Автор: | 4. июля 2025

Макс Брод (1884–1968) – немецкоязычный чешский писатель, публицист и композитор, лауреат литературной премии имени Бялика. Несмотря на то что при жизни он был известным и популярным автором, современным читателям он больше известен как друг, душеприказчик (исполнитель завещания) и биограф Франца Кафки. Первые литературные опыты Брода относятся к началу 1900‑х годов. В 1906 году он опубликовал дебютный роман «Замок Норнепигге». Всего писатель создал более 10 романов. Однако наибольшую известность ему принесли не собственные произведения, а публикация литературного наследия Кафки. Несмотря на завещание друга, который требовал уничтожить все его рукописи, Брод сохранил и издал «Процесс», «Замок» и «Америку». Благодаря этому Кафка стал одной из ключевых фигур литературы XX века – хотя и посмертно.



ВЕРА И ОТЧАЯНИЕ

Из книги «Отча­яние и спасение в твор­че­стве Франца Кафки»

В твор­че­стве Кафки есть много скеп­ти­че­ского, пося­га­ю­щего на основы веры. Но все-таки он — не поэт неверия и отча­яния. Скорее он поэт испы­тания веры, испы­тания в вере.

Поэтому он не из тех, у кого сомнение затвер­дело до непо­движной гримасы атеизма. Скорее его следует причис­лить к тем, кто в неска­занных трудах ищет веру, кто среди отча­яния нашего не знаю­щего любви времени забот­ливо обере­гает слабый огонек надежды, снова и снова видя, как тот гаснет, и кому все-таки порой, в моменты милости, в периоды подъема дару­ется пред­чув­ствие спасения.

«Писа­тель­ство как форма молитвы» — вот один из главных выводов, к которым пришел Кафка, наблюдая за самим собой. И в другом месте он конста­ти­рует: «Верить — значит: осво­бо­дить в себе несо­кру­шимое, точнее: осво­бо­диться, точнее: быть несо­кру­шимым, точнее: быть». Снова и снова возвра­ща­ется он к этому поло­жению: в каждом чело­веке есть боже­ственное ядро, нечто «несо­кру­шимое», даже если ты, используя все разла­га­ющий интел­лект, не можешь добраться до этого несо­кру­ши­мого и поэтому тебе кажется, что мир (как часто приходят сегодня к такому выводу!) вокруг рушится. «Не каждый может видеть истину, но каждый может быть ею», — гласит одно из важнейших выска­зы­ваний Кафки об истине. Быть правдой, жить правдой, сделать правдой всю жизнь — вот цель, которая при всем отча­янии хранит почти-отча­яв­ше­гося от полной сдачи на произвол судьбы.

Фон, на котором разыг­ры­ва­ется эта драма­тичная борьба за спасение одной души (читай: борьба за спасение мира), у Кафки очень мрачен. Его легко принять за атмо­сферу всепо­гло­ща­ю­щего и выве­рен­ного отча­яния, ниги­лизма. Но сделать такой вывод было бы ошибкой. Обна­ру­жить узкую погра­ничную зону, которая все-таки суще­ствует, которая отде­ляет позицию Кафки от беспро­свет­ного отча­яния — сложная задача, опять и опять вста­ющая перед добро­со­вестным толко­ва­телем, и разре­шить ее он каждый раз может лишь прибли­зи­тельно, не до конца.

Правда, Кафка не отве­чает на зов Бога простым «да». Веро­ятно, сегодня, в один из худших пери­одов истории чело­ве­че­ства, такое твердое «да» со всей ответ­ствен­но­стью произ­нести и невозможно.

Гово­рить с Богом на ты? Нет ничего, что было бы дальше от позиции Кафки. Он вообще был мало склонен к столь общим реше­ниям, и если гово­рить о поли­тике (при значи­тельной соци­альной* направ­лен­ности его усилий), то полагал, прежде всего, что чело­ве­че­ство пыта­ется инту­и­тивно нащу­пать путь своего развития. Правда, он верил еще и в глубоко инстинк­тивное чувство правиль­ного. Но это чувство он считал нежным и капризным инстру­ментом, хоть иногда неве­ро­ятно чутким и очень точным. Иногда. А в боль­шин­стве случаев движение ощупью, увы, выводит на неверные пути. В этом море хаоса, необо­зримом для нас, непред­ска­зу­емые случай­ности порой помо­гают продви­гаться. Они же могут нас и уничто­жить. Тем не менее оста­ется правильным принцип: держись и храни верность!** Вывод: боже­ственное во всей своей полноте несо­из­ме­римо с чело­веком, недо­ступно его меркам. Для этого свой­ства «несо­из­ме­ри­мости» Кафка находит все новые иноска­зания. * На сильную соци­альную направ­лен­ность твор­че­ства Кафки, на его активный анализ поли­ти­че­ской жизни, в част­ности, на то, как его профес­си­о­нальная деятель­ность в праж­ском ведом­стве по стра­хо­ванию рабочих от несчастных случаев на произ­вод­стве пробуж­дала и обост­рила в нем сочув­ствие к поло­жению эксплу­а­ти­ру­емых слоев насе­ления, я уже указывал в своей биографии Кафки, а также в книге «Franz Kafkas Glauben und Lehre» («Вера и учение Франка Кафки») и в моем романе «Stefan Rott oder Das Jahr dеr Entsscheidung» («Штефан Ротт, или Год решения»); см. также книгу Густава Яноуха «Разго­воры с Кафкой». ** Отсюда у Кафки отри­ца­тельное отно­шение к нетер­пению в «Размыш­ле­ниях о грехе, стра­дании и т. д.», афоризмы 2 и 3. Кроме того, в его днев­никах сказано: «Не отча­и­ваться, не отча­и­ваться и по поводу того, что ты не отча­и­ва­ешься. Когда кажется, что все уже кончено, откуда-то все же берутся новые силы, и это озна­чает, что ты живешь» (Д, 175). В другом месте: «Сильный ливень. Встань под дождем, пусть ледяные струи прон­зают тебя, скользни в воду, готовую унести тебя, но все же останься, жди, распря­мив­шись, внезапно и нескон­чаемо влива­ю­ще­гося солнца» (Д, 214). — Можно пола­гать, что уже эти заме­чании явно исклю­чают его из сферы безна­дежно отчаявшихся.

Отсюда многие истории о животных в его твор­че­стве. Как Бог не может быть понятен чело­веку или же может быть понятен очень неполно (Иов), так и животное непо­нятно или только частично понятно чело­веку. Равно как человек живот­ному, как показал Кафка в своей мелан­хо­личной пародии на атеизм, в «Иссле­до­ва­ниях одной собаки», где собака пере­стает видеть чело­века и дога­ды­ваться о его суще­ство­вании. Основы рели­ги­озных убеж­дений Кафки можно было бы сфор­му­ли­ро­вать так: «Боже­ственное суще­ствует; но с пости­га­ющей способ­но­стью нашего чело­ве­че­ского разума оно несо­из­ме­римо. Очень часто в ощуще­ниях чело­века (за неко­то­рыми исклю­че­ниями) возни­кает лишь смутное прелом­ленное изоб­ра­жение изна­чально боже­ствен­ного. «Импе­ра­тор­ское послание» до тебя не доходит. Но если ты посто­янно и с любовью ждешь его («Но насту­пают сумерки, и ты сидишь у окна и мечтаешь о том, что он [импе­ра­тор­ский гонец] сейчас постучит в твою дверь», (1V, 23)), ты посту­паешь правильно». — Что каса­ется упомя­нутых счаст­ливых «исклю­чений», то стоит обра­тить внимание на еще один афоризм Кафки: «Вороны утвер­ждают, что одна-един­ственная ворона способна уничто­жить небо. Это не подлежит сомнению, но не может служить доводом против неба, ибо небо-то как раз и озна­чает невоз­мож­ность ворон» (1V, 275).

Сфор­му­ли­ровав это поло­жение (и ряд анало­гичных), Кафка дал свое­об­раз­нейший вариант онто­ло­ги­че­ского дока­за­тель­ства бытия Бога*. Уже сама обес­по­ко­ен­ность такими вопро­сами отли­чает нашего поэта от тех его после­до­ва­телей, кто (как Сартр, Беккет и др.) отри­цает транс­цен­дентный мир, то есть от тех, кто явля­ется анти­по­дами Кафки, пусть даже и испытав его влияние. Анти­по­дами, имена которых тем не менее часто произ­носят в одном ряду с его именем. * Защиту онто­ло­ги­че­ского аргу­мента, которая достойна того, чтобы ее воспри­ни­мать всерьез, можно найти в книге Франца Брен­тано «О бытии Бога» (Franz Brentano. Vom Dasein Gottes. Verlag Felix Meiner 1929, S. 19-59). Книга вышла уже после смерти Кафки.

То, что наше время есть время отча­яния, потому что техни­че­ский прогресс реак­ци­онен, уже можно особо не подчер­ки­вать. Ядерные экспе­ри­менты ясно пока­зы­вают, что нас ждет, если сердца не обра­тятся в ради­кально иную сторону Закос­невший дух слишком цепко захвачен стихиями. «Лишь вечная любовь разъять способна». Еще не все выходы к этой любви пере­крыты. Пока не поздно, надо опом­ниться. Такого ощущения «послед­него мига», какое пере­жи­ваем сейчас мы, во всемирной истории, веро­ятно, не было еще никогда.

«Последний миг» порож­дает отча­яние (правда, вместе с ним — и надежды, зака­ленные в огне), а отча­яние — писа­телей-нега­ти­ви­стов, стре­мя­щихся (как некогда Маркион, зашедший в этом направ­лении дальше, чем кто-либо) разру­шить веру в то, что мир создан добрым Творцом.

Так что же, и Кафка — такой марки­онит либо экзи­стен­ци­а­лист атеи­сти­че­ского толка, непра­вильно понявший Кьер­ке­гора? — Надо сказать, что есть немало дорог, и дорог отнюдь не кратких, по которым Кафка вроде бы шагает в ногу с нега­ти­ви­стами. Но потом всегда насту­пает некий момент (и дальше мы будем гово­рить об этом подробнее), — момент, когда Кафка разво­ра­чи­ва­ется в сторону, проти­во­по­ложную нынеш­нему течению. И именно такие моменты имеют реша­ющее значение, они создают (хотя и конспек­тивно) совер­шенно иной образ, чем тот, что создал славу Кафке. По моему мнению, именно эти тезисы, если их глубо­чайшим образом проду­мать, дают чело­ве­че­ству возмож­ность спасения, хоть они меньше броса­ются в глаза и меньше запо­ми­на­ются, чем нега­тивные черты в твор­че­стве Кафки, которые обычно только и видят.

Если форму­ли­ро­вать грубо, то особую значи­мость Кафке как рели­ги­оз­ному мысли­телю придает не то, что объеди­няет (или как бы объеди­няет) его с нега­ти­вист­ской фрак­цией экзи­стен­ци­а­ли­стов (Сартр), отри­ца­ющей абсо­лютные ценности, то есть не страсть к разру­шению. Эта разру­ши­тель­ность в Кафке есть, но сквозь отча­яние мерцает нечто пози­тивное, и это-то и состав­ляет его ядро, пусть даже порой он выра­жает это поло­жи­тельное начало так робко, так осто­рожно, обиня­ками, а то и почти со страхом, испу­ганно. Поэти­че­ское значение Кафки, бесспор­ность ориги­наль­ности и подлин­ности твор­че­ского и языко­вого содер­жания его работ — вопреки всем сомне­ниям, всем теоре­ти­че­ским контро­верзам — в дока­за­тель­ствах не нужда­ются. Открытая дверь не станет более приме­ча­тельна оттого, что в нее ломятся.

Но все-таки при всем, никем не оспа­ри­ва­емом, поэти­че­ском величии Кафки важно, что это величие не в последнюю очередь обуслов­ли­вают и опре­де­ляют абсо­лютные ценности, что именно они придают ему совер­шенно особую манеру и наде­ляют особым досто­ин­ством (иногда прини­ма­ющим юмори­сти­че­скую форму). В этом смысле «анга­жи­ро­ванное искус­ство» оправ­дано, лишь бы оно было анга­жи­ро­вано абсо­лют­ными ценно­стями. Я рискну утвер­ждать, что к искус­ству высшего порядка это отно­сится всегда, даже если абсо­лютные ценности (например, с Божьей помощью) порой наде­вают маску задач, постав­ленных текущим временем.

Кафка умер еще до кошмара неогра­ни­ченных диктатур и атомной бомбы, до апока­лип­сиса пора­бо­щен­ного инди­вида, — но он пред­чув­ствовал эти ужасы, проро­чески пред­вос­хитил их. Отсюда призрачно-бедственная, стес­ня­ющая дыхание мрачная атмо­сфера, которая ощуща­ется в его романах. Именно пред­вос­хи­щение страш­ного времени, настав­шего намного позже, чем окон­чился жизненный путь поэта (например, сцена ареста, тайный судебный процесс в «Процессе»)*, отчасти объяс­няет сего­дняшнее воздей­ствие Кафки (в той мере, в какой оно объек­тивно, а не связано со смяте­нием чувств чита­теля). Франц Кафка словно бы пишет на злобу дня. Совесть этого дня нечиста перед ним. Ведь он уже заранее все описал и предо­стерег. Тем не менее мы и дальше бездумно пошли по ложному пути, по пути пора­бо­щения и безлю­бости. * Другой пример такого пред­ви­дения, для кото­рого у меня нет раци­о­нальных объяс­нений (здесь стоит вспом­нить приве­денный Шопен­гау­эром в «Парерга» I «Опыт духо­ви­дения»), можно найти в «Днев­никах» Кафки, где в записи от б июня 1914 года в форме рассказа изла­га­ется история, проис­шедшая с чинов­ником маги­страта Брудером», живо напо­ми­на­ющая сцены войны, которая разра­зи­лась только через два месяца. Далее, среди «Фраг­ментов» к «Приго­тов­ле­ниям к свадьбе в деревне» описана сцена депор­тации, каких при жизни Кафки на наших широтах не проис­хо­дило. Пора­жает обилие точных деталей, с кото­рыми Кафка прозре­вает печальные события.

Обычно, к сожа­лению, не эту «нечи­стую совесть» нашего времени подвер­гают подроб­ному анализу, когда изучают сильное действие, оказы­ва­емое Кафкой на многих, особенно на нераз­вра­щенную моло­дежь, любящую чистоту и искрен­ность его прозы. Судят совсем иначе: мол, причина этого действии — песси­мизм Кафки, песси­мизм безволь­ного, как бы со сладо­стра­стием погря­за­ю­щего в само­рас­паде чело­века. Многие заяв­ляли и, несо­мненно, будут писать и дальше (ведь ныне мы живем под такой звездой), что Кафка — поэт дека­данса, поэт безна­дежной поте­рян­ности, которая более не видит над собой ни неба, ни нрав­ствен­ного закона, которая не признает ничего, кроме своего Я, обре­чен­ного на ничто­же­ство смерти и проклятие. Таких людей, упорно твер­дящих о песси­мизме Кафки, не убедит и знаком­ство с запи­сями в днев­нике писа­тели вроде той, что сделана 16 октября 1921 года, где с трога­тельной скром­но­стью и само­уни­чи­же­нием (против кото­рого при жизни Кафки я тщетно боролся и которое было един­ственным его недо­статком), но в то же время с одно­значным, явственным непри­я­тием отча­яния сказано следующее:
«Какой бы жалкой ни была моя перво­ос­нова, пусть даже «при равных усло­виях» (в особен­ности если учесть слабость воли), даже если она самая жалкая на земле, я все же должен, хотя бы в своем духе, пытаться достичь наилуч­шего; гово­рить же: я в силах достичь лишь одного, и потому это одно и есть наилучшее, а оно есть отча­яние, гово­рить так — значит прибе­гать к пустой софи­стике» (11, 314).

Не спорю: в днев­нике есть и другие места, где Кафка словно подда­ется тому, что назы­вает здесь «пустой софи­стикой». Но я и не соби­раюсь утвер­ждать, что у Кафки нет настро­ении отча­яния. Это было бы глупо. Все, что я хочу дока­зать, можно выра­зить одной фразой: у него есть не только такие места, он — не поэт сугу­бого песси­мизма, у него можно найти и выходы к надежде, выходы к спасению, которые тем тоньше, искреннее, убеди­тельней, чем реже они встре­ча­ются. Ряд отрывков, подтвер­жда­ющих присут­ствие у Кафки этик проблесков надежды и актив­ности, можно будет прочесть далее в этой работе. Из них и из других мест, которые я не могу привести в полном объеме, можно было бы соста­вить целый кафки­ан­ский молит­венник пози­тивной жизни, книжечку утешений, компендий верного направ­ления. Если внима­тельно прочесть работы Кафки, станет совер­шенно ясно, что перед нами борьба благо­родной души за само­утвер­ждение, в которой она порой слабеет и проиг­ры­вает бой, но иногда все-таки одер­жи­вает победу и видит впереди свет. Против «ужасных упро­сти­телей», видящих в Кафке только Вечно-Терпя­щего-Пора­жение — вот против кого я выступаю!

То, что именно мотив невы­ра­зи­мого стра­дания, мотив страха, стес­нения и несво­боды, нашли у него особо проник­но­венное выра­жение — это неоспо­римо. Но все-таки между Кафкой и вели­кими поэтами дека­данса, чьи после­до­ва­тели всплы­вают теперь повсюду, есть значи­тельное и прин­ци­пи­альное различие. Чтобы это стало понятней, нужно вооб­ра­жа­емый мир образов, созда­ва­емых гением поэта, отде­лить от жизнен­ного ритма, и порыва, с кото­рыми он входит в этот, созданный им самим, мир.

Мир страхов, ночных кошмаров, мир, где власт­вуют демо­ни­че­ские силы и судебные приго­воры — этот мир прони­зы­вает все твор­че­ство Кафки — и в этом отно­шении он сходен с poetes maudits*, стоит в одном ряду (правда, лишь на первый взгляд) с Э.А. По, Бодлером, Э. Т А. Гофманом, рядом с «Бюваром и Пекюше» Флобера, этой всео­хва­ты­ва­ющей эпопеей универ­саль­ного неве­зения. Но для Кафки харак­терно, что в этом мире адского знака минуса, который навя­зы­вает себя ему, он не хочет нахо­диться, он изо всех сил выры­ва­ется из него. Да, направ­ление, в котором он движется, можно почти точно опре­де­лить его собствен­ными словами: «Здесь я не брошу якорь). * «прокля­тыми поэтами» (франц.)

Из нынеш­него состо­яния затмения Бога он стре­мится в иную атмо­сферу, к свободе и порядку даже если его желание гармо­нично вписаться в мир все время наты­ка­ется на насмешки и препят­ствия. Это стрем­ление сохра­ня­ется, не угасает вопреки всем препонам.

А у подлинных дека­дентов, например, у Э. Т А. Гофмана и других поиме­но­ванных выше власти­телей ночной стороны жизни, чувству­ется чуть ли не восторг от пребы­вания в состо­янии страха и слабости, странное удовле­тво­рение, попу­сти­тель­ство, с каким они ужаса­ются упадку и гибели, причем, как у Гофмана, порой сюда пришпи­ли­ва­ется куцая благо­на­ме­ренная мораль, которая, однако, никого не обма­ны­вает. Разу­ме­ется, такая харак­те­ри­стика миро­воз­зрен­че­ской позиции какого-то автора ничего не говорит ни о его поэти­че­ской мощи, ни о яркости картин, им созда­ва­емых. То, что и чувства слабого чело­века, чувства жеман­ного денди могут быть выра­жены с вели­чайшей силой и громо­выми словами, есть азбучная истина эсте­тики, — и все же в осно­вании кроется таин­ственная связь высо­чай­шего худо­же­ствен­ного твор­че­ства с необы­чайной этиче­ской чистотой, о чем можно скорее дога­ды­ваться, но что невы­ра­зимо словами (см. сказанное выше об анга­жи­ро­ванном искусстве).