Автор: | 20. июля 2025



Владимир Набоков ЛЕКЦИИ ПО ЗАРУБЕЖНОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Из лекции о Марселе Прусте

* * *

Суть его слов в том, что обычное воспо­ми­нание, мысленное пред­став­ление какой-то части былого, не тот метод, какой нужен: так прошлого не воссо­здать. В конце книги дан лишь один из множе­ства способов созер­цать прошлое, которые, шаг за шагом достра­ивая воспри­им­чи­вость Марселя, готовят его к финаль­ному пере­жи­ванию, раскры­ва­ю­щему ту реаль­ность, которую он искал весь роман напролет. Это случа­ется в великой третьей главе («Прием у прин­цессы де Германт») послед­него тома («Обре­тенное время»), когда он пони­мает, чего недо­стает обычной памяти и что на самом деле требу­ется. Начи­на­ется этот процесс, когда он входит во двор особ­няка принца де Германт и отша­ты­ва­ется от въез­жа­ю­щего авто­мо­биля: «…отпрянув в сторону карет­ного сарая, я споткнулся о неровные плитки. Но в миг, когда, удер­живая равно­весие, я ступил на камень чуть ниже сосед­него, все мое огор­чение исчезло от того самого счастья, какое (в разные периоды жизни) мне дарил то вид дере­вьев, которые я опознавал, катаясь в авто­мо­биле вокруг Баль­бека, то вид мартен­виль­ских коло­колен, то вкус размо­ченной в чае мадлены и столько иных ощущений, о которых я уже расска­зывал и сущность которых, по-моему, вопло­ти­лась в последних сочи­не­ниях Вентейля. Как и в миг, когда я попро­бовал мадлену, рассе­я­лись все тревоги о будущем, все сомнения разума. Только что доса­ждавшие мне и отно­си­тельно реаль­ности моего лите­ра­тур­ного дара, и отно­си­тельно реаль­ности самой лите­ра­туры, они пропали, как по волшеб­ству. Без того, чтобы я напал на новое рассуж­дение или реша­ющий довод, только что непре­одо­лимые труд­ности поте­ряли всякую важность. Но на сей раз я твердо решил не смиряться с неиз­вест­но­стью причин, как я поступил, откусив от размо­чен­ного в чае пирож­ного. Пере­житое сейчас счастье действи­тельно было тем самым, какое я ощутил из-за вкуса мадлены и поиски скрытых причин кото­рого в тот раз отложил».

Рассказ­чику удается узнать в ощущении, всплы­ва­ющем из прошлого, то, которое он испытал когда-то, стоя на двух неровных плитах бапти­стерия св. Марка в Венеции, «и вместе с этим ощуще­нием пришли все остальные, соеди­нив­шиеся с ним в тот день, ждавшие где-то у себя, в череде забытых дней, пока внезапный случай не приказал им явиться оттуда. Точно так же вкус маленькой мадлены напомнил мне Комбре». На этот раз он решает добраться до сути дела, и, пока ждет пригла­шения просле­до­вать в гостиную, а воспри­ятие его резко обострено, звяканье ложечки о тарелку, жест­кость накрах­ма­ленной салфетки и даже гул отопи­тельных труб возвра­щают ему потоки воспо­ми­наний о таких же ощуще­ниях в прошлом. «Даже в эту минуту, в особ­няке принца Германт­ского, еще слышны шаги роди­телей, прово­жа­ющих госпо­дина Свана, и скачущее, с железным призвуком, неуемное, резкое, прон­зи­тельное дребез­жанье коло­коль­чика, возве­щавшее мне, что господин Сван уже ушел и мама подни­мется ко мне, я слышу именно их, пусть они и разме­щены так далеко в минувшем».

Но рассказчик знает, что этого мало. «Не на площади св. Марка, не еще раз приехав в Бальбек, не вернув­шись в Тансон­виль пови­дать Жиль­берту, обрел бы я утра­ченное Время, и не путе­ше­ствие, лишь пытав­шееся снова уверить меня, будто былые впечат­ленья суще­ствуют вне меня, на углу какой-то площади, стало бы сред­ством, кото­рого я искал. <…>Те впечат­ленья, какие я пытался удер­жать, могли лишь исчез­нуть, сопри­кос­нув­шись с прямым обла­да­нием, бессильным их возро­дить. Чтобы вкушать их и впредь, един­ственным способом было поста­раться познать их как можно полнее именно там, где они нахо­ди­лись, то есть внутри меня, прояс­нить их до самых глубин». Возни­кает задача — как уберечь эти впечат­ления от гибели под напором насто­я­щего. Ответ нахо­дится в новом пони­мании нераз­рыв­ности прошлого и насто­я­щего: «В себя самого должен был я сойти. Итак, эта трель (коло­коль­чика при уходе Свана) была там всегда, и там же, между нею и насто­ящей минутой, оста­ва­лось все беско­нечно разма­ты­ва­ю­щееся прошлое, которое я и не знал, что ношу в себе. Когда она зазве­нела, я уже суще­ствовал, и с тех пор, чтобы мне еще слыша­лась она, не должно было случиться ни единому пере­рыву, мне нельзя было сделать даже мгно­венной оста­новки в бытии, в мышлении, в само­со­знании, ведь это былое мгно­вение еще храни­лось во мне, раз я сумел вернуться к нему, всего лишь сойдя в себя глубже обыч­ного. Это пред­став­ление о вопло­тив­шемся в нас времени, о храня­щемся в нас минувшем я и решил, в порыве отважной легкости, выска­зать в моей книге».

И все же речь идет о чем-то большем, чем память, сколь бы яркой и непре­рывной она ни была. Нужно искать скрытый смысл. «Ибо истины, пости­га­емые рассудком напрямую в ярко осве­щенном мире, суть нечто менее глубокое, менее обяза­тельное, чем те, какие жизнь сооб­щает нам помимо нашей воли во впечат­ленье — мате­ри­альном, поскольку оно приходит посред­ством чувств, но из кото­рого мы в силах выде­лить духовную часть. Одним словом, и в том и в другом случае, шла ли речь о впечат­ле­ньях вроде остав­лен­ного во мне коло­коль­нями Мартен­виля, о воспо­ми­на­ньях ли, вызванных неров­но­стью двух плит или вкусом мадлены, следо­вало толко­вать эти ощущения как отсылки к неким законам и идеям, пытаясь размыш­лять, выво­дить ощущенья из сумрака и обме­ни­вать их на духовный экви­ва­лент». Само по себе интел­лек­ту­альное иссле­до­вание воспо­ми­наний и ощущений, понял он, не откроет ему их смысла. Много лет длились его попытки: «уже в Комбре я оста­нав­ливал ум на каком-нибудь образе, пону­дившим меня к созер­цанию, будь то облако, треугольник, коло­кольня, цветок, камень, в подо­зрении, не кроется ли под этими знаками нечто совсем иное, что я обязан был обна­ру­жить, некая мысль, которую они выра­жали словно иеро­глифы, которые можно принять за простое изоб­ра­жение видимых предметов».

Истина, отныне ясная ему, состоит в том, что он не волен усилием разума вернуть, выбрать из прошлого воспо­ми­нания, чтобы разгля­ды­вать их, «они прихо­дили ко мне как попало. И я понимал, что это и должно было служить печатью их подлин­ности. Я не искал двух неровных плиток во дворе, когда споткнулся. Но именно непро­из­воль­ность и неиз­беж­ность моей встречи с ощуще­нием удосто­ве­ряли истин­ность вызван­ного им былого, осво­бож­денных им образов, ибо нам внятно усилие, с каким оно рвется на свет, радость обре­тенной реаль­ности. Оно же подтвер­ждает подлин­ность всей картины, состав­ленной из одно­вре­менных впечат­лений, которые оно приводит вслед за собой с той безоши­бочной пропор­цией света и тени, ударений и пропусков, сохра­нен­ного и забы­того, которых никогда не узнать созна­тельной памяти и наблю­дению». Созна­тельная память лишь воспро­из­водит «цепь прибли­зи­тельных впечат­лений, не сохра­нивших ничего действи­тельно пере­жи­того нами, которые и состав­ляют для нас нашу мысль, нашу жизнь, реаль­ность, и только эту вот ложь и воспро­из­водит так назы­ва­емое «жизненное искус­ство» — как жизнь, простое и лишенное красоты, так бесплодно, так скучно повто­рявшее, что видели глаза и заметил рассудок… Величие подлин­ного искус­ства, напротив… в том, чтобы вновь найти, поймать и пока­зать нам ту реаль­ность, вдали от которой мы живем и от которой все дальше отходим по мере того, как плотнее и непро­ни­ца­емее стано­вится то привычное сознание, которым мы заме­няем реаль­ность — ту самую, так и не узнав которой мы рискуем умереть и которая просто-напросто и есть наша жизнь. Жизнь насто­ящая, жизнь наконец-то раскрытая и проясненная…»

И тогда Марсель находит мост, соеди­ня­ющий насто­ящее с прошлым: «То, что мы зовем реаль­но­стью, есть опре­де­ленное соот­но­шение ощущений и воспо­ми­наний, одно­вре­менно обсту­па­ющих нас». Короче, чтобы воссо­зда­лось прошлое, должно произойти что-то отличное от работы памяти: должны сойтись нынешнее ощущение (особенно вкуса, запаха, звука) с воспо­ми­на­нием, мысленным возвра­ще­нием ощущений прошлого. Проци­ти­руем Леона: «Итак, если в минуту подоб­ного воскре­шения (скажем, Венеции из неровных камней во дворе у Германтов) вместо того, чтобы зачер­ки­вать насто­ящее, мы сумеем не забыть о нем; если мы сумеем сохра­нить ощущение собственной личности и одно­вре­менно целиком жить в том мгно­вении, которое мы давно уже считали исчез­нувшим, тогда, и только тогда мы наконец овла­деем утра­ченным временем». Иными словами, букет чувств в насто­ящем и при этом созер­цание минув­шего события или ощущения — вот когда сходятся чувства и память и возвра­ща­ется поте­рянное время.

Озарение довер­ша­ется, когда рассказчик пони­мает, что произ­ве­дение искус­ства — един­ственное сред­ство для такого овла­дения прошлым, ибо «воссо­здать памятью впечат­ления, чтобы потом изме­рить всю их глубину, осве­тить и обме­нять на духовный экви­ва­лент, — разве не в этом одна из пред­по­сылок, почти суть произ­ве­дения искус­ства — такого, какое я задумал?..». И в конце концов стано­вится ясно, что «всеми этими мате­ри­а­лами для лите­ра­тур­ного труда была моя прошлая жизнь, я понял, что они прихо­дили ко мне в легко­мыс­ленных развле­че­ниях, в празд­ности, в нежности, в горе, которые я запасал, дога­ды­ваясь, к чему они пред­на­зна­чены и даже выживут ли они, не больше, чем зерно, накап­ли­ва­ющее пищу, которой будет кормиться растение».

«Мне не каза­лось, — пишет он в заклю­чение, — что у меня еще найдутся силы долго сохра­нять рядом с собой это прошлое, которое спусти­лось уже так далеко и которое я так болез­ненно вына­шивал. По крайней мере, будь мне отпу­щено доста­точно времени, чтобы закон­чить книгу, я не преминул бы оттис­нуть на ней клеймо того Времени, пони­мание кото­рого так властно запе­чат­ле­лось во мне, и изоб­разил бы в ней людей (придай даже это им сход­ство с чудо­ви­щами), зани­ма­ю­щими во Времени место гораздо большее тесного, уделен­ного им в простран­стве, место, напротив-, безмерно протя­женное — поскольку они, словно погру­женные в годы вели­каны, одно­вре­менно каса­ются сроков, между кото­рыми умести­лось столько дней и которые столь далеки друг от друга во Времени».