким оно еще могло быть, если через пару часов после выхода из совет­ского само­лёта, какие-то солидные люди тебе низко кланя­ются и почти­тельно зами­рают в этом поклоне, как будто ты царственная особа, и ты, не зная, что делать, начи­наешь часто кивать головой, будто клюющая курица. Поклон не один, их целая серия. Затем ты снимаешь обувь, вспо­миная, успел ли пере­одеть носки, и тебя усажи­вают на подушки за низкий стол. Все это в тишине, под одно­об­разные звуки какого-то струн­ного инстру­мента, доно­ся­ще­гося невесть откуда. На столе стоит неве­домая жаровня немыс­лимой красоты, может быть, мель­хи­о­ровая, из неё идёт пар. Тебе протя­ги­вают крошечную фарфо­ровую чашечку, и ты чувствуешь на губах горячий незна­комый вкус рисовой водки. Что-то подска­зы­вает тебе, что ее надо пить малень­кими глотками.

Еще немного и ты начи­наешь сооб­ра­жать, что тебя не просто хотят накор­мить, а втяги­вают в некое священ­но­дей­ствие. От этого мышцы твои еще более напря­га­ются, если вовсе не косте­неют. В жаровню (или как она назы­ва­ется) бросают несколько тончайших розовых ломтиков особого, «мрамор­ного» мяса, похожих на лепестки, и тут же вынув, кладут на твою тарелку. И пред­ла­гают две изящные дере­вянные палочки. Так же обхо­дятся и с осталь­ными гостями, и пока мы благо­го­вейно едим, то и дело роняя лепестки на тарелку, нам пред­ла­гают назвать по одному самому краси­вому русскому слову. Я почему-то называю „колокол“ и наши собе­сед­ники долго обка­ты­вают его на языке, к чему-то прислу­ши­ваясь, как если бы им почу­дился коло­кольный звон. Затем тебе пред­ла­гают еще какие-то экзо­ти­че­ские блюда из множе­ства фарфо­ровых чашечек, и все чаще за столиком звучит слово „компай!“, что озна­чает по-нашему „будем здоровы!“ Все это назы­ва­лось в программе „Приём-обед в ресто­ране „Суэхиро“.

Гораздо проще нам было среди студентов и профес­соров универ­си­тета Васэда. Они оказа­лись заяд­лыми теат­ра­лами, неко­торые владели русским, к тому же это был уже третий день пребы­вания, когда наше напря­жение спало. В универ­си­тете сотруд­ники ВТО развер­нули приве­зённую ими выставку сцено­графии, а на видео пока­зали сцены из давнего „Реви­зора“, где Лавров играет город­ни­чего. И вот после немой сцены Кирилл Юрьевич вдруг встаёт и испол­няет монолог город­ни­чего в живую. Преоб­ра­жение было неожи­данно полным и само­заб­венным. Японцы были в полном восторге, мы тоже. Нам было легко там, где мы себя чувство­вали профессионалами.

 

*  *  *

На второй день, отдавая дань уважения фирме, которая потра­ти­лась на нашу поездку, мы посе­тили ревю „Сётику-ансамбль“. Но перед этим побы­вали в ее собственной музы­кально-хорео­гра­фи­че­ской школе. Славные девчушки лет этак по шест­на­дцати пости­гали тайны четырёх искусств. В одном небольшом зале высот­ного здания фирмы девушки пели, держа перед собою круглое зеркальце, то и дело погля­дывая, красиво ли у них откры­ва­ется рот. Пели по нотам под руко­вод­ством сенсея, учителя, акком­па­ни­ро­вав­шего на пианино. В другом зале на безуко­риз­ненном паркетном полу их подруги в роскошных кимоно с веерами в руках овла­де­вали каноном старо япон­ского танца, то и дело застывая в позах старинных гравюр. В третьем все сидели на поду­шечках, поло­женных на пол, тоже в кимоно, держа в руках сямисен – трёх­струнный щипковый инстру­мент, звук кото­рого, моно­тонный, зага­дочный, как будто задум­чивый, будет сопро­вож­дать нас всюду в Японии.

И только в четвёртом зале, засте­ленном лино­ле­умом, цере­мон­ность девушек поки­дала. Здесь они прибли­жа­лись вплотную к своей насто­ящей профессии: одетые в черные трико, обутые в туфли с подков­ками, лихо отби­вали «степ». И были они уже завод­ными, азарт­ными и просто­ва­тыми деви­цами, каких полно на Гиндзе. Учил и даже слегка покри­кивал на них странный, непри­вычно экстра­ва­гантный японец в клет­чатых брюках в перчатках и черных очках под козырьком спор­тивной шапочки. Мы спро­сили, чего он от них доби­ва­ется, и он по нашей просьбе, что назы­ва­ется, „сбацал“ немыс­лимо сложный каскад в лучших тради­циях манх­эт­тен­ских, а может, чикаг­ских клубов трид­цатых годов. Девицам было далеко до этого, хотя они очень старались.

Учиться им пред­стояло, кажется, три, а то и четыре года, и мы еще посу­да­чили, что за это время у нас теат­ральный институт кончают. Но когда вечером в пере­пол­ненном, похожем на крытый стадион зале увидели то, к чему их готовят, поняли, что тут, сколько ни есть, мало. И вообще – как возможно добиться этого, трудно было понять. Зрелище пора­жало, прежде всего, эффектом синхрон­ности, когда сто девушек, стоя в ряд, с точно­стью до долей секунды выпол­няют одно и то же движение. Наш ленин­град­ский мюзик-холл, собранный зага­дочным для меня Рохлиным, просто пародия, а танцов­щицы – ленивые клячи. Ну, может быть, моя просве­щён­ность в этом вопросе не слишком велика, но эта стена девушек произ­во­дила впечат­ление единого суще­ства, какой-то гигант­ской много­ножки о ста головах.

Пред­став­ление в первой его части по жанру было вполне космо­по­ли­тичным. Но во второй мы снова ощутили, что мы в Японии. Это, конечно, был китч, совре­менные фантазии в старом япон­ском духе, рассчи­танные на легко­мыс­ленную евро­пей­скую публику, и все же они трогали красотой стили­зации, гораздо, я думаю, более глубокой и подлинной, чем наши „берёзки“.

О театре Кабуки, признаюсь честно, расска­зы­вать не берусь. В память навсегда вреза­лись эти утри­ро­ванные, как бы кукольные женские голоса, испол­ня­емые мужчи­нами, мелкие шажки, пластика мари­о­неток, статич­ность симво­ли­че­ских поз и жестов, густо напуд­ренные и напо­ма­женные лица. Но главное - траги­че­ские проходы главной героини по подиуму через зал, когда от сочув­ствия к ней – вот неожи­дан­ность! – сердце разры­ва­ется, хотя ты и знаешь, что это мужчина. Трудно расска­зать еще и потому, что пред­став­ление захва­ты­вает тебя целиком, заво­ра­жи­вает и пара­ли­зует, а когда опом­нишься, на душе хорошо оттого, что чудо косну­лось тебя, а в памяти только общее впечатление.

Так было и в театре Но, гипноз от кото­рого был только еще сильней под действием флейты и трех бара­банов. Гипноз не рассе­ялся даже когда мы пришли в гриму­борную глав­ного испол­ни­теля женских ролей в театре Кабуки Утемона Нака­муры Шестого по его пригла­шению. Это он в роли главной героини горестно и необы­чайно женственно шёл по подиуму, чем растрогал меня до слез. Он уже разгри­ми­ро­вался, выглядел усталым, но низко нам кланялся. Его офици­альный титул – наци­о­нальное досто­яние. (Тут мы много­зна­чи­тельно погля­ды­вали на Лаврова с его Золотой звездой на лацкане пиджака). Встреча была хотя и тёплой, но короткой. Присут­ствовал обяза­тельный мальчик, ученик. Утемон Нака­мура и сам пришёл сюда в пять лет.

Расска­зы­вать еще и потому трудно, что во всех этих мета­форах, символах и пере­во­пло­ще­ниях, как мне пока­за­лось, и заклю­чена главная тайна нации, расшиф­ро­вать которую под силу немногим. Они, как бы пере­не­сённые из театра, то и дело нам встре­ча­лись в быту. И мы начи­нали дога­ды­ваться, что вся япон­ская жизнь – одна большая мета­фора, сплошное иноска­зание. «Весь мир – театр, а люди в нем актёры» – это, прежде всего, о Японии.

Нам пока­зали еще несколько спек­таклей совре­менных япон­ских театров а также „Три сестры“ в театре Хайюдза. Мне стыдно призна­ваться, но там я скучал. Анатолий Эфрос пишет, с каким насла­жде­нием ставил „Вишнёвый сад“ в Токио и как по его воле эмоци­о­нально и напря­женно, совсем не по-японски играли актёры. В этом же спек­такле все было очень уж по-японски, без тайны чехов­ского, того, как мы привыкли считать, близ­кого японцам, мироощущения.

А за несколько дней до отъезда каждый из нас получил письмо:

Дорогой гость, уважа­емый коллега!

Добро пожа­ло­вать в Токио, на японско-совет­ский теат­ральный симпо­зиум! Насто­ящим просим Вас посе­тить концерт (Ёсид­зава-энгэкид­зюку Перфо­манс 85) нашей студии. Концерт состо­ится 22 и 23 ноября в поме­щении нашей студии, нахо­дя­щемся в Симо­ки­тад­зава – самом модном, теат­ральном и моло­дёжном районе города Токио.

Кстати, во время гастролей БДТ в Японии мы имели честь принять к себе в гости членов труппы БДТ, в том числе, Товсто­ногов-сан, Лавров-сан, Трофимов-сан и т.д. Такао Ёсидзава.“

Ёсид­зава-сан был убеж­дённым после­до­ва­телем, как он говорил, системы Станиславского.

 

*  *  *

Мы пришли в студию перед самым началом, сняли обувь и вошли в зал. На скамьях, распо­ло­женных под уклон, сидела в основном моло­дёжь. Сцены не было, было большое плоское простран­ство внизу, пере­го­ро­женное простым черным зана­весом. В первом действии студийцы, универ­си­тет­ские молодые люди, одетые в черное трико, под музыку совер­шали нечто вроде меди­тации, отре­ша­лись от брен­ного мира, уходили в себя. Каждый находил для этого свой путь, исполняя череду физи­че­ских действий. Наблю­дать за этим было любо­пытно, а иногда жутковато.

Во втором действии артисты в тех же трико разыг­ры­вали жанровые сценки – на улице, в мага­зине, в кафе, в теле­фонной будке. Осво­бо­див­шиеся душевно и раскре­по­щённые физи­чески, они давали волю фантазии, импро­ви­зации, выра­щивая зерно этюда на наших глазах. Все это было необык­но­венно искренне и пластично, и даже Стани­слав­ский, возможно, воскликнул бы: верю!

Публика была довольна, мы тоже, и когда занавес закрылся, мы приго­то­ви­лись уходить. Но Ёсид­зава попросил публику не торо­питься, так как должно было быть и третье действие. Поша­тав­шись немного в кори­доре, мы верну­лись на места, но нас попро­сили сойти вниз и рассесться по скамьям вдоль стен по обе стороны зала. Была долгая пауза, непре­менное выра­зи­тельное сред­ство любого япон­ского зрелища.

И вот неожи­данно грянул вальс Штрауса и поплыл занавес. За ним обна­ру­жи­лась вся труппа, пере­одетая в евро­пей­ские костюмы. Мужчины были в смокингах с салфет­ками, пере­ки­ну­тыми через левую руку. Они играли офици­антов. Дело в том, что перед ними стояли тележки с дымя­щи­мися жаров­нями, со всевоз­мож­ными куша­ньями, с бутыл­ками, которые они одно­вре­менно – веером! – двинули по направ­лению к нам. Из-за их спин тут же выбе­жали нарядные девушки и в тот же миг оказа­лись на полу у ног гостей. Передо мной на коленях, распро­стёр­шись ниц, появи­лось юное создание, хрупкое и нежное, всем своим видом пока­зывая, что готово мне служить.

И действи­тельно, всё ближайшее время я был награж­даем таким внима­нием, такой готов­но­стью выпол­нить, нет, даже упре­дить любое моё желание, такими крот­кими и предан­ными взгля­дами, что в расте­рян­ности посмат­ривал на соседей. Но там совер­ша­лось то же самое. И никто не понимал, играют ли девушки роли, или от полноты чувств оказы­вают искренние знаки госте­при­им­ства. У всех наших на лице замер один и тот же вопрос: «А что теперь делать?» Вот именно: а что потом? И хотя я читал у Овчин­ни­кова, что для япон­ской женщины упасть ниц перед гостем, распро­стёрши руки, обык­но­венное дело, все равно было неловко и беспо­койно. Выручил Ёсид­зава, через неко­торое время пригласив нас, четырёх мужчин, в соседний ресто­ранчик, где угощал «суши».

Когда мы верну­лись, моло­дёжь танце­вала. Завидев нас, девушки бросили своих парт­нёров и увлекли и нас танце­вать. Вечер закон­чился поездкой на двух машинах по ночному городу. Прощаясь, одна прекрасная поклон­ница БДТ, влюб­лённая в театр еще с прошлых гастролей, горько плакала на груди Кирилла Юрье­вича Лаврова, увен­чанной звездой Героя, а он, беспо­мощно улыбаясь, погля­дывал на нас. Ну, как совсем не герой. И мы поняли, что лице­дей­ство здесь в двух шагах от правды жизни.

Конфе­ренция прошла хорошо, я сделал свой доклад, наверное, слегка утомив слуша­телей, хотя Валерий Иванов после каждой фразы, пока шёл перевод, пока­зывал мне из зала большой палец. Он вообще выручал нас в трудные минуты.

Деловая программа была выпол­нена, оста­ва­лось лишь совер­шить двух­дневную экскурсию в Киото. Она прошла как во сне. Я пишу через много лет по памяти, не имея под рукой каких-либо заметок, потому что их не вёл, боясь что-нибудь упустить, не заме­тить. Передо мной только программа нашего пребы­вания да несколько открыток и фото­графий. И мне порою кажется, что я, действи­тельно, описываю картины, сотканные то ли из яви, то ли из снови­дений. Одни возни­кают в памяти ярко и ощутимо, другие отодви­ну­лись в дымку, еле прори­со­вы­ва­ются, как полу­за­бытый сон.

Вот со скоро­стью 250 кило­метров в час плывёт, слегка разво­ра­чи­ваясь, мимо нас беско­нечная долина под Фудзи­ямой. Быстрее всех улетают назад согбенные фигурки людей с моты­гами, маленькие трак­торы, ползущие по расчер­ченным полям, авто­мо­били. Неспешно упол­зает гряда холмов, мачты высо­ко­вольтных линий. И лишь вдали, давая на себя вдоволь налю­бо­ваться, мягко взды­ма­ется Фудзияма. Но и она движется. Что-то в этом пейзаже было от музыки. Я видел и слышал его много раз запе­чат­лённым в искус­стве, однажды даже в подлин­никах - на выставке Хокусаи в Эрми­таже в конце 60-х. Кажется, он всегда присут­ствовал в моей жизни, и вот я его вижу, вбираю в себя в деталях и целиком. Но – как драго­ценный музейный экспонат – через стекло.

А вот знаме­нитые парки Киото, – пышные багровые клёны, раски­ди­стые криво­ствольные сосны, зеркальные озера – которые служат оправой для храмов, таин­ственных, много­ярусных и, кажется, неземных. Среди них – Золотой, тот, что был сожжён героем Юкио Мисимы, монахом Мидзо­гути, наслед­ником то ли Фауста, то ли Расколь­ни­кова. Теперь храм снова стоит над озером. Пора­жает слит­ность природы и архи­тек­туры, не назой­ли­вость усилий чело­ве­че­ских рук. Глядя на руко­творные компо­зиции из дере­вьев, травы и камней, кажется, что природа так и заду­мала, что иначе нельзя. Все это как-то назы­ва­лось, принад­ле­жало какому-то стилю и времени, но нам это было неве­домо. На меня, как всегда, эта чужая, совер­шенная по форме и зага­дочная по смыслу куль­тура наво­дила грусть. Мысль о вечной разлуке. Я подо­брал один кленовый листок и потом много лет носил его с собой в паспорте, пока он не рассыпался.

В парках Киото не устаёшь. И хотя множе­ство турист­ских групп, преиму­ще­ственно япон­ских, особенно детских, дисци­пли­ни­ро­ванно следует за своими руко­во­ди­те­лями с флаж­ками, здесь всегда можно найти покой, остаться наедине то с родником, возле кото­рого лежит анти­кварный ковшик, то с дивным пейзажем, то с храмом. Даже в саду камней, когда мы туда пришли, никого не было.

А посе­ти­тели почти­тельны, тихи, цере­монны. Они не в музее, они в святыне. Экскурсия в Киото обяза­тельна для всех школ Японии. Приез­жают с дальних островов, из горных и рыбацких дере­вень. Какой-то мальчик на минуту оторвался от своей группы и, протянув Иванову свой аппарат, попросил разре­шения сфото­гра­фи­ро­ваться со мной. „– Но почему со мной? – недо­умевал я. – Есть же Кирилл со звездой“. Валерий объяснил: „А потому что ты со своей бородой больше всех похож на иностранца и ему будет, чем в своей деревне похвастаться.“

Тут же в парке мы стали свиде­те­лями, вернее, участ­ни­ками еще одного теат­раль­ного пред­став­ления под назва­нием чайная цере­мония. Но, возможно, это был сокра­щённый вариант для евро­пей­ских тури­стов. В специ­альном пави­льоне нас прини­мала хозяйка, милая женщина в кимоно, сдер­жанно привет­ливая, молча­ливая. Один из осно­во­по­лож­ников чайного ритуала Рикю утвер­ждал необ­хо­ди­мость спон­танно-есте­ствен­ного пове­дения, простоты и непри­нуж­дён­ности всех действий. Когда его спро­сили, в чем же смысл чайной цере­монии, он ответил: „Просто согреть воду, приго­то­вить чай и пить его“. Чем не Стани­слав­ский с его: просто есте­ственно себя вести в пред­ла­га­емых обстоятельствах?

Но это как пара­докс. На самом же деле здесь тоже была система, не менее, а думаю, что и более целостная и сложная, чем у Стани­слав­ского – своя стили­стика, худо­же­ственные приёмы и сред­ства, особая пластика тела, веками отра­бо­танная деко­рация и антураж. И, разу­ме­ется, своя „сверх­за­дача“. За тот час, что мы провели в пави­льоне, мы, несо­мненно, соблю­дали четыре прин­ципа чайной цере­монии: гармония, почтение, чистота, тишина. Но вот „сверх­за­дачи“, боюсь, что не достигли. Сидя на татами с чашкой в левой ладони, я к стыду своему, не думал о «вечном», и меня не посе­тило «озарение», и я не проникал во «внут­реннюю суть» окру­жавших меня пред­метов. Я просто с любо­пыт­ством дикаря просто­душно взирал на все, думая о своём, и даже почему-то вспомнил вопрос, заданный в подобной ситу­ации, может быть, здесь же одной раздра­жённой русской актрисой: а нельзя ли кофе?

Нет, наши нервы нелегко успокоить.