Автор: | 3. июля 2025



ПОСЛЕДНИЙ

Над роком. Над рокотом траурных маршей.
Над конским затрав­ленным скоком.
Когда ж это было, что призрак монарший
Расстрелян и в землю закопан?

Где чёрный орёл на штан­дарте летучем
В огнях черно­мор­ской эскадры?
Опущен штан­дарт, и под чёрную тучу
Наш красный петух будет задран.

Когда грена­деры в мохнатых папахах
Шагали — ты помнишь их ропот?
Ты помнишь, что был он как пороха запах
И как «на краул» пол-Европы?

Ты помнишь ту осень под музыку ливней?
То шли эшелоны к границам.
Та осень! Лишь выдыхи маршей росли в ней
И встали столбом над гранитом.

Под занавес ливней зали­ви­стых проседь
Закрыла военный театр.
Лишь стаям воро­ньим под занавес бросить
Оста­лось: «Прощай, император!»

Осенние рощи ему салютуют
Свистя­щими саблями сучьев.
И слышит он, слышит стрельбу холостую
Всех вахту ночную несущих.

То он, идиот, подсу­димый, носимый
По серым низинам и взгорьям,
От чёрной Ходынки до жёлтой Цусимы,
С молебном, гармо­никой, горем…

На пир, на расправу, без права на милость,
В сорвав­шийся крутень столетья
Он с маль­чиком мчится. А лошадь взмолилась,
Как видно, пора околеть ей.

Зафыр­кала, искры по слякоти сея,
Храпит ошалевшая лошадь…
.… .… .… .… …
— Отец, мы доехали? Где мы?— В России.
Мы в землю зарыты, Алёша.

1919

САНКЮЛОТ

Мать моя — колдунья или шлюха,
А отец — какой-то старый граф.
До его сиятель­ного слуха
Не дошло, как, юбку разодрав
На пелёнки, две осенних ночи
Выла мать, родив меня во рву.
Даже дождь был мало озабочен
И плевал на то, что я живу.

Мать мою плетьми полосовали.
Рвал ей ногти бешеный монах.
Судьи в красных мантиях зевали,
Колокол звонил, чадили свечи.
И застыл в душе моей овечьей
Сон о тех далёких временах.

И пришёл я в городок торговый.
И сломал мне кости акробат.
Стал я зол и с двух сторон горбат.
Тут начало действия другого.
Жизнь ли это или детский сон,
Как несло меня пять лет и гнуло,
Как мне холодом ломило скулы,
Как ходил я в цирках колесом,
А потом одной хрычовке старой
В таба­керки рассыпал табак,
Пел фаль­цетом хриплым под гитару,
Продавал афиши тёмным ложам
И колбас­никам багроворожим
Поставлял удав­ленных собак.

Был в Париже голод. По-над глубью
Узких улиц мчался перекат
Ярости. Гремела канонада.
Стекла били. Жуть была — что надо!
О свободе в Якобин­ском клубе
Распи­нался бледный адвокат.
Я пришёл к нему, сказал:
«Довольно,
Сударь! Равен­ство полно красы,
Только по какой линейке школьной
Нам равнять горбы или носы?
Так пускай торчат хоть в беспорядке
Головы на пиках!
А ещё —
Не читайте, сударь, по тетрадке,
Куй, пока железо горячо!»

Адвокат, стрельнув орлиным глазом,
Отвечает:
«Граж­данин горбун!
Знай, что наша добро­де­тель — разум,
Наше муже­ство — орать с трибун.
Наши лавры — зеленью каштанов
Нас венчает равен­ство кокард.
Наше право — право голоштанных.
А Версаль — колода сальных карт».
А гремел он до зари о том, как
Гидра тирании душит всех:
Не хлебнув глотка и не присев,
Пел о благо­дар­ности потомков.

Между тем у всех у нас в костях
Ныла злость и буше­вала горечь.
Перед рёвом чело­ве­чьих сборищ
Смерть была как песня. Жизнь — пустяк.
Злость и горечь. Как давно я знал их!
Как скреплял я росчерком счета
Те, что предъ­яв­ляла нищета,
Как скри­пели перья в трибуналах!
Красен плате­жами был расчёт!
Разъ­ез­жали фуриями фуры.
Мяла смерть седые куафюры
И сдувала пудру с жёлтых щек.
И трясла их в розовых каретах,
На подушках, взбитых, словно крем,
Лихо­радка, сжатая в декретах,
Как в нагих посылках теорем.

Ветер. Зори бара­банов. Трубы.
Стук прикладов по земле нагой.
Жизнь моя — обуг­ленный обрубок,
Прущий с пере­шиб­ленной ногой
На волне припева, в бурной пене
Рваных шапок, ружей и знамён,
Где любой по праву упоенья
Может быть соседом заменён.

Я упал. Поплыли пред глазами
Жерла пушек, зубы конских морд.
Гул толпы в ушах ещё не замер.
Дождь не пере­стал. А я был мёртв.
«Дота­щиться бы, успеть к утру хоть!» —
Это говорил не я, а вихрь.
И срывал дымя­щуюся рухлядь
Старый город с плеч своих.

И сейчас я говорю с поэтом,
Знающим всю правду обо мне.
Говорю о времени, об этом
Рвущемся к нему огне.

Разве знала юность, что истлеть ей?
Разве в этой ночи нет меня?
Разве день мой старше на столетье
Вашего младого дня?
И опять:
«Дождаться, доползти хоть!»
Это говорю не я, а ты.
И опять задре­мы­вает тихо
Море вечной немоты.

И опять с лихим припевом вровень,
Чтобы даже мёртвым не спалось,
По камням, по лужам дымной крови
Стук сапог, копыт, колёс.

1925

КЛАДОВАЯ
Памяти Зои

Без шуток, без шубы, да и без гроша
Глухая, немая оста­лась душа,
Моя или чья-то, пустырь или сад,
Душа оста­ётся и смотрит назад.
А там – кладовая ненужных вещей.
Там запах весны проби­ва­ется в щель.

Я вместе с душой остаюсь в кладовой,
Весь в дырах и пятнах – а всё-таки твой,
И всё-таки ты, моя ранняя тень,
Не сказка, не выдумка в пасмурный день.
Наверно, три жизни на то загубя,
Я буду таким, как любил я тебя.

1929

ЗАСТОЛЬНАЯ

Друзья! Мы живём на зелёной земле,
Пируем в ночах, истле­ваем в золе.
Неси­тесь, планеты, неси­тесь, неситесь!
Ничем не насытясь,
Мы сгинем во мгле.
Но будем легки на подъём и честны,
Увидим, как дети, тревожные сны, –
Чтоб снова далече,
Целуя, калеча,
Знобила нам речи
Погода весны.
Скре­жещет железо. И хлещет вода.
Блещет звезда. И гудят провода.
И снова нам кажется
Мир великаном,
И снова легка нам
Любая беда.
Да здрав­ствует время! Да здрав­ствует путь!
Рискуй. Не робей. Нерас­чёт­ливым будь.
А если умрёшь,
Бере­гись, не воскресни!
А песня?
А песню споет кто-нибудь!

1935

* * *
Мы все — лауреаты премий,
Вручённых в честь него,
Спокойно шедшие сквозь время,
Которое мертво́.

Мы все, его однополчане,
Молчавшие, когда
Росла из нашего молчанья
Народная беда.

Таив­шиеся друг от друга,
Не спавшие ночей,
Когда из нашего же круга
Он делал палачей,

Для статуй вырывшие тонны
Всех каменных пород,
Глушившие людские стоны
Водой хвалебных од, —

Пускай нас пере­метит правнук
Презре­ньем навсегда,
Всех одина­ково как равных —
Мы не таим стыда.

Да, очевид­ность этих истин
Воис­тину проста!
Но нам не мёртвый ненавистен,
А наша слепота.

<1956>, впервые опуб­ли­ко­вано в 1997

ИЕРОНИМ БОСХ

Я завещаю правнукам записки,
Где выска­зана будет без опаски
Вся правда об Иеро­ниме Босхе.
Художник этот в давние года
Не бедствовал, был весел, благодушен,
Хотя и знал, что может быть повешен
На площади, перед любой из башен,
В знак прибли­женья Страш­ного суда.

Однажды Босх привёл меня в харчевню.
Едва мерцала толстая свеча в ней.
Горла­стые гуляли палачи в ней,
Бесстыжим похва­ляясь ремеслом.
Босх подмигнул мне: «Мы явились, дескать,
Не чаркой стук­нуть, не служанку тискать,
А на доске грун­то­ванной на плоскость
Всех рассе­лить в засол или на слом».
Он сел в углу, прищу­рился и начал:
Носы приплюснул, уши увеличил,
Пере­ка­лечил каждого и скрючил,
Их низость обозначил навсегда.
А пир в харчевне был меж тем в разгаре.
Мерзавцы, хохоча и балагуря,
Не знали, что сулит им срам и горе
Сей живо­писи Страш­ного суда.

Не дога­да­лась дьяво­лова паства,
Что честное, весёлое искусство
Карает воров­ство, казнит убийство.
Так это дело было начато.
Мы вышли из харчевни рано утром.
Над городом, озлоб­ленным и хитрым,
Шли только тучи, согнанные ветром,
И заги­ба­лись медленно в ничто.

Просну­лись торгаши, монахи, судьи.
На улице каля­кали соседи.
А черте­нята спереди и сзади
Вели себя меж них как Господа.
Так, нагло раско­ря­чась и не прячась,
На смену людям выле­зала нечисть
И возве­щала горькую им участь,
Сулила близость Страш­ного суда.
Художник знал, что Страшный суд напишет,
Пред общим разру­ше­ньем не опешит,
Он чувствовал, что время перепашет
Все клад­бища и пепе­лища все.
Он вгля­ды­вался в шабаш беспримерный
На чёрных рынках пошлости всемирной.
Над Рейном, и над Темзой, и над Марной
Он видел смерть во всей её красе.

Я замечал в сочельник и на пасху,
Как у картин Иеро­нима Босха
Толпи­лись люди, подхо­дили близко
И в страхе разбе­га­лись кто куда,
Сбега­лись вновь, искали с ближним сходство,
Кричали: «Прочь! Бесстыд­ство! Святотатство!»
Во избе­жанье Страш­ного суда.

4 января 1957

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Не жалей, не грусти, моя старость,
Что не слышит тебя моя юность.
Ничего у тебя не осталось,
И ничто для тебя не вернулось.

Не грусти, не жалей, не печалься,
На особый исход не надейся.
Но смотри — под конец не отчайся,
Если мало в трагедии действий.

Ровно пять. Только пять!
У Шекспира
Ради вечности и ради женщин
Чело­века прон­зает рапира,
Но погибший — победой увенчан.

Только эта победа осталась.
Только эта надежда вернулась.
В дальний путь снаря­жа­ется старость.
Вслед за ней продол­жа­ется юность.

1964

БАЛАГАННЫЙ ЗАЗЫВАЛА

Кончен день. И в бала­гане жутком
Я восполь­зо­вался промежутком
Между «сколько света» и «ни зги».
Кончен день, изоб­ра­женный резко,
Полный визга, дребезга и треска,
Он непрочен, как сырая фреска,
От которой сыплются куски.

Всё, что было, смазано и стёрто.
Так какого – спро­сите вы – чёрта
Скле­и­вать раско­лотый горшок?
Правильно, не стоит! Неприлично
Перед нашей публикой столичной
Славить каждый свой поступок личный,
Хаять каждый личный свой грешок.

Вот она – предельная вершина!
Вот моя прядильная машина,–
Ход её не сложен, не хитёр.
Я, слага­тель басен и куплетов,
Инфра­красен, ультрафиолетов,
Ваш слуга, сограж­дане,– и следов…
Вательно – Бродяга и Актёр,

Сказочник и Выдумщик Вселенной,
Фауст со Спар­тан­скою Еленой,
Дон-Кихот со скот­ницей своей,
Дон-Жуан с любою первой встречной,
Вечный муж с подругой безупречной,
Новосёл примор­ский и приречный,
Праотец несчётных сыновей.

Век недолог. Время беспощадно.
Но на той же сцене, на площадной,
Жизнь беспечна и недорога.
Трачу я последние излишки
И рифмую бледные мыслишки,
А о смерти знаю понаслышке.
Так и существую.
Ваш слуга.

декабрь 1966

КАК ЖИЛ?

— Как жил? — Я не́ жил. — Что узнал? — Забыл.
Я только помню, как тебя любил.
Так взвейся вихрем это восклицанье!
Разлейся в марте, ржавая вода,
Рассмейся, жизнь, над словом «никогда».
Всё остальное оста­ется втайне.

Циркачка в черно-золотом трико,
Лети сквозь мир так дико, так легко,
Так высоко, с таким весе­льем дерзким,
Так изде­ва­тельски не по-людски,
Что само­об­ла­да­нием тоски
Тебе делиться в самом деле не с кем!

Зима — весна 1918, 1967

ВРЕМЕННЫЙ ИТОГ

Хорошо! Сгово­римся. Посмотрим,
Что оста­лось на свете. Пойми:
Ни надменным, ни добрым, ни бодрым
Не хочу я ходить меж людьми.

Чем гордиться? Чего мне ломаться?
И о чем ещё стоит гадать?
Дело кончено. Времени масса.
Жизнь идёт. Вообще – благодать!

Я хотел, чтобы всё человечье,
Чем я жил эти несколько лет,
Было твёрдо опла­ченной вещью,
Было жизнью… А этого нет.

Я мечтал, чтоб с ничтожным и хилым
Раз в году пиро­вала гроза,
Словно сам Громо­вержец с Эсхилом,–
Но и этого тоже нельзя.

Спать без просыпу? Музыку слушать?
Буше­вать, чтобы вынести час?
Нет!.. Как можно смирнее и суше,
Крас­но­речью – у камня учась.

<1974>

КОЛОДЕЦ

В глубоких колодцах вода холодна.
Но чем холоднее, тем чище она.
И. Бунин

Возни­кает, колеб­лется, с воплем проно­сится мимо.
Если просишь: останься!– то всё потерял впопыхах.
То, что было когда-то обещано,– ветром гонимо.
И любимая женщина не умести­лась в стихах.

Утвер­ждают, что время – глубокий колодец свободы,
Что в глубоких колодцах вода холодна и черна.
Пусть проно­сятся годы и плещут подземные воды,
Я бадью опускаю до самого чёрного дна.

1976

 

ПАВЕЛ ГРИГОРЬЕВИЧ АНТОКОЛЬСКИЙ
(19 июня / 1 июля 1896 – 9 октября 1978) –
поэт, пере­водчик, драматург.

 

Родился в г. Санкт-Петер­бурге в семье помощ­ника присяж­ного пове­рен­ного еврей­ского проис­хож­дения. В детские годы жил с роди­те­лями в Вильне, в 1904 году семья пере­ехала в Москву. После окон­чания гимназии посещал лекции в Народном универ­си­тете имени Шаняв­ского, затем поступил на юриди­че­ский факультет Москов­ского универ­си­тета, но не закончил его.

25 июля 1915 года, в 19-летнем возрасте, перешёл из иуда­изма в православие.

Печа­таться начал в 1918 году. В этом же году позна­ко­мился и с Мариной Цвета­евой, их связы­вала близкая дружба, итогом которой стало стихо­тво­рение Цвета­евой «Дарю тебе железное кольцо…» (1919) и стихо­тво­рение Анто­коль­ского «Марина» (1961).

В 1920 году позна­ко­мился с Брюсовым, который благо­словил моло­дого поэта и напе­чатал несколько его стихо­тво­рений в альма­нахе «Худо­же­ственное слово». В 1922 году издал первую книгу стихотворений.

Ещё в юности увлёкся театром, играл в люби­тель­ских труппах, сочинял пьесы, много лет был связан с театром Евгения Вахтан­гова. Посещал занятия в Студен­че­ской драма­ти­че­ской студии, которой руко­водил Вахтангов. В 1919—1934 годах работал режис­сёром в драма­ти­че­ской студии, позже преоб­ра­зо­ванной в Театр им. Е. Вахтангова.

В первой поло­вине 1920-х годов позна­ко­мился с актрисой Зоей Бажа­новой, которая стала его второй женой и музой, они прожили вместе почти 50 лет.

Ей посвя­щены два прон­зи­тельных цикла, напи­санные в 1920-е годы и в 1969 году, сразу после смерти жены.

Во время Великой Отече­ственной войны был военным корре­спон­дентом, руко­водил фрон­товым театром. В 1942 году на фронте погиб его един­ственный сын Владимир. Ему поэт посвятил поэму «Сын» (1943).

В конце 1940-х годов, в разгар «борьбы с космо­по­ли­тизмом», попал в опалу, на неко­торое время потерял работу в Лите­ра­турном инсти­туте, где вёл семинар.

Помимо стихов писал статьи, рассказы, эссе о Пушкине, Гоголе, Блоке, Брюсове, Вахтан­гове и Цвета­евой. Пере­водил произ­ве­дения фран­цуз­ских, болгар­ских, грузин­ских, азер­бай­джан­ских поэтов.

Дружил с Нико­лаем Тихо­новым, Нико­лаем Забо­лоцким, стал учителем для Михаила Луко­нина, Семёна Гудзенко, Алек­сандра Межи­рова, Евгения Евту­шенко, Беллы Ахмадуллиной.
Умер в 82 года, похо­ронен на Вост­ря­ков­ском клад­бище, рядом с женой.

По воспо­ми­на­ниям совре­мен­ников до самой глубокой старости Анто­коль­ский оста­вался невы­росшим маль­чиком, лёгким на подъём, с вечно горя­щими глазами. Он был горазд выпить, потан­це­вать, затеять безобидную любовную игру, был щедр на подарки и с готов­но­стью летел на помощь тем, кто оказы­вался в беде.

Юрий Нагибин в своём днев­нике писал о нём:
«Он прожил на редкость счаст­ливую жизнь – без тюрьмы, без сумы, в извест­ности, пришедшей рано, в едино­душном признании (с одной маленькой осечкой в период космо­по­ли­тизма), во всеобщей любви; из двух несча­стий, выпавших ему на долю: гибель сына и смерть Зои – он извлёк свои лучшие стихи, позво­лившие ему быстро успо­ко­иться. Поверх­ностный, талант­ливый, ничем всерьёз неомра­чённый, послушный властям без малей­шего насилия над своей сутью, с жадным вкусом к жизни, людям, книгам, нераз­бор­чивый и отход­чивый, он являл в наше мрачное и тягостное время некое празд­ничное чудо. К его детской постельке явились все феи – в полном составе…».

Поэтическая_закладка «Зелёной_Лампы»