Автор: | 9. октября 2025



ЗАКОН

I

Его рождение было необычно; и потому он всей душой любил незыб­лемый обычай, завет и запрет.

Юношей, в порыве гнева, он убил; и потому лучше иных, неис­ку­шенных, знал, что убий­ство лакомо, но быть убийцей — ни с чем не срав­нимая мерзость, и твердо помнил: не убий.

Его горя­чила чувствен­ность, и потому он тянулся к духов­ному, чистому и святому, иначе: к незри­мому — ибо незримое пред­став­ля­лось ему святым, духовным и чистым.

У миде­а­нитов,[1] непо­сед­ливых пастухов и торговцев пустыни, к которым он пристал, когда свершил убий­ство и должен был бежать из Египта, земли, где он родился (но о подроб­но­стях его рождения — ниже), — он узнал о боге, кото­рого нельзя видеть, но который видит тебя. Этот бог обитает в горах, но в то же время и незримо воссе­дает в шатре, на пере­носном ковчеге и, меча жребий, безгласно прори­цает грядущее. Для сынов Мидеана этот бог, наре­ченный именем Иегова,[2] был всего лишь богом среди других божеств; они не слишком заду­мы­ва­лись над тем, как должно ему служить, да и вспо­ми­нали-то о нем скорее из осто­рож­ности, на всякий случай. «А вдруг, — пришло им в голову, — средь прочих богов есть один, безо бразный и безликий, кото­рого люди не видят?» И они стали прино­сить ему жертвы, дабы ни перед кем не согре­шить, никого не обидеть и тем самым обез­опа­сить себя от любой напасти, откуда бы она ни грозила.

Не то Моисей. В силу владев­шего им влечения к чистому и святому он проникся безмерным благо­го­ве­нием к незри­мости Иеговы и укре­пился в мысли, что никто из зримых божеств не может срав­ниться в святости с Незримым, и весьма дивился, что сыны Мидеана не оценили по досто­ин­ству того свой­ства, которое ему, Моисею, пред­став­ля­лось испол­ненным глубо­чайших тайно­спле­тений. В пустыне, где он пас овец брата жены своей, миде­а­нитки, и где его посе­щали грозные наития и откро­вения, однажды даже вырвав­шиеся из недр груди его и пред­ставшие ему в виде пламен­ного лика и внят­ного наказа, настой­чиво обра­щен­ного к его душе, — Моисей путем долгих упорных и беспо­щадных раздумий пришел к убеж­дению, что Иегова не кто иной, как Эль Эльон — всевышний, Эль Рои — «Бог, очи коего зрят меня», как тот, что издревле зовется Эль Шаддай — «Бог Горы», или Эль Олам — «Бог вселенной и вечности», — словом, не кто иной, как бог Авраама, Исаака и Иакова, «Бог праотцев» — праотцев его нищих, темных, безна­дежно запу­тав­шихся в своих веро­ва­ниях родичей, давно пора­бо­щенных и признавших домом своим землю Египет­скую, чья кровь — с отцов­ской стороны — текла в его, Моисе­евых, жилах.

И вот, пере­пол­ненный этим откры­тием, с тяжким бременем долга на душе, но весь дрожа от нетер­пения выпол­нить наказ, он, после многих лет, прове­денных у сынов Мидеана, посадил на осла жену свою Сепфору (она была знат­ного рода, дочерью жреца и царя Рагуила и сестрою сына его Иофора, хозяина стад), забрал двух своих сыновей, Гершона и Елеазара, и пустился в обратный путь, в землю Египет­скую, что лежит на востоке, в семи долгих днях пути через великую пустыню, — к непа­ханым низо­вьям Нила, где река разде­ля­ется на рукава и где в округе Кос, имену­емой также Гошем, Госем и Гошен,[3] жила и тяжко труди­лась кровь его отца.

Там он тотчас же, где только мог — в хижинах, на паст­бищах и на работах, — начал изъяс­нять тем, в ком текла эта кровь, великий смысл своего пости­жения, при этом он, по привычке, всякий раз потрясал кула­ками, не отрывая от тела опущенных рук. Он возвещал, что бог их праотцев вновь отыс­кался, что он явился ему, Мошэ бен Амраму, на горе Ор в пустыне Син, из среды терно­вого куста, который горел огнем, не сгорая, что имя его — Иегова, а это озна­чает «я есмь сущий от века до века», но также и «дыхание ветра» и «неистовый ураган», и что он, Иегова, возлюбил их кровь и готов поста­вить с ними свой завет и избрать их среди всех народов, на одном, однако, условии: они должны клят­венно посвя­тить себя ему, и только ему, заключив между собою союз для безо браз­ного служения Незри­мому и не помышляя об ином поклонении.

Он неот­ступно буравил их души такими речами, и его кулаки не пере­ста­вали содро­гаться на неви­данно широких запя­стьях. Всего, однако, он им не поведал, утаив от них многое и едва ли не самое важное, ибо боялся смутить и отпуг­нуть их. О тайно­спле­те­ниях незри­мости, то есть о духов­ности, чистоте и святости, он не обмол­вился ни единым словом, пред­почтя не уяснять им, что, покляв­шись служить Незри­мому, они должны обосо­биться, стать народом духов­ности, чистоты и святости. Из тревоги умолчал он об этом, из опасения их испу­гать: ведь они, эта кровь отца его, были столь жалкой, столь прини­женной и запу­тав­шейся в своих веро­ва­ниях плотью, что он не мог им дове­рять, хотя и любил их. И когда он им говорил, что Незримый, что бог Иегова возлюбил их, он вселял в Господа чувства и в уста его вкла­дывал речи, которые, быть может, и были господ­ними чувствами и речами, но не в меньшей мере принад­ле­жали и ему, Моисею: ведь это он сам возлюбил кровь отца своего, подобно тому как не может не возлю­бить ваятель бесфор­менную глыбу, из которой его руки сотворят высокий и прекрасный образ; и отсюда дрожь нетер­пения, которая, вместе с осозна­нием великой тяжести господ­него наказа, пере­пол­няла его душу в час, когда он уходил из Мидеана.

Впрочем, он утаил от них и вторую поло­вину наказа. Ибо наказ был двойной и гласил, что Моисей должен не только возве­стить своим родичам о вновь обре­тенном боге праотцев и о его к ним благо­во­лении, но и вывести их из Египта, из дома рабства — на свободу, и привести чрез великую пустыню в Землю обето­ванную — в землю Авраама, Исаака и Иакова. Этот наказ и возве­щение о боге стояли рядом и нераз­рывно пере­пле­лись один с другим. Бог и обре­тение свободы для исхода на родину; бог и избав­ление от чуже­зем­ного ига — в глазах Моисея это было одной и той же мыслью. Но народу он об этом пока не говорил, ибо знал: второе неиз­бежно после­дует за первым, и еще потому, что наде­ялся сам испро­сить «второе» у фараона, царя египет­ского, который был не вовсе чужим Моисею.

Но то ли народу не понра­ви­лись его речи, ибо говорил он плохо, запи­наясь и часто не находя верного слова, то ли в дрожи, сотря­савшей его кулаки, они почуяли тайно­спле­тения незри­мости и того завета, который хотел с ними поста­вить Господь, и дога­ды­ва­лись, что Моисей толкает их на дела трудные и опасные, — так или иначе, на его неот­ступные увещания они отве­чали недо­ве­рием, страхом и жесто­ко­выйным упор­ством и, озираясь на пристав­ников фараона, цедили сквозь зубы:

— Зачем ты разгла­голь­ствуешь, заикаясь? И к чему слова твои? Или кто-нибудь поставил тебя старшим и судьею над нами? Кто бы это, любо­пытно узнать?

Он не удивился их ропоту. Ему уже дове­лось слышать от них такие речи до того, как он бежал в Мидеан.

II

Его отец не был ему отцом, и его мать не была ему матерью — столь необычно было его рождение. Вторая дочь фараона Рамессу гуляла со своими прислуж­ни­цами в царском саду на берегу Нила под присмотром воору­женных тело­хра­ни­телей. Там заме­тила она водо­носа-еврея, и вожде­ление охва­тило ее. У него были грустные глаза, юноше­ский пушок на подбо­родке и сильные руки, напря­женные от ноши… Он трудился в поте лица своего и жил забо­тами каждого дня, но для дочери фараона он был вопло­ще­нием красоты и прельсти­тель­ного муже­ства, и она пове­лела привести его к ней в беседку. Своими дивными ручками она взъеро­шила его волосы, влажные от пота, цело­вала мышцы его рук и раздраз­нила его мужское есте­ство. И он взял ее, царскую дочь, раб-чуже­земец. Получив все сполна, она позво­лила ему уйти, но не прошел он и трид­цати шагов, как его убили и тотчас скрыли в земле, и не оста­лось и следа от нежной прихоти дочери Солнца.[4]

— Бедняга, — сказала она, узнав о случив­шемся. — Всегда-то вы пере­усерд­ствуете. Уж он бы наверное молчал. Ведь он любил меня.

Но она понесла во чреве своем и спустя девять месяцев в вели­чайшей потай­ности родила на свет маль­чика, и прислуж­ницы поло­жили его в просмо­ленную корзинку из трост­ника и спря­тали корзинку в камышах у берега реки. Там они же нашли ее и, найдя, воскликнули:

— О, чудо! Найденыш в камышах, крохотный подкидыш! Словно в старинном сказании, точь-в-точь как было с Саргоном,[5] кото­рого Акки-водонос нашел в камышах и вырастил в доброте сердца своего. Все повто­ря­ется вновь и вновь! Но что нам делать с этой находкой? Отдадим-ка его какой-нибудь простой женщине, матери, которая сама кормит, а молоко у нее оста­ется, и пусть он растет, будто он родной ее сын, — ее и закон­ного ее мужа, — так будет всего разумнее.

И они поло­жили ребенка на руки одной еврейке, и она унесла его в округу Гошен, к Иоха­веде, жене Амрама из колена Леви. Она кормила сына своего Аарона, и у нее оста­ва­лось молоко; по этой причине и еще потому, что время от времени посланец царской дочери приносил тайком в ее хижину разное добро, она растила чужого ребенка в доброте сердца своего. Так Амрам и Иоха­веда стали его роди­те­лями в глазах людей, а Аарон — его братом. У Амрама были волы и пашня. Иоха­веда же была дочерью каме­но­теса. Они не знали, как им назвать бог весть откуда взяв­ше­гося маль­чонку, и потому дали ему полу­е­ги­пет­ское имя, вернее, всего лишь поло­вину египет­ского имени. Ибо часто сыновья той земли звались Птах-Мошэ,[6] Амон-Мошэ[7] или Ра-Мошэ,[8] то есть сыно­вьями богов, чтимых в Египте. Но Амрам и Иоха­веда нашли разумным опустить имя бога и назвали маль­чика просто Мошэ — Моисей. Итак, он был «сыном»,[9] но чьим — неизвестно.

III

Он рос среди пришлого племени и изъяс­нялся на его языке. Предки этих колен, «голодные бедуины из Эдома»[10] (как назвал их писец фараона), однажды, во время засухи, пере­секли с дозво­ления погра­ничных властей рубеж земли Египет­ской, и для пастбищ им была отве­дена округа Гошен в низо­вьях реки. Тот, кто подумал бы, что евреям разре­шили пасти стада свои безвоз­мездно, плохо знаком с нравом сынов земли Египет­ской. Мало того, что евреи платили подать скотом, и подать нелегкую, всяк из них, не знающий немощи, был к тому же обязан нести трудовую повин­ность, рабскую службу на всевоз­можных стройках, а они никогда не прекра­ща­лись в такой стране, как Египет. Особенно много стали строить с тех пор, как Рамессу,[11] второй из фара­онов, носивших это имя, сел на престол в Фивах; то была его страсть и царственная услада. Он строил пышные храмы по всей стране, а в Нижнем Египте не только обновил и расширил длинный забро­шенный канал, соеди­нявший восточный рукав Нила с Горь­кими озерами и тем самым — Великое море с краешком Черм­ного, но вдобавок еще воздвиг на берегу канала два города-житницы — Питом и Раамсес.[12] Для этой-то цели и были согнаны сюда из Гошена эти иврим, потомки голодных беду­инов, чтобы они обжи­гали и носили кирпич, надры­ваясь и исходя потом под египет­ской палкою.

Впрочем, палка была скорее знаком отличия пристав­ников фараона — рабов не били без надоб­ности. К тому же их хорошо кормили: рыбы из Нила, хлеба, пива, говя­дины — всего было вдоволь. И тем не менее рабский труд был им мерзок, ибо в их жилах текла кровь кочев­ников и в памяти их храни­лось предание о свободной, бродячей жизни: урочный, разме­ренный труд им был непри­вычен и оскорблял их сердца. Но для того, чтобы едино­душно выра­зить свое недо­воль­ство и проявить согласную стой­кость, различные колена этого племени были слишком слабо связаны друг с другом и слишком плохо созна­вали свою общность. Много поко­лений отошло с тех пор, как они разбили шатры на одном из пере­ходов меж родиной их праотцев и землей исконно египет­ской, и за эти долгие годы они стали племенем безоб­разно-зыбкой души, нетвердой веры и робкой мысли; многое они забыли, кое-что поверх­ностно пере­няли и, утратив связу­ющий стер­жень, изве­ри­лись в собственных чувствах — даже в гнез­див­шейся в их сердцах ярой злобе на тех, кто принуждал их к подъ­яремной, рабской службе; впрочем, тут их сбивала с толку обильная пища: рыба, пиво, говядина.

Моисей, мнимый сын Амрама, войдя в возраст, тоже должен был бы обжи­гать кирпичи для фараона. Но случи­лось иначе: маль­чика забрали у роди­телей и увезли в Верхний Египет, где его поме­стили в закрытое учебное заве­дение, пред­на­зна­ченное для отпрысков сирий­ских царьков и местной знати. Моисея опре­де­лили туда потому, что его кровная мать, дочь фараона, та, что его родила и велела спря­тать в камышах, особа хоть и похот­ливая, но все же не бездушная, помнила о нем ради его убитого отца — водо­носа с юноше­ской бородкой и груст­ными глазами — и не поже­лала, чтобы он остался среди дикарей: пусть-де получит обра­зо­вание и займет подо­ба­ющую долж­ность при дворе — знак молча­ли­вого полу­при­знания его боже­ственной полу­кров­ности. И вот, обла­ченный в белые льняные ризы и с париком на голове, Моисей стал пости­гать науку о звездах и дальних странах, право и искус­ство письма. Но он не чувствовал себя счаст­ливым среди щеголей благо­род­ного учеб­ного заве­дения; он был одинок среди них, и ему претила вся эта египет­ская утон­чен­ность чувств, хоть именно ей он был обязан своим рожде­нием. Кровь отца, прине­сен­ного в жертву этой похот­ливой утон­чен­ности, была в нем сильнее крови египет­ской царевны, и сердцем своим он льнул к тем слабо­вольным беднякам в стране Гошен, у которых не хватало муже­ства даже на то, чтобы разжечь в себе злобу. Да, он был с ними, вопреки любо­страст­ному зазнай­ству его матери.

— Так как же тебя зовут? — спра­ши­вали его школьники.

— Мошэ, — отвечал он, — Моисей.

— Ах-Мошэ или Птах-Мошэ? — спра­ши­вали они.

— Нет, просто Мошэ.

— Право, это как-то убого и странно, — зади­рали его эти хлыще­ватые юнцы, и он свирепел до того, что готов был убить их собствен­ными руками и скрыть в зыбучем песке. Ведь он хорошо понимал, что, задавая такие вопросы, маль­чишки просто хотели поко­паться в истории его необы­чай­ного проис­хож­дения, о котором смутно было известно каждому. Сам Моисей едва ли узнал бы, что он лишь тайный плод похот­ливой утон­чен­ности египет­ских нравов, если б об этом не знали все (хоть и не слишком досто­верно), все, не исключая фараона, для кого веселое приклю­чение его дочери оста­лось тайной не в большей степени, чем для Моисея то непре­ложное обсто­я­тель­ство, что Рамессу Стро­и­тель — его дед по любо­стра­стию, по грубой усладе и смер­то­убий­ственной ее развязке. Да, Моисей это знал и знал, что знает об этом и фараон, и в помыслах своих угро­жающе кивал головой в сторону фара­о­нова трона.

IV

Так он прожил в Фивах два года, среди хлыще­ватых своих одно­каш­ников, но потом не выдержал, перелез ночью через стену и бежал обратно в Гошен, к родичам своего отца. Там он мрачно бродил без дела и однажды на берегу канала, вблизи новостроек Раам­сеса, увидел, как египет­ский приставник бьет палкой раба за нерас­то­роп­ность, а возможно, и за строп­ти­вость. Побелев от ярости, с пыла­ю­щими глазами, он крикнул егип­тя­нину: «За что?», но тот вместо ответа ударил его в пере­но­сицу, да так, что нос Моисея навсегда остался пере­битым и приплюс­нутым. Тогда он вырвал палку из рук надсмотр­щика, с чудо­вищной силой взмахнул ею и уложил егип­тя­нина на месте с размоз­женным черепом, мертвым. Он несколько раз огля­делся, желая убедиться, что никто не видел его поступка. Но место было уеди­ненное и побли­зости — ни души. Тогда он один скрыл в песке убитого, ибо тот, за кого он всту­пился, бежал; и у него было такое чувство, будто он всегда таил в себе желание убивать и зака­пы­вать убитого в землю.

Этот взрыв ярости остался тайной, по крайней мере для египтян, которые так и не узнали, куда девался их человек. С того дня прошло несколько лет, а Моисей по-преж­нему бродил без дела среди сопле­мен­ников своего отца и со свой­ственной ему власт­но­стью вмеши­вался в их дела и распри. Однажды у него на глазах жестоко поспо­рили два раба из числа иврим и уже готовы были подраться.

— Ну что вы брани­тесь, — сказал он им, — и зачем хотите драться? Разве мало вам того, что вы убоги и забро­шены? Вы — братья, родная кровь, и должны держаться вместе, а норо­вите вцепиться друг другу в глотку. Я видел, кто из вас не прав. Пусть он уступит и отка­жется от своих слов, а второй пусть над ним не глумится.

Но, как это часто бывает, они вдруг забыли о своей ссоре и вместе набро­си­лись на него: «Чего суешься в наши дела?» Особенно нагло держал себя тот, кого Моисей признал неправым. Он орал во все горло:

— Нет, это уж слишком! Кто ты таков, чтобы совать свой козлиный нос во все, что тебя не каса­ется? Да, да! Ты — сын Амрама, но этим сказано слишком мало! Ведь ни один человек, не исключая тебя самого, не знает толком, кто ты таков? Кто же поставил тебя госпо­дином и судьею над нами? Может, ты и меня хочешь убить, как — помнишь? — того егип­тя­нина, и скрыть тело мое в песке?

— Тише! — оста­новил его в испуге Моисей и подумал: «Как это могло выйти наружу?» И в тот же день решил, что ему нельзя оста­ваться в этой земле. Пере­секши границу в том месте, где ее хуже всего охра­няли — у Горьких озер, на отмелях, он прошел пустын­ными просто­рами земли Синай в Мидеан, к миде­а­нитам и к их жрецу и пове­ли­телю Рагуилу.

V

Когда он вернулся назад с душой, пере­пол­ненной Богом и великим его наказом, он был муж в расцвете лет, кряжи­стый и скула­стый, с пролом­ленным носом, с раздво­енной бородой, широко расстав­лен­ными глазами и могу­чими запя­стьями, что было особенно заметно, когда он в раздумии прикрывал правой рукой рот и бороду, а это случа­лось нередко. Из хижины в хижину пере­ходил он, со стройки на стройку, и, плотно прижавши к бедрам кулаки, чтобы унять их дрожь, говорил о Незримом, о Боге праотцев, готовом поста­вить с ними свой завет, — говорил, хоть, собственно, и не умел гово­рить. Он и вообще-то часто запи­нался, а приходя в волнение, делался совсем косно­язычен, и к тому же толком не знал ни одного языка и, пытаясь отыс­кать недо­ста­ющее слово, рылся сразу в трех закромах. Арамей­ское наречие сиро-халдей­ского языка, бывшее в употреб­лении у крови его отца и пере­нятое им у своих названых роди­телей, было вытес­нено египет­ским языком, который ему пришлось усвоить в фиван­ском училище, а к ним приба­вился еще и араб­ский — на нем он объяс­нялся в пустыне у миде­а­нитов. И все это пере­ме­ша­лось у него в голове безо всякого порядка.

Очень во многом помогал ему его брат Аарон, высокий, мягко­нравный человек с черной бородой и черными, спадав­шими на шею кудрями; его большие выпуклые глаза были чаще всего смиренно потуп­лены. Брату Моисей поведал все и даже приобщил его Незри­мому и всем тайно­спле­те­ниям незри­мости, а так как из-под бороды Аарона текли умили­тельные речи, Моисей почти всегда брал его с собой, когда отправ­лялся вербо­вать новых сторон­ников, и тот говорил вместо брата, — правда, слишком вкрад­чиво, елейно и недо­ста­точно увле­ченно, — так что Моисей, потрясая кула­ками, пытался вдуть пламя в его слова и вдруг — бац! — пере­бивал его на своем арамейско-египетско-араб­ском наречии.

Жена Аарона звалась Элишеба, дочь Амина­дава; она тоже принесла клятву Незри­мому и просве­щала народ, как и младшая сестра Моисея и Аарона, Мариам, вдох­но­венная женщина, умевшая петь и бить в литавры. Но особенно горячо привя­зался Моисей к одному юноше, который в свою очередь всей душою приле­пился к нему, к его откро­вению и к его помыслам и не отходил от него ни на шаг. Собственно говоря, он звался Гошеа, сын Нуна[13] (что значит «Рыба»), из колена Ефре­мова.[14] Но Моисей нарек его именем Иеговы — Иегошуа, или, сокра­щенно, Иошуа, и свое имя он носил с гордо­стью, этот статный молодой человек с кудрявою головой, крутым кадыком и двумя резко прочер­чен­ными морщи­нами меж бровей. У него было свое, особое воззрение на дело — не столько рели­ги­озное, сколько военное: ибо для него Иегова, бог праотцев, был прежде всего богом воинств, и связанная с господним именем мысль об исходе из дома рабства для Иошуа совпа­дала с мыслью о заво­е­вании новой, собственной земли для еврей­ских колен, потому что где-то они должны были посе­литься, а ни одна страна, обето­ванная или не обето­ванная, не будет прине­сена им в дар. Вполне разумное рассуждение.

Как ни был он молод, но все, что отно­си­лось к делу, Иошуа держал в своей кудрявой, высоко поднятой голове с пристально глядя­щими глазами и неустанно обсуждал пред­сто­ящее с Моисеем, своим старшим другом и госпо­дином. Не имея средств и возмож­ности произ­вести точную пере­пись еврей­ских племен, он подсчитал, что число тех, кто разбил шатры в Гошене и томился в городах-житницах, Питоме и Раам­сесе, а также их братьев, несших рабскую службу по всей стране, едва-едва дости­гает двена­дцати — трина­дцати тысяч, а это могло соста­вить примерно три тысячи мужчин, способных носить оружие. Впослед­ствии названные цифры были преуве­ли­чены сверх всякой меры, но Иошуа знал их довольно твердо и не был ими доволен. Три тысячи человек — не слишком грозная сила, даже если рассчи­ты­вать на то, что кочу­ющая в пустыне родная кровь в пути присо­еди­нится к ядру еврей­ского воин­ства и двинется вместе с ним на заво­е­вание новых земель. Распо­лагая такою силой, нечего и думать о великих начи­на­ниях — вторг­нуться с ними в Землю обето­ванную было невоз­можно. Иошуа это понимал, а потому думал о каком-нибудь месте на воле, где племя могло бы пона­чалу обос­но­ваться и где, в срав­ни­тельно сносных усло­виях, оно бы приумно­жи­лось в силу есте­ствен­ного прироста, каковой (насколько Иошуа знал свой народ) составлял в год два с поло­виной чело­века на сотню. Место для такого запо­вед­ника и питом­ника, где возросла бы их воин­ская сила, юноша и высмат­ривал и об этом сове­щался с Моисеем; попутно выяс­ни­лось, что он пора­зи­тельно ясно пред­став­ляет себе взаимное распо­ло­жение разных стран и держит в голове своего рода карту пригодных стоянок с указа­нием числа дневных пере­ходов, водо­поев, а главное, боеспо­соб­ности населения.

Моисей знал, кого он обрел в лице Иошуа, знал в полной мере, как тот будет ему необ­ходим, и любил его рвение, хоть все то, о чем не уставал гово­рить Иошуа, его, Моисея, почти не зани­мало. Прикрыв правой рукою рот и бороду, он слушал, как юноша разви­вает свои стра­те­ги­че­ские замыслы, сам же думал совсем о другом. Для него, посланца Незри­мого, Иегова тоже означал исход, но не столько для воору­жен­ного захвата новых земель, сколько исход на волю, в обособ­лен­ность от прочих народов, чтобы где-то там, на свободе, он, Моисей, остался наедине со всей этой беспо­мощной, безна­дежно сбитой с толку плотью, с этими обиль­ными семенем мужчи­нами, с женщи­нами, чьи груди налиты молоком, с пыта­ю­щими свою силу юношами, с сопли­выми ребя­тиш­ками, словом — с кровью своего отца, и мог бы утвер­дить в их сердцах свято­не­зри­мого Бога, чистого и духов­ного, сделав для них бога этого объеди­ня­ющим, зиждущим средо­то­чием, и по образу его сотво­рить из них народ, отличный ото всех других, народ госпо­день, отме­ченный истинной свято­стью и духов­но­стью и превос­хо­дящий все прочие племена и языки благо­го­ве­нием, воздерж­но­стью и страхом божиим, сиречь: страхом перед самим поня­тием чистоты, перед заветом, который в будущем укротит свое­волие всех племен, ибо Незримый по сути есть бог вселен­ский, но они его завет примут первыми, и в том великая их пред­по­чтен­ность перед язычниками.

Такова была любовь Моисея к отцов­ской крови, — любовь ваятеля, — и она для него совпа­дала с благостным избра­нием господним и его готов­но­стью поста­вить с ними свой завет. И так как он твердо полагал, что преоб­ра­жение по подобию божиему должно пред­ше­ство­вать всем начи­на­ниям, которые держал в своей голове юный Иошуа, и что для этого потребно время — свободное время, где-то там, на свободе, — его не огор­чало, что замыслы Иошуа еще далеки от осуществ­ления и что у них слишком мало мужчин, способных носить оружие. Иошуа было потребно время для того, чтобы, во-первых, приумно­жился народ есте­ственным путем, и еще для того, чтобы он сам возмужал и был признан достойным полко­водцем, Моисею же — для преоб­ра­жения его сопле­мен­ников — этой вожде­ленной работы ради вящей славы господней. И, приступая по-разному к общей задаче, они были единодушны,

VI

Итак, посланец Незри­мого, — вкупе с ближай­шими своими привер­жен­цами: крас­но­ре­чивым Аароном, Элишебой, Мариам, Иошуа и некиим Халевом, ровес­ником и зака­дычным другом Иошуа, как и он, сильным, просто­душным и храбрым, — не теряя ни единого дня, нес своим весть об Иегове, о почетной готов­ности Незри­мого поста­вить с ними свой завет и разжигал в то же время их нена­висть к работе под египет­ской палкой, внушая всем и каждому мысль о свер­жении позор­ного ига и об исходе из Египта. Все они действо­вали как умели: Моисей запи­нался и потрясал кула­ками, с уст Аарона плавно лились кроткие речи, Элишеба трещала без умолку. Иошуа и Халев бросали отры­ви­стые призывы, более всего похо­дившие на команды, а Мариам, которую скоро прозвали «проро­чицей», сопро­вож­дала свои слова, звучавшие так торже­ственно, ударами в литавры. И пропо­ведь эта падала не на бесплодную почву: мысль о том, чтобы поклясться в верности Моисееву богу и его завету, посвя­тить себя Незри­мому и под води­тель­ством его и его посланца совер­шить исход на волю, пустила корни среди колен еврей­ских рабов и посте­пенно превра­ти­лась в стер­жень, связу­ющий их воедино; а тут еще Моисей им обещал или по меньшей мере их обна­дежил, что будет хода­тай­ство­вать перед верховной властью и испросит для всех разре­шения поки­нуть землю Египет­скую, так что их исход будет уже не безрас­судным бунтом, а совер­шится мирно, с обоюд­ного согласия. Они слышали, хотя лишь краем уха, о его полу­е­ги­пет­ском проис­хож­дении, о том, что он был найден в камышах, об утон­ченном воспи­тании, от кото­рого он некогда вкусил, и о каких-то его связях при дворе фараона. И то, что прежде было причиною недо­верия — египет­ская полу­кров­ность Моисея, — теперь стало источ­ником упований и укреп­ляло его авто­ритет. Поис­тине, если кто мог отстоять их общее дело перед фара­оном, так разве что Моисей. Ему-то они и пору­чили убедить Рамессу, Стро­и­теля и Власте­лина, отпу­стить их на волю, — ему и его молоч­ному брату Аарону, ибо Моисей решил взять себе в помощь Аарона, во-первых, потому, что сам не умел гово­рить связно, Аарон же умел, а во-вторых, потому, что тот знал кое-какие хитрости, которые должны были произ­вести впечат­ление при дворе и просла­вить имя Иеговы: так, к примеру, он стис­кивал рукою затылок кобры, и та выпрям­ля­лась, как палка, а потом швырял эту палку оземь, и она свер­ты­ва­лась кольцом и опять «превра­ща­лась в змею». Ни Моисей, ни Аарон не приняли в расчет, что это чудо известно и магам фараона, а потому не сможет послу­жить столь уж рази­тельным дока­за­тель­ством всемо­гу­ще­ства Иеговы.

Вообще счастье им не улыба­лось, как ни хитро­умно было решение, выне­сенное на военном совете, в котором приняли участие также юные Иошуа и Халев. Было поста­нов­лено: испро­сить у царя дозво­ление собраться всем коленам их племени и уйти в пустыню, на рассто­яние трех дней пути от границы, чтобы там совер­шить торже­ственное служение Господу и принести ему жертву — по его же вышнему пове­лению, — после чего они вновь вернутся на работу. Едва ли кто-нибудь ожидал, что фараон даст обма­нуть себя такой уловкой и поверит, будто они и в самом деле возвра­тятся. То была попросту благо­при­лично-учтивая форма, в которую обря­дили хода­тай­ство об исходе. Но царь не оценил их учтивости.

Однако неко­то­рого успеха братья все же достигли: они проникли в «большой дворец» и пред­стали пред фара­о­новым престолом — и не единожды, а вновь и вновь, покуда медленно и упорно тяну­лись пере­го­воры. Обещание, данное Моисеем своим едино­пле­мен­никам, не было бахваль­ством: он твердо пола­гался на то, что Рамессу — его дед по тайному любо­стра­стию (а это царем ревниво таилось), как и на то, что каждый из них знает, что это ведомо им обоим. То было действенным сред­ством понуж­дения в руках Моисея, и если его и недо­стало на то, чтобы царь согла­сился выпу­стить их из земли Египет­ской, оно все же позво­ляло Моисею вести пере­го­воры с верховной властью и раз за разом откры­вало ему доступ к владыке, ибо царь его боялся. Впрочем, страх госу­даря опасен, и Моисей все время играл риско­ванную игру. Но он был отважен; до чего отважен и сколь впечат­ляла Моисеева отвага его сопле­мен­ников — об этом мы вско­рости услышим. Ведь фараону ничего не стоило втихо­молку его заду­шить и тело сокрыть в песке, чтобы наконец-то допод­линно не оста­лось следа от причуды дочерней похоти. Но царевна сохра­нила сладостное воспо­ми­нание о том кратком часе в беседке и ни за что не давала в обиду свое дитя, найденное в камышах, — он был под ее защитой, хоть и ответил черной небла­го­дар­но­стью на все ее заботы о его воспи­тании и житей­ских успехах.

Итак, Моисей и Аарон полу­чили право стоять перед фара­оном, но в празд­нике и в жерт­во­при­но­шении на воле, за преде­лами Египта, к кото­рому Господь якобы призывал евреев, им было отка­зано наотрез. Напрасно текли складные речи с уст Аарона, а Моисей страстно потрясал кула­ками. Не помогло и то, что Аарон обратил свой жезл в змею: маги фараона немед­ленно сделали то же самое, доказав, что Незримый, во имя кото­рого ратуют оба брата, вовсе не обла­дает какой-то особенной силой, а потому фараон не должен внимать голосу этого бога.

— Да ведь наше племя поразит язва или меч, если мы не углу­бимся в пустыню на три дневных пере­хода и не устроим там празд­не­ства Господу, — сказали братья.

Но царь ответил:

— Нам это безраз­лично. Вас доста­точно много, больше двена­дцати тысяч голов, и будет вовсе неплохо, если вы поумень­ши­тесь в числе, от чумы ли, от меча или от непо­сильной работы. Тебе, Моисей, и тебе, Аарон, важно только одно: чтобы ваши люди бездель­ни­чали, отлы­нивая от возло­женной на них трудовой повин­ности. Этого я не потерплю и не позволю. У меня еще не достроено несколько храмов, а вслед за этим я хочу возвести третий город-житницу, помимо Раам­сеса и Питома и в добав­ление к ним. А для этого мне потре­бу­ются руки ваших людей. Благо­дарю за доклад. Тебя, Моисей, я отпускаю с чувством особой благо­склон­ности. Но ни слова больше о празд­нике в пустыне.

На том и закон­чи­лась эта ауди­енция. Ничего хоро­шего за нею не воспо­сле­до­вало, напротив — произошло явное и неоспо­римое зло. Ибо фараон, оскорб­ленный в своей ревности к стро­и­тель­ству, раздо­са­до­ванный тем, что не может прикон­чить Моисея, и опасаясь скан­дала, который бы ему учинила в этом случае строп­тивая дочка, отдал приказ еще более тяжко прида­вить работой обита­телей Гошена и не жалеть палок для нера­дивых; нужно задать им такой урок, чтобы у них потем­нело в глазах и все праздные мечты о бого­слу­жении в пустыне разом выле­тели из их голов. Так все и вышло. День ото дня, покуда длились пере­го­воры Моисея и Аарона с царем египет­ским, ярмо рабской службы стано­ви­лось все тяжелее. Так, к примеру, людям пере­стали выда­вать солому для обжига кирпичей, и теперь они сами должны были бродить по жнивью и соби­рать солому, хотя поло­женное число кирпичей оста­лось прежним и нужно было выпол­нять урок, — в противном же случае палка не уста­вала гулять по спинам несчастных. Тщетно еврей­ские стар­шины и надсмотр­щики, постав­ленные над народом, жало­ва­лись властям на непо­мерно высокие требо­вания. Ответ гласил: «Вас одолела празд­ность, празд­ность вас одолела, вот почему вы и вопите: «Хотим уйти отсюда! Хотим принести жертву!» Так добы­вайте же сами солому и при этом — ни единым кирпичом меньше».

VII

Для Моисея и Аарона это было немалой помехой. Стар­шины им говорили:

— Ну, дожда­лись! Вот что мы полу­чили, связав­шись с вашим богом и пола­гаясь на высокое родство Моисея! Ничего вы не доби­лись, а только сделали нас нена­вист­ными в глазах фараона и его пристав­ников… Вы вложили им в руку меч, который нас истребит.

На это было трудно отве­тить, и Моисей провел тягостные часы один на один с Богом терно­вого куста, упрекая его, и понуждал вспом­нить, как он, Моисей, проти­вился, не желая брать на себя его наказа, как он молил послать кого-нибудь другого, только не его: ведь он и гово­рить-то толком не умеет; Господь же на это ответил: зато-де Аарон крас­но­речив. Верно! Он легко произ­носит речи, но уж слишком елейные, и разве не ясно, что никогда не следует браться за подобное дело, ежели язык твой непо­во­ротлив и тебе прихо­дится просить кого-то еще выска­зать за тебя твои мысли. Но Бог утешал и нака­зывал его из глубины груди его и оттуда вещал в ответ: «Стыдись своего мало­душия! Твои жалобы и отго­ворки — одно жеман­ство! В сердце своем ты только и мечтал о моем наказе, ибо любовь твоя к народу — любовь ваятеля, и она столь же велика, как моя любовь, ее не отли­чишь от моей: обе они слива­ются в одну. Да, любовь Бога — вот что подви­гало тебя на труды, и стыдно отча­и­ваться при первой же неудаче!»

Эти слова Моисей должен был выслу­шать с тем большим смире­нием, что на военном совете они все вместе — он сам, Иошуа, Халев, Аарон и вдох­но­венные жены — пришли к заклю­чению, что если вдуматься, то новые притес­нения, какое б они ни рождали недо­воль­ство в народе, по сути — не столь уж неже­ланны пона­чалу: ведь они пробуж­дают недо­воль­ство не только против Моисея, но прежде всего против египтян, и лишь заставят народ тем более горячо отклик­нуться на призыв Бога-изба­ви­теля, иначе — на мысль об исходе. Так оно и случи­лось: волнения из-за соломы и кирпичей все возрас­тали, и упреки Моисею, который-де сделал их нена­вист­ными в глазах фараона и только повредил им, отсту­пили перед жела­нием, чтобы сын Амрама еще раз пустил в ход свои связи и снова пошел к фараону.

И он пошел, на сей раз уже один, без Аарона, не думая о непо­во­рот­ливом своем языке; он потрясал кула­ками перед троном и, запи­наясь, тороп­ливо глотая слова, настой­чиво требовал царского изво­ления на исход его сопле­мен­ников в пустыню, на волю, для жерт­во­при­но­шения и бого­угод­ного празд­ника. И не один, а десять раз приходил он к фараону, ибо царь не мог закрыть ему доступ к своему престолу — слишком могу­ще­ственны были связи Моисея. Между ним и царем завя­за­лась борьба, затяжная и упорная; и если она и не скло­нила фараона усту­пить дерзким Моисе­евым требо­ва­ниям, то привела к тому, что сами егип­тяне в один прекрасный день скорее вытол­кали, прогнали взашей обита­телей Гошена, нежели отпу­стили их добром, — лишь бы только от них изба­виться. Об этой борьбе и мерах понуж­дения, приме­ненных к упор­ству­ю­щему фараону, было много всяких толков, хотя и не лишенных осно­вания, но сильно раздутых и приукра­шенных. Говорят о десяти казнях, к которым пооче­редно присуждал Иегова Египет, чтобы сломить фараона, в то же время наро­чито ожесточая его сердце против замысла Моисея, дабы он, Иегова, имел повод все к новым казням и тем все более грозно утвер­ждал свое могу­ще­ство. «Кровь», «жабы», «мошки», «дикое зверье», «парша», «мор», «град», «саранча», «тьма» и «смерть первенцев» — вот как назы­ва­ются эти десять казней, и ни в одной из них нет чего-либо невоз­мож­ного. Вопрос только в том, насколько они (исключая последнюю — зага­дочную и до конца так и не раскрытую) способ­ство­вали дости­жению искомой цели. Нил время от времени и вправду прини­мает кроваво-алую окраску, вода его нена­долго стано­вится непри­годной для питья, и рыба в ней поги­бает. Точно так же случа­ется, что болотные жабы вдруг умно­жатся сверх всякой меры или что вши, которые никогда совсем не исче­зают, нежданно появятся в чудо­вищном коли­че­стве, наводя на мысль о каре за прегре­шения. В ту пору и львов было гораздо больше, чем теперь; они бродили по окра­инам пустыни или подсте­ре­гали добычу в зарослях вдоль пере­сохших рукавов реки, и когда число их напа­дений на чело­века и скот рази­тельно возрас­тало, это тоже можно было назвать «казнью». А как часто пора­жает сынов земли Египет­ской чесотка или парша и как легко нечи­сто­плот­ность приводит к зловонным язвам, которые не щадят никого, словно чума! Небо в той земле почти всегда ясно — тем большее впечат­ление там произ­водят редкие, но свирепые бури, когда огонь из облаков сопро­вож­да­ется паде­нием тяжелых зерен града, поби­ва­ющих посевы и срыва­ющих с дере­вьев листву, — и все это — без какой-либо понятной людям цели! Саранча — слишком хорошо знакомый гость, и человек придумал немало отпу­ги­ва­ющих и ограж­да­ющих средств против ее налетов, но ее алчность пере­си­ли­вала все препоны, и каждое поле превра­ща­лось в сожранную догола пустыню. А тому, кто хоть раз испытал страх и тоску при затмении солнца, легко понять, почему изба­ло­ванный светом народ назвал эту тьму все тем же словом: «казнь».

Этим бедствия, о которых гово­рится в преда­ниях, собственно, исчер­пы­ва­ются, ибо десятое бедствие — смерть первенцев — по сути не входит в их число, а пред­став­ляет собой двусмыс­ленное и жуткое привхо­дящее обсто­я­тель­ство самого исхода. Все прочие беды могли и вправду случиться — иные из них или даже все, наверное, и в самом деле случи­лись, коль скоро речь идет о значи­тельном отрезке времени. Но вернее было бы смот­реть на все эти «казни» как на изящное иноска­за­тельное обозна­чение един­ствен­ного действен­ного сред­ства понуж­дения, которым распо­лагал Моисей в своей борьбе с Рамессу, короче говоря — как на обозна­чение того обсто­я­тель­ства, что фараон был его дедом по любо­стра­стию, о чем Моисей мог в любой миг растру­бить повсюду. Не раз царь был близок к тому, чтобы поддаться его натиску, во всяком случае он шел на большие уступки. Рамессу согла­шался отпу­стить мужчин на празд­не­ство жерт­во­при­но­шения с тем чтобы женщины, дети и стада оста­лись на месте. Однако Моисей возразил: «Нет! Стар и млад, с сыно­вьями и дочерьми, с овцами и волами, должны мы выйти, ибо это праздник госпо­день!» Тогда фараон разрешил им взять с собою жен и детей, и только скот должен был остаться залогом в земле Египет­ской, но Моисей спросил фараона: откуда ж они возьмут жертвы для мирного заклания и всесо­жжения в праздник госпо­день, ежели у них не будет скота. «Ни одного копыта, — наста­ивал он, — не должно здесь остаться», — и всем стало допод­линно ясно, что речь шла не об отлучке или же отпуске, а именно об исходе.

Из-за помя­ну­того копыта между его египет­ским вели­че­ством и послан­цами Иеговы под конец разыг­ра­лась бурная сцена. На всем протя­жении пере­го­воров Моисей выка­зывал вели­чайшее долго­тер­пение, хотя не в меньшей мере был наделен от природы и вспыль­чи­во­стью, застав­лявшей его так яростно потря­сать кула­ками. Дошло до того, что фараон не выдержал и буквально выгнал его из тронной залы.

— Прочь, — закричал он, — и смотри не попа­дайся мне больше на глаза! А не то умрешь лютой смертью!

Моисей был возбужден до край­ности, но, внешне храня полное спокой­ствие, ответил только:

— Ты сказал. Я ухожу и никогда больше не пока­жусь тебе на глаза.

То, о чем подумал он в минуты этого гроз­ного, холод­ного прощания, было не в духе его помыслов. Но тем более в духе помыслов юных Иошуа и Халева.

VIII

Мы подошли к самой темной главе нашей повести; в ней не обой­тись без недо­молвок и туманных намеков. Пришел день, точнее же — ночь или злосчастный вечер, когда Иегова (или его Ангел-губи­тель) явился и присудил египтян (вернее, египет­скую прослойку среди обита­телей Гошена и городов Питом и Раамсес) к последней, десятой казни, пропуская и щадя те хижины и дома, где, дабы он не ошибся, дверные косяки были, как услов­лено, нама­заны кровью.

Что же он сделал? Он сеял смерть, смерть первенцев в египет­ских семьях. При этом он явно шел навстречу кое-каким тайным упова­ниям и помогал кой-кому из вторых сыновей обрести права, которых в противном случае они бы вовеки не полу­чили. Различие между Иеговой и его Ангелом-губи­телем настой­чиво отме­ча­лось свиде­те­лями; то был не Иегова, гласит предание, а именно его Ангел-губи­тель, вернее говоря — целый отряд тщательно подо­бранных ангелов-губи­телей. Если же кто поже­лает свести множе­ствен­ность к единому образу, то многое говорит за то, что Ангела-губи­теля Иеговы следует себе пред­став­лять в виде строй­ного юноши с кудрявою головой, крутым кадыком и реши­тельно сдви­ну­тыми бровями; это клас­си­че­ский тип ангела-губи­теля, который во все времена испы­ты­вает радость, когда приходит конец беспо­лезным пере­го­ворам и можно от слов перейти к реши­тельным действиям.

Ожив­ленные приго­тов­ления к таковым не прекра­ща­лись ни на миг во время затя­нув­шихся пере­го­воров Моисея с фара­оном. Для самого Моисея они огра­ни­чи­лись тем, что в ожидании тягостных событий он поти­хоньку отправил жену и сыновей назад в Мидеан, к своему шурину Иофору, чтобы в будущем его не обре­ме­няли заботы о близких. А Иошуа, который рядом с Моисеем, бесспорно, занимал то же место, что Ангел-губи­тель — рядом с Иеговой, думал о своем: он не распо­лагал пока ни сред­ствами, ни доста­точным призна­нием для того, чтобы пере­вести на военное поло­жение все три тысячи своих сопле­мен­ников, способных носить оружие, и принять над ними коман­до­вание, а потому покуда навер­бовал всего один взвод, вооружив его и подчинив своей воле, — теперь у него по крайней мере было с чем начать.

Эти события окутаны мраком — мраком того вечера и ночи, которые в глазах сынов земли Египет­ской были кануном празд­не­ства для всего племени, что жило среди них в рабской неволе. Пона­чалу каза­лось, что эти евреи просто хотят возна­гра­дить себя за отнятое у них празд­не­ство жерт­во­при­но­шения в пустыне пиром в честь бога, с изобиль­ными яствами и зажжен­ными плош­ками, для чего они даже брали взаймы у своих египет­ских соседей золотые и сереб­ряные сосуды. Но между тем (или, скорее, вместо того) явился Ангел-губи­тель, и умерли первенцы во всех жилищах, какие не были поме­чены пучком иссопа, омоченным в крови; эта кара имела след­ствием такое заме­ша­тель­ство, такой неожи­данный пере­ворот в правовых отно­ше­ниях, что путь к исходу не только открылся перед людьми Моисея, но их на этот путь толкали с каждым часом все более насто­я­тельно, и как они ни торо­пи­лись, егип­тянам все было мало. И в самом деле, кажется, вторые сыновья не столько ревно­вали о мщении за смерть тех, чье место они засту­пили, сколько о том, чтобы винов­ники их возвы­шения поскорее убра­лись прочь. Предание гласит: эта десятая казнь сбила наконец спесь с фараона, и он осво­бодил от рабства народ Моисея. Правда, очень скоро он послал в погоню за бегле­цами войсковой отряд, но свер­ши­лось чудо, и войско погибло.

Как бы там ни было, их исход ничем не отли­чался от изгнания, и поспеш­ность, с какой он проис­ходил, ясна уже по такой подроб­ности: ни у кого не оста­лось времени, чтобы заква­сить тесто и испечь в дорогу хлеб; люди успели запа­стись только прес­ными лепеш­ками. Позднее, в память об этом, Моисей уста­новил для крови отца своего празд­ничный обычай до скон­чания веков. В остальном же все, от мала до велика, были полно­стью готовы к выступ­лению. Когда Ангел-губи­тель обходил египет­ские дома, все уже сидели, препо­ясав чресла свои, на груженых телегах, обутые, с дорож­ными посо­хами в руках. Золотые и сереб­ряные сосуды, взятые в долг у сынов этой земли, они прихва­тили с собой.

Друзья мои! Исход из Египта сопро­вож­дался и убий­ством и кражей. Но Моисей твердо решил: это будет в последний раз. Да и как может человек вырваться из нечи­стоты, без того чтобы не принести ей последнюю жертву, без того чтобы еще раз не окунуться в нее? Теперь то осяза­емое, что любил Моисей страстной любовью ваятеля — бесфор­менная чело­ве­че­ская масса, кровь его отца, была на свободе, а свобода, он знал, это воздух, которым дышит освящение.

IX

Караван стран­ников, куда менее внуши­тельный, чем уверяют цифры предания, но все же доста­точно много­чис­ленный для того, чтобы с ним трудно было совла­дать, управ­лять им и снаб­дить всем необ­хо­димым, нелегкое бремя на плечах того, кто взял на себя ответ­ствен­ность за их судьбу, за их осво­бож­дение, — караван этот избрал путь, который напра­ши­ва­ется сам собою, если есть веские осно­вания обойти египет­ские погра­ничные укреп­ления, начи­на­ю­щиеся севернее Горьких озер; этот путь вел через область Соленых озер в ту землю, которую омывает больший из двух, западный залив Черм­ного моря (между двумя этими зали­вами лежит Синай­ский полу­остров). Моисей знал эту страну, потому что дважды пересек ее — когда бежал в Мидеан и когда возвра­щался назад. Лучше, нежели юному Иошуа, держав­шему в голове одни только схемы мест­ности, ему были известны ее особен­ности, природа тех заросших трост­ником отмелей, которые связы­вают Горькие озера с морем, но по которым в иное время можно добраться до Сипая, даже не замо­чивши ног: если дует сильный восточный ветер, море отсту­пает и откры­ва­ется свободный проход, — и в таком состо­янии беглецы, по милости Иеговы, застали Трост­ни­ковое море.

Весть о том, что Моисей, по внушению Бога, простер над водами свой жезл и тем понудил их отсту­пить и дать дорогу народу, разнесли повсюду Иошуа и Халев. Веро­ятно, так он и сделал и, торже­ственно воздевая руки, именем Иеговы призвал на помощь восточный ветер. Во всяком случае, вера народа в своего вождя тем более нужда­лась в подкреп­лении, что именно там впервые она подверг­лась тяже­лому испы­танию. Ибо как раз там войско фара­о­ново, пехота и колес­ницы, знаме­нитые колес­ницы со смер­то­убий­ствен­ными серпами, настигли путников и едва-едва не поло­жили кровавый конец их пути к Богу.

Эта весть, прине­сенная замы­ка­ющим отрядом Иошуа, вызвала в народе беспре­дельный ужас и отча­яние. Тотчас ярким пламенем вспых­нуло сожа­ление («И зачем только мы пошли за этим чело­веком, Моисеем!»), и поднялся всеобщий ропот, который, к вели­кому огор­чению и скорби Моисея, повто­рялся затем при всяком столк­но­вении с труд­но­стями. Женщины неистово вопили, мужчины кляли все на свете и потря­сали кула­ками, точь-в-точь как Моисей, когда приходил в возбуж­дение. «Разве в Египте нет могил, — кричали они, — в которые мы могли бы мирно сойти, каждый в свой час, если бы оста­лись дома?! — Египет вдруг сделался «домом», хотя прежде был чужбиною и землею рабства. — Лучше бы нам служить егип­тянам, чем погиб­нуть от меча в этой глухо­мани!» Тысячу раз слышал впослед­ствии Моисей эти слова, и они отра­вили ему даже радость избав­ления, великую, всеобъ­ем­лющую радость. Он был «Моисей, тот человек, который вывел нас из Египта», — и это звучало похвалой, покуда все шло хорошо. Но стоило делам пойти худо — и эти слова тут же изме­няли свою окраску и превра­ща­лись в ворч­ливый укор, от кото­рого было совсем не так уж далеко до поби­ения камнями.

На этот раз дела шли неве­ро­ятно, посрам­ляюще хорошо. Божие чудо возве­ли­чило Моисея, он был «тем чело­веком, который вывел нас из Египта», — теперь эти слова снова зазву­чали по-иному. Народ валит по высохшим отмелям, следом за ним — египет­ские колес­ницы. И тут спадает ветер, волны пово­ра­чи­вают вспять, и клоко­чущие воды погло­щают и всад­ника и коня.

Торже­ство беспри­мерное. Мариам, проро­чица, сестра Аарона, била в литавры, пред­во­ди­тель­ствуя женщи­нами, которые шли в хоро­воде. Она пела:

— Пойте Господу — высоко превоз­несся он — коня и всад­ника ввергнул в море!

Мариам сама сочи­нила эту песнь. Пред­ставьте же себе, как она звучала, да еще под грохот литавр!

Народ был глубоко потрясен. Слова «сильный, святой, страшный, хвалимый, творец чудес» не сходили с уст, и было неясно, отно­сятся они к боже­ству или к Моисею, божиему мужу, чей жезл (как пола­гали) потопил в волнах египтян. Пред­став­ления здесь смести­лись, но это смещение напра­ши­ва­лось само собой. И когда народ не роптал, Моисей тратил немало сил на то, чтобы не дать им обоже­ствить себя, бывшего только провоз­вест­ником и посланцем Бога.

Говоря по правде, это было отнюдь не смешно: то, чего он стал требо­вать от убогих своих едино­пле­мен­ников, выхо­дило за пределы всех чело­ве­че­ских обычаев и просто не укла­ды­ва­лось в голове смерт­ного. Как только Мариам кончила петь и хоровод оста­но­вился, он воспретил им всякое лико­вание по случаю гибели египтян. Он возве­стил: вышнее воин­ство Иеговы само готово было подхва­тить эту победную песню, но Господь напу­стился на них: «Как?! Мои создания утонули в море, а вы взду­мали петь?» Эту короткую, но пора­зи­тельную историю Моисей поведал всем. И прибавил:

— Не радуйся падению твоего врага; и сердце твое пусть не весе­лится его несчастием.

Впервые целая толпа, больше двена­дцати тысяч человек, в том числе три тысячи способных носить оружие, услы­шала обра­щение «ты», которое охва­ты­вало всю их сово­куп­ность, но в то же время смот­рело прямо в глаза каждому в отдель­ности — мужчине и женщине, старцу и дитяти — и, словно палец, упира­лось каждому в грудь. «Падение врага твоего не встречай криком радости». Это было в высшей степени проти­во­есте­ственно! Но, видно, такая проти­во­есте­ствен­ность как-то связана с незри­мо­стью Бога Моисеева, который пожелал быть нашим богом. Самым смыш­леным среди темной толпы мало-помалу стано­ви­лось понятно, что он имеет в виду и какое это зловещее бремя — поклясться в верности незри­мому богу,

X

Теперь они были в Синай­ской земле, в пустыне Сур; это угрюмое место человек поки­дает лишь для того, чтобы оказаться в пустыне Фаран — не менее горькой и безра­достной. Почему эти две пустыни назы­ва­лись по-разному — непо­нятно; они смыка­лись одна с другою и были одина­ково каме­ни­стые, вспу­ченные мерт­выми буграми, безводные и бесплодные — проклятая равнина, тянув­шаяся три дня, и четыре, и пять… Моисей поступил правильно, когда сразу же, не теряя времени, восполь­зо­вался своим авто­ри­тетом, который так возрос на берегу Трост­ни­ко­вого моря, чтобы препо­дать тот нару­ша­ющий законы есте­ства наказ: ибо он уже опять стал «Моисеем, этим чело­веком, который вывел нас из Египта», — что теперь озна­чало: «принес нам несча­стье», — и громкий ропот бил ему в уши. На четвертый день вода, которую они взяли с собой, подошла к концу. Тысячи людей изны­вали от жажды, над головой их было неумо­лимое солнце, а под ногами — отча­яние, нагое отча­яние, была ли то еще пустыня Сур, или уже пустыня Фаран — все равно. «Пить! Что мы будем пить?!» Они кричали во все горло, не думая и не забо­тясь о своем вожде, который мучился оттого, что был за них в ответе. Он бы хотел один томиться от жажды, больше того — навсегда забыть вкус воды, лишь бы только напоить их, лишь бы только не слышать: «Зачем ты сманил нас из Египта?!» Самому стра­дать нетрудно, несрав­ненно мучи­тельнее созна­вать свою ответ­ствен­ность за такую вот толпу, и заботы удру­чали Моисея, удру­чали во все дни жизни его — больше, нежели любого другого чело­века на свете.

Скоро и еда вся вышла — да и надолго ли, в самом деле, могло хватить взятых впопыхах лепешек? «Что мы будем есть?» — теперь звучал еще и этот крик, пере­ме­жав­шийся плачем и бранью, и Моисей провел тягостные часы один на один с Богом, упрекая его и сетуя на то, как жестоко с его стороны возла­гать бремя целого народа на плечи одного своего раба. «Разве я зачал и родил весь этот народ, — спра­шивал он, — так чтобы ты мог сказать: «Неси его на руках своих»? Где мне взять пищу, чтобы накор­мить весь народ? Они плачут и говорят мне: «Дай нам мяса, чтобы мы наелись!» Я не могу один нести на руках весь народ — это слишком тяжело. А если ты решил посту­пить со мною так, лучше убей меня, чтобы не видеть мне моей и их беды».

И Иегова не оставил его. Что до питья, то на пятый день, когда они шли по какому-то плос­ко­горью, им попался источник, окру­женный дере­вьями; впрочем, он значился и на той карте, которую носил в голове Иошуа, и назы­вался «Источник Мерра». Правда, из-за вредных примесей вода была отвра­ти­тельна на вкус, и это вызвало горькое разо­ча­ро­вание, и ропот широко прока­тился по толпе путников.

Но Моисей — нужда сделала его изоб­ре­та­тельным — поставил какое-то подобие фильтра, который задер­живал дурные примеси — если не целиком, то, во всяком случае, значи­тельную их часть; так он сотворил чудо при источ­нике, которое превра­тило вопли ярости в востор­женные клики и сильно подкре­пило его авто­ритет. Слова «который вывел нас из Египта» сразу же вновь приоб­рели розовый оттенок.

Что каса­ется пищи, то и здесь тоже свер­ши­лось чудо, которое сначала встре­тили с изум­ле­нием и восторгом. Оказа­лось, что пустыня Фаран на большом протя­жении покрыта съедобным лишай­ником — манной, слад­ко­ва­тыми на вкус малень­кими катыш­ками, с виду похо­жими на кори­ан­дровое семя или на бделий; он очень быстро портился и начинал гнить, если его не ели сразу же, как соберут, зато, истол­ченный, растертый и выпе­ченный в золе напо­добие хлеба, был, на худой конец, вполне сносной пищей и вкусом даже напо­минал лепешку с медом, по мнению одних, а по мнению других — жмыхи.

Таково было первое, благо­при­ятное впечат­ление, ио оно удер­жа­лось нена­долго. Уже через несколько дней люди насы­ти­лись манной и устали от нее: больше есть было нечего, и она очень скоро опро­ти­вела им и застре­вала у них в глотке, и они жаловались:

— В Египте мы даром ели рыбу, и дыни, и бобы, и лук, и репчатый лук, и чеснок. А теперь наша душа изны­вает, нет ничего, только манна в глазах наших.

С болью слышал Моисей эти речи и, конечно, все тот же вопрос: «Зачем ты сманил нас из Египта?!» И он вопрошал Бога: «Что мне делать с этим народом? Они больше не хотят манны. Смотри, еще немного — и они побьют меня камнями».

XI

Впрочем, от поби­ения камнями его надежно оберегал Иошуа и воору­женный отряд, который юноша набрал еще в Гошене; они обсту­пили своего осво­бо­ди­теля кольцом, едва лишь угро­жа­ющий ропот поднялся среди темного люда. Это был маленький отряд, состо­явший пока только из юных воинов, с Халевом в каче­стве пору­чика во главе, но Иошуа ждал лишь удоб­ного случая, чтобы, выказав досто­ин­ства полко­водца и пере­до­вого бойца, принять под свою команду всех способных носить оружие — три тысячи мужчин, от первого до послед­него. И он знал, что удобный случай не замедлит представиться.

Моисей многим был обязан юноше, кото­рого нарек именем божиим; не будь его, все бы уже не раз могло пойти прахом. Сам Моисей был чело­веком духа, и его муже­ствен­ность, при всей своей силе и крепости, с широ­кими и толстыми, словно у каме­но­теса, запя­стьями, была духовной, обра­щенною внутрь, взнуз­данною Богом и им же неукро­тимо разду­ва­емою муже­ствен­но­стью, чуждой осяза­емым вещам и пеку­щейся лишь о святом и бого­угодном. С каким-то безрас­суд­ством, странно проти­во­ре­чившим той глубокой задум­чи­вости, погру­жаясь в которую он прикрывал рукою рот и бороду, все его мысли и устрем­ления сосре­до­то­чены были на том, чтобы остаться наедине с кровью своего отца и придать ей новую форму, чтобы никто и ничто не мешало ему изваять из не веда­ющей святости массы, которую он любил, святое подобие Бога. Опас­ности свободы, тяготы пустыни, вопрос, как провести через нее весь этот темный сброд целым и невре­димым, больше того — куда именно он их ведет, забо­тили его мало или вовсе не забо­тили, к повсе­днев­ному води­тель­ству он никак не был подго­товлен. И он мог лишь радо­ваться, что рядом с ним был Иошуа, который, превыше всего чтя в Моисее эту духовную муже­ствен­ность, предо­ставлял в полное его распо­ря­жение свою муже­ствен­ность — юноше­скую, прямо­ли­нейную, направ­ленную вовне.

Лишь благо­даря ему они не заблу­ди­лись, не сгинули в этих диких местах, но пере­дви­га­лись целе­на­прав­ленно и разумно. Он намечал по звездам направ­ление, он опре­делял дневные пере­ходы с таким расчетом, чтобы всегда быть на неда­леком, конечно, только срав­ни­тельно неда­леком, рассто­янии от воды. И что круглые лишай­ники съедобны, тоже открыл он. Одним словом, он неустанно забо­тился об авто­ри­тете вождя и о том, чтобы слова «который вывел нас из Египта», если вдруг они превра­ща­лись в злобный ропот, снова звучали похвалой. В голове у него была ясно наме­ченная цель, и, в согласии с Моисеем, он вел к ней, по звездам, крат­чайшим путем. Оба они сходи­лись на том, что первой их целью должно быть хотя и временное, но надежное приста­нище — место, где можно жить, где они могли бы провести какой-то срок, мало того — длительный срок: с одной стороны, — по мысли Иошуа, — для того, чтобы народ умно­жился и дал возму­жав­шему своему полко­водцу больше способных носить оружие мужчин, с другой, — по мысли Моисея, — для того, чтобы он, Моисей, из подлого сброда создал Бога, высек из него нечто святое и благо­при­личное, посвя­щенное Незри­мому, чистое творение, — по этой работе тоско­вали его душа и могучие руки.

Целью их был оазис Кадеш.[15] Подобно тому как пустыня Сур пере­ходит в пустыню Фаран, так эта последняя пере­ходит на юге в пустыню Син, но не на всем своем протя­жении и не сразу. Ибо где-то между ними лежит оазис Кадеш — благо­датная равнина, зеленая услада среди безводья — с тремя боль­шими источ­ни­ками и несколь­кими поменьше, длиною в день пути и шириною в полдня, с пашнями и сочными лугами, завидная мест­ность, изоби­лу­ющая зверем и плодами земными, доста­точно обширная для того, чтобы приютить и прокор­мить столько людей, сколько насчи­ты­вали еврей­ские колена.

Иошуа знал, что этот лакомый кусок земли значится самым лучшим на карте, которую он держал в голове. Моисей тоже знал об этом, но двинуться туда, избрать своей целью Кадеш надумал Иошуа. Случай, кото­рого он давно ждал, должен был пред­ста­виться ему там. Такая жемчу­жина, как Кадеш, не была, разу­ме­ется, без хозяина. Она была в крепких руках, но все же — не слишком крепких, наде­ялся Иошуа. Желавший взять ее должен был сразиться с тем, кто взял ее раньше; и это был Амалик.[16]

Часть племени амали­китян владела Кадешом и не соби­ра­лась усту­пать его без боя. Иошуа объяснил Моисею, что должна быть война, должна быть битва между Иеговой и Амаликом, и вечная вражда возникнет между ними и пойдет из рода в род. Оазис нужно взять, и да станет он местом приумно­жения племени, а равно и освящения.

Моисей был не на шутку озадачен. Нельзя желать дома ближ­него своего — таково было одно из тайно-спле­тений незри­мости Бога, и он изве­стил об этом юношу. Но тот ответил: Кадеш — не дом Амалика. Он, Иошуа, сведущ не только в мест­но­стях, но и в собы­тиях прошлого, и он знает, что раньше, — правда, когда точно, он сказать не может, — в Кадеше жили евреи, близкие родичи, потомки их отцов, но амали­ки­тяне изгнали их и рассеяли. Кадеш — это добыча, а добычу не возбра­ня­ется добы­вать силою.

Моисей не был в этом уверен, но у него были свои осно­вания пола­гать, что Кадеш — в самом деле земля Иеговы и принад­лежит тем, кто заключил с Иеговою завет. Не за одну лишь свою прелесть, не по причине изобилия природы звался он «Кадеш», что озна­чает «Святи­лище», — он был святи­лищем миде­а­нит­ского Иеговы, в котором Моисей узнал Бога отцов своих. Непо­да­леку оттуда, к востоку, ближе к Эдому, лежала в цепи других гор гора Хорив, к которой Моисей приходил из Мидеана и где открылся ему Бог в пыла­ющем кусте. Гора Хорив была престолом Иеговы, по крайней мере — одним из престолов. Моисей знал: его исконным престолом была гора Синай в глубине горных хребтов юга. Но между Синаем и Хоривом — местом, где Моисей получил свой наказ, — суще­ство­вала тесная связь хотя бы в том, что Иегова восседал на обеих вершинах; их можно было прирав­нять одну к другой, с известной натяжкой можно было и Хорив назы­вать Синаем, а стало быть, Кадеш был наречен так, как его нарекли, потому, что лежал у подножья Святой горы.

И Моисей согла­сился с планом Иошуа и разрешил ему гото­вить поход Иеговы на Амалика.

XII

Битва состо­я­лась, это исто­ри­че­ский факт. Очень тяжелая битва, она шла с пере­менным успехом, но в конце концов побе­ди­телем остался Израиль. Имя «Израиль», которое озна­чает «Бог воитель­ствует», Моисей дал своему народу перед битвой, дабы укре­пить его муже­ство, объяснив, что это старинное, но забытое имя: его заслужил еще Иаков, их праотец, и нарек им весь свой род. Для выходцев из Египта оно оказа­лось насто­ящим благо­сло­ве­нием: разроз­ненные колена объеди­ни­лись, все они звались теперь Израиль и сража­лись под этим грозным именем в одних рядах, а в битву их вел юный полко­водец Иошуа со своим пору­чиком Халевом.

Амали­ки­тяне не сомне­ва­лись в том, что озна­чает наше­ствие кочев­ников: такие наше­ствия всегда озна­чают только одно. Не ожидая напа­дения па оазис, они густыми толпами пова­лили в пустыню, более много­чис­ленные, чем Израиль, и лучше воору­женные, и, высоко вздымая облако пыли, с вооду­шев­ле­нием и воин­ствен­ными кликами рину­лись в бой; силы были неравны еще и потому, что люди Иошуа стра­дали от жажды и уже много дней не ели ничего, кроме манны. Но зато у них был Иошуа — юноша, который зорко смотрел вперед и направлял каждое их движение, и у них был Моисей — муж божий.

В самом начале свалки Моисей со своим названым братом Аароном и Мариам, проро­чицей, взошел на холм, с кото­рого видно было поле сражения. Его муже­ствен­ность не годи­лась для войны, и все без коле­бания согла­си­лись с ним, что его дело — дело священ­ника, и никаких иных обязан­но­стей он не может и не должен нести; и вот, воздевши руки, он взывал к Богу в пламенных речах: «Восстань, Иегова, бог мириад и тысяч изра­и­левых, — и рассе­ются враги твои, и побегут нена­ви­дящие тебя пред лицом твоим!»

Они не побе­жали, и они не рассе­я­лись, вернее — и рассе­и­ва­лись и бежали, но лишь на отдельных участках и на самое короткое время; ибо, хотя жажда и отвра­щение к манне довели Израиль до неистов­ства, мириад Амалика было больше, и после корот­кого заме­ша­тель­ства они снова оттес­няли против­ника назад, оказы­ваясь иной раз в угро­жа­ющей близости к наблю­да­тель­ному холму. И тут обна­ру­жился один неоспо­римый факт: пока Моисей, в молитве, воздевал к небу руки, одолевал Израиль, когда же он опускал руки, одолевал Амалик. Но так как руки его отяже­лели и он не мог сам все время держать их подъ­ятыми, Аарон и Мариам встали один справа, а другая слева и поддер­жи­вали его руки. А чего это стоило Моисею, следует судить по тому, что битва длилась с утра до вечера, и все это время ему нельзя было опус­кать рук. Легко себе пред­ста­вить, как трудно прихо­ди­лось этой духовной муже­ствен­ности на вершине холма, — веро­ятно, еще труднее, нежели тем, кто рубился у подножья.

Но обой­тись вовсе без пере­рывов в течение целого дня не удалось: помощ­ники изредка на какое-то мгно­вение отпус­кали руки учителя, и всякий раз это стоило бойцам Иеговы немалой крови и немалых стес­нений. Тут Аарон и Мариам снова подхва­ты­вали его руки, и, видя это, новое муже­ство обретал Израиль. С другой стороны, и полко­вод­че­ское даро­вание Иошуа привело битву к счаст­ли­вому исходу. Юный воитель был прозорлив и хитро­умен, он придумал совер­шенно необы­чайный маневр, о котором до тех пор никто не слышал, по крайней мере в пустыне; к тому же это был полко­водец с креп­кими нервами, умевший смот­реть спокойно на временную потерю позиций. Сосре­до­точив своих лучших, отборных бойцов, ангелов-губи­телей, на левом фланге, он нанес сокру­ши­тельный удар и погнал врага, одержав победу на этом участке, меж тем как главные силы Амалика, имея значи­тельное преиму­ще­ство над рядами Израиля, в стре­ми­тельной атаке отбро­сили их далеко назад. Однако благо­даря флан­го­вому прорыву Иошуа зашел Амалику в тыл, и тот принужден был обра­титься против него, не прекращая борьбы с глав­ными силами Израиля, уже почти разби­тыми, но теперь приобод­рив­ши­мися и вновь пере­шед­шими в наступ­ление. Верх взяло безрас­суд­ство; потеряв всякую надежду, амали­ки­тяне кричали:

— Измена! Все пропало! Какая тут может быть победа! Ведь на нас пошел Иегова, бог вели­чай­шего коварства!

И с этим возгласом отча­яния Амалик выпу­стил из руки меч и был низложен.

Лишь немногим удалось бежать на север и соеди­ниться с главною ветвью своего племени. А Израиль занял оазис Кадеш, и оказа­лось, что его пере­се­кает широкий, говор­ливый ручей, что весь он зарос плодо­выми дере­вьями и ягод­ными кустами, изоби­лует пчелами, певчими птицами, пере­пе­лами и зайцами. Дети Амалика, остав­шиеся в шатрах, умно­жили молодое поко­ление Израиля. Жены Амалика стали женами и девами Израиля.

XIII

Моисей был счастлив, хотя руки у него еще долго болели. Правда, заботы и впредь будут удру­чать его больше, чем любого другого чело­века на свете, — мы в этом убедимся. Но пока он был счастлив, видя, как удачно все скла­ды­ва­ется. Исход свер­шился. Кара­тельные силы фараона нашли гибель в Трост­ни­ковом море, путе­ше­ствие по пустыне благо­по­лучно закон­чено, битва при Кадеше выиг­рана с помощью Иеговы. Во всем своем величии стоял он теперь перед племенем своего отца, «Моисей, этот человек, который вывел нас из Египта», и это было то, в чем он нуждался, дабы присту­пить к делу — к очищению и созданию образа в духе Незри­мого, к свер­лению, к оббивке и исканию формы во плоти и крови, — к делу, по кото­рому он томился. Он был счастлив, что остался наконец один на один с этой плотью в оазисе, имено­вав­шемся «Святи­лище». Кадеш стал его мастерской.

Он показал народу гору, виднев­шуюся среди других гор к востоку от Кадеша, за песками пустыни, — Хорив, который можно было назы­вать еще и Синай, заросший на две трети кустар­ником, а выше нагой — престол Иеговы. Что это так, каза­лось вполне прав­до­по­добным, ибо то была особенная гора, отли­чав­шаяся от всех своих соседей некиим облаком, всегда непо­движно лежавшим на ее вершине, словно крыша; днем оно было серое, а ночью будто свети­лось. Там, как слышали люди, на косматом склоне горы, у скали­стой вершины, Иегова воззвал к Моисею из пыла­ю­щего терно­вого куста и нака­зывал ему вывести их из Египта. Они слушали со страхом и дрожью, которые еще не смени­лись у них благо­го­вейным трепетом. В самом деле, у всех до одного, не исключая и боро­датых мужей, всякий раз подка­ши­ва­лись колени, когда Моисей пока­зывал им на гору с облаком и объяснял, что там сидит Бог, который их возлюбил и пожелал быть их един­ственным богом; и Моисей, потрясая кула­ками, бранил их за эту робость и, стараясь, чтобы они держали себя с Иеговой смелее и проще, устроил ему жилище среди их жилищ, прямо тут же в Кадеше.

Ибо Иегове свой­ственна была подвижная множе­ствен­ность присут­ствия — это было одним из след­ствий его незри­мости. Он сидел на Синае, он сидел на Хориве, а теперь, едва только они распо­ло­жи­лись в Кадеше, в станах амали­китян, как Моисей и здесь воздвиг ему дом — шатер побли­зости от своего шатра, и назвал его шатром собрания или скинией завета, и расставил в нем священные пред­меты, служившие для почи­тания Безо браз­ного. В основном это были вещи, которые Моисей, по памяти, заим­ствовал из культа миде­а­нит­ского Иеговы: во-первых, своего рода ларь с шестами для пере­носки, на котором, по свиде­тель­ству Моисея (а кому как не ему было это знать?), незримо воссе­дало боже­ство и который нужно было брать с собою в ратное поле и нести впереди воин­ских рядов, если, к примеру, прибли­зится Амалик и будет пытаться отомстить Израилю за свое пора­жение. Рядом с ларем лежал медный жезл со змеиной головой (его назы­вали «Медный змий») — память о безобидном фокусе Аарона; одно­вре­менно он должен был изоб­ра­жать тот жезл, который Моисей простер над Трост­ни­ковым морем, дабы оно рассту­пи­лось. Но особенно бережно хранился в шатре Иеговы так назы­ва­емый ефод — сума, из которой появ­лялся на свет священный жребий «урим и туммим», озна­чавший «да» или «нет», «спра­вед­ли­вость» или «неспра­вед­ли­вость», «добро» или «зло», когда, в случае особенно трудной тяжбы, нераз­ре­шимой чело­ве­че­ским умом, необ­хо­димо было обра­титься прямо к суду Иеговы.

Впрочем, по большей части всевоз­можные тяжбы и споры судил вместо Иеговы сам Моисей. Больше того — первым делом он устроил в Кадеше место суди­лища, где по опре­де­ленным дням разбирал тяжбы и вершил право­судие; там, где бил самый большой источник, который уже нарекли «Ме-Мерива», что озна­чает «Вода иска», — вершил Моисей право­судие, и свято стру­и­лось оно, как бьющая из земли вода. Но если вспом­нить, что в оазисе было двена­дцать с поло­виной тысяч душ, которые подчи­ня­лись своим собственным пред­став­ле­ниям о праве, можно понять, сколько тревог и забот выпа­дало на долю этого чело­века. И тем больше ищущих своего права устрем­ля­лось посто­янно к суди­лищу при источ­нике, что для забро­шен­ного и поте­рян­ного племени право было чем-то совсем новым, до сих пор они и не подо­зре­вали, что оно вообще суще­ствует; лишь здесь они узнали, что, во-первых, право нераз­рывно связано с незри­мо­стью Бога и его свято­стью и стоит на страже таковых, а во-вторых, что оно обни­мает собою и неправоту, чего темный люд долгое время не мог постиг­нуть. Им каза­лось: где стру­ится право­судие, там каждый должен быть правым, и сначала они не хотели верить, будто в иных случаях право­судие состоит в том, что чело­века, который ищет своего права, признают неправым и он должен уйти ни с чем. Такой человек начинал раска­и­ваться, что не решил дела со своим супо­статом по старинке, зажавши в кулаке камень, — тогда, может быть, оно приняло бы другой оборот, — и лишь с большим трудом усва­ивал он слова Моисея, что это было бы противно незри­мости Бога и что не с пустыми руками уходит тот, кого признают неправым право­судия ради: ибо право и спра­вед­ли­вость неиз­менно прекрасны и полны досто­ин­ства в святой своей незри­мости, неза­ви­симо от того, был ли ты признан правым или неправым.

Итак, Моисей должен был не только вершить право­судие, но и учить спра­вед­ли­вости, и был обре­менен забо­тами. Сам он когда-то, в фиван­ском закрытом учебном заве­дении, изучал право — египет­ские свитки законов и кодекс Хамму­рапи,[17] царив­шего на Евфрате. Это помо­гало ему выно­сить решение во многих случаях, например: если вол до смерти забо­дает мужчину или женщину, то вола побить камнями и мяса его не есть, а хозяин вола не виноват, но если вол бодлив был и прежде, а хозяин, зная об этом, плохо его стерег, пусть попла­тится собственной жизнью — разве что сможет дать выкуп за нее, трид­цать сиклей серебра. Или: если кто раскроет яму и не покроет ее как следует, и упадет в нее вол или осел, то хозяин ямы должен возме­стить ущерб день­гами, а труп оста­ется ему. И что бы еще ни случи­лось — будь то телесное повре­ждение, или жестокое обра­щение с рабом, или воров­ство, или взлом, или потрава, или поджог, или злоупо­треб­ление дове­рием, — во всех этих случаях и в сотнях других Моисей произ­носил решение, следуя законам Хамму­рапи, осуждал и оправ­дывал. Но для одного судьи дел было слишком много, суди­лище у источ­ника было всегда пере­пол­нено, и если Моисей рассле­довал каждый случай мало-мальски добро­со­вестно, он не справ­лялся, многое прихо­ди­лось откла­ды­вать. Меж тем новые дела все прибы­вали, и не было на свете чело­века, кото­рого заботы обре­ме­няли бы сильнее.

XIV

Вот почему для него было большим счастьем, что прибыл в Кадеш из Мидеана его шурин Иофор, подавший ему добрую мысль, до которой он сам, при своем добро­со­вестном само­вла­стии, никогда бы не доду­мался. Сразу же после захвата оазиса Моисей послал весть шурину в Мидеан и просил отпу­стить с миром его жену Сепфору и обоих сыновей, которых он поселил у него в шатре во время египет­ских притес­нений. Но Иофор любезно явился сам, чтобы лично пере­дать Моисею из рук в руки жену и сыновей, обнять его, осмот­реться и услы­шать из собственных уст зятя, как все произошло.

Это был грузный шейх с ясными глазами и плав­ными, ловкими движе­ниями, человек свет­ский, власти­тель циви­ли­зо­ван­ного, просве­щен­ного народа. Торже­ственно встре­ченный, он оста­но­вился у Моисея, в его жилище, и тут не без удив­ления узнал, что один из их богов, и к тому же — безоб­разный, оказал такие неви­данные милости Моисею и его людям и спас их от рук египтян.

— Кто бы мог поду­мать! — воскликнул он. — По-види­мому, он сильнее, чем мы пола­гали, и я начинаю опасаться, что до сих пор мы обра­ща­лись с ним чересчур небрежно. Я поза­бо­чусь о том, чтобы и у нас он был в большей чести.

На следу­ющий день были назна­чены торже­ственные всесо­жжения Господу. Моисей устра­ивал их редко; он не придавал слишком боль­шого значения жертвам: они-де мало что значат для Незри­мого, ибо жертвы приносят все народы и языки. Иегова же говорит: «Прежде всего слушай­тесь голоса моего, то есть — голоса раба моего Моисея, и тогда я буду вашим богом, а вы — моим народом». Но на этот раз он заклал мирные жертвы и принес всесо­жжения — во славу и для услады ноздрей Иеговы, но также и для того, чтобы отпразд­но­вать прибытие Иофора. А еще через день, рано поутру, Моисей взял своего шурина к «Воде иска», чтобы тот побывал в суди­лище и увидел, как он судит народ. Народ стоял вокруг него с утра до вечера, но конца делам не было видно.

— Ну, а теперь, дорогой зять, — спросил гость, когда вдвоем они возвра­ща­лись назад, — объясни мне, пожа­луйста, что это за казнь ты для себя придумал? Ты один сидишь, — а весь народ стоит вокруг тебя с утра до вечера! Для чего ты это делаешь?

— Это мой долг, — отвечал Моисей. — Народ приходит ко мне, чтобы я рассудил чело­века с его ближним и научил их спра­вед­ли­вости и законам господним.

— Но, милый мой, можно ли быть таким неловким! — возразил Иофор. — Разве так управ­ляют и разве должен госу­дарь так себя изну­рять, все делая едино­лично?! Ты до того устаешь, что смот­реть жалко: сам на себя непохож стано­вишься, и голос у тебя пропа­дает от беско­нечных приго­воров. К тому же и народ устает не меньше. Так ничего не выйдет, долго ты не сможешь судить все дела один. Да это и ни к чему! Доверься моему слову: будь для народа посред­ником перед Богом и пред­ставляй ему на рассмот­рение важные вопросы, которые каса­ются всех, — этого вполне доста­точно. Пригляди, — продолжал он с ленивым движе­нием, — пригляди людей честных и мало-мальски уважа­емых и поставь их над народом — над тыся­чами, сотнями, полу­сот­нями и десят­ками поставь их, чтобы они судили народ по праву и по законам, которые ты ему дашь. О всяком важном деле пусть доносят тебе, а с делами поменьше пусть сами справ­ля­ются — тебе вовсе незачем о них знать. У меня бы не было такого брюшка и я не сумел бы выбрать время и прие­хать к тебе, если бы считал, что должен знать обо всем, и обре­менял бы себя так, как это делаешь ты.

— Но судьи станут прини­мать дары, — мрачно отвечал Моисей, — и греш­ники окажутся оправ­дан­ными. Ибо дары ослеп­ляют зрячих и извра­щают дела правых.

— Я и сам это знаю, — заметил Иофор. — Знаю очень хорошо. Но прихо­дится кое-чем посту­паться, если в целом право­судие отправ­ля­ется как должно и поддер­жи­ва­ются устав и закон; а что дары в какой-то мере его нару­шают и ослож­няют — не так уж суще­ственно. Вдумайся: дары прини­мают обык­но­венные, заурядные люди, но ведь народ тоже состоит из обык­но­венных, заурядных людей и потому питает пристра­стие к зауряд­ному, а стало быть, заурядное придется ему, в общем, по сердцу. К тому же, если дело какого-нибудь одного чело­века извратит принявший дар от греш­ника судья над десятком, пусть человек этот действует уста­нов­ленным образом и подни­ма­ется по ступеням право­судия: пусть призовет судью над полу­сотней, над сотней, а затем и судью над тысячей, который полу­чает дары чаще и больше всех и потому смотрит на вещи шире и свободней, — у этого судьи он найдет наконец право­судие, если к тому времени ему еще не надоест его искать.

Так говорил Иофор, сопро­вождая речь свою плав­ными жестами, которые для всех вокруг делали жизнь проще и легче и ясно свиде­тель­ство­вали о том, что шурин Моисея — жрец и царь разви­того народа пустыни. Мрачно слушал его Моисей и кивал головой. У него была подат­ливая натура одино­кого мысли­теля, который задум­чиво подда­ки­вает житей­ской мудрости, сознавая ее отно­си­тельную правоту. Он и в самом деле после­довал совету наход­чи­вого шурина — это было совер­шенно необ­хо­димо. Он назначил судей, непри­частных жрече­ству, и право­судие застру­и­лось подле боль­шого источ­ника и подле малых; следуя его настав­ле­ниям, они разби­рали несложные, повсе­дневные дела (например, об осле, упавшем в яму), и только особо важные дела посту­пали к нему, служи­телю Бога, а самые важные из них реша­лись священным жребием.

Теперь он больше не был занят сверх меры, и у него осво­бо­ди­лись руки для даль­нейшей работы, каковую он задумал сотво­рить, трудясь над бесфор­менным телом народа, и для коей Иошуа, юноша-полко­водец, добыл ему мастер­скую — оазис Кадеш. Несо­мненно, право­судие было важным примером тайно­спле­тений незри­мости, но всего лишь одним примером, и надобен был еще огромный, длительный, в гневе и терпении вершимый труд, чтобы из непо­кор­ного сброда сотво­рить народ — и не просто такой, как все другие, которым по сердцу заурядное, но необычный в своей неза­у­ряд­ности и чистоте образ, воздвиг­нутый для Незри­мого и ему посвященный.

XV

Племя скоро почув­ство­вало, что значит попасть в руки такого гневно-терпе­ли­вого мастера, как Моисей, несу­щего ответ­ствен­ность перед Господом, и сооб­ра­зило, что проти­во­есте­ственное Моисеево настав­ление — ни единым криком радости не радо­ваться гибели врага в пучине моря — было лишь началом, но началом много­обе­ща­ющим, захо­дящим далеко в глубь области чистоты и святости, началом, уже несущим в себе множе­ство пред­ва­ри­тельных условий, которые должны были испол­ниться для того, чтобы человек не воспри­нимал более подобное требо­вание как нечто совер­шенно проти­во­есте­ственное. Как это все проис­хо­дило в гуще темной толпы, и сколь грубым была она сырьем — сырьем из плоти и крови, не веда­ющим простейших понятий чистоты и святости, — и как Моисей с самого начала втол­ко­вывал ей основы основ, явствует из скупых пред­пи­саний, с кото­рыми он приступил к делу, обла­мывая и долбя свой мате­риал — отнюдь не к удоволь­ствию послед­него: неоте­санный чурбан не бывает на стороне мастера, он всегда против него, и как раз основы основ, прида­ющие первую, самую прибли­зи­тельную форму, кажутся ему особенно противоестественными.

Моисей был всегда среди них — то там, то здесь, то в одном, то в другом стане — со своими колю­чими глазами и пролом­ленным носом, он потрясал кула­ками на широких запя­стьях и порицал, крити­ковал, пере­во­ра­чивал и устра­ивал заново их бытие, поносил, исправлял и очищал, причем пробным камнем у него всегда была незри­мость Бога, Иеговы, который вывел их из Египта, дабы сделать своим народом, и хотел, чтобы они были святы, как свят он, Незримый. Но пока они были всего лишь подлым сбродом, не более, о чем свиде­тель­ство­вало хотя бы то, что они опорож­няли желудок прямо в стане, где случится. Это был срам, и это была зараза. Пусть будет у тебя особое место за станом; туда и выходи за нуждой, ты понял меня? И пусть будет у тебя лопатка, ею ты выроешь ямку, прежде чем сесть; а когда подни­мешься — засыпь эту ямку, ибо Господь, Бог твой, ходит по твоему стану, и потому да будет он святым станом, а это значит — опрятным, чтобы Бог не зажимал носа и не отво­ра­чи­вался от тебя. Ибо святость начи­на­ется с опрят­ности, и эта чистота, грубо говоря, есть грубая основа всяче­ской чистоты. Ты постиг это, Ахиман, и ты, женщина Ноэми? В следу­ющий раз я хочу видеть у каждого лопатку, а если не увижу — да придет на вас Ангел-губитель!

Будь опрятен и часто омывайся проточной водой здоровья ради; ибо без здоровья нет чистоты и святости; болезнь нечиста. А если ты пола­гаешь, что подлость здоровее, нежели опрятный обычай, то ты — слабо­умный, и тебя поразят желтуха, волчье мясо и шишки египет­ские! Если ты не приучишь себя к опрят­ности, то появится черная злая оспа, и заро­дыши мора станут пере­хо­дить от одного к другому. Учись разли­чать меж чистотой и нечи­стотой, иначе не оправ­да­ешься пред Незримым, подлым сбродом ты будешь в глазах его. А потому, если у мужчины или женщины откро­ется едкая проказа и дурное исте­чение из тела, парша или чесотка, пусть объявят их нечи­стыми и вышлют за стан, обособив в нечи­стоте, подобно тому как Господь обособил вас, чтобы вы были чисты. И все, к чему такой человек прика­сался и на чем он лежал, и седло, на котором сидел он, сожгите на огне. Если же вне стана, в особом месте, сдела­ется он чист, пусть отсчи­тает семь дней, дабы прове­рить, действи­тельно ли он чист, и омоется с ног до головы водою, после чего может возвратиться.

Различай, говорю тебе, и будешь свят перед Богом, иначе ты не достиг­нешь святости, которую я хочу в тебе видеть. Ты ешь все подряд, без разбора и освя­щения, а это мерзость в глазах моих. Впредь одно ешь, другого не ешь, тем гордись, а того отвра­щайся. Ты можешь есть всякий скот, у кото­рого раздвоены копыта и который жует жвачку, а те, что жуют жвачку, копыта же их не раздвоены, как, например, верблюд, нечисты они для вас, их не ешьте. Заметь себе: хороший верблюд, как живая тварь божия, чист, но в пищу он не годится, точь-в-точь как свинья; ее тоже не ешьте, ибо хотя копыта у нее и раздвоены, но жвачку она не жует. Итак — разли­чайте! Всех, у кого есть плав­ники и чешуя в водах, ешьте, но тех, что кишат в водах без плав­ников и чешуи, сала­мандру с породою ее, — хоть и они от Бога, — бойтесь употреб­лять в пищу. А из птиц гнушай­тесь орла, грифа, морского орла, коршуна и подобных им. И еще: всякого ворона, страуса, совы, кукушки, филина, лебедя, сыча, нето­пыря, выпи, аиста, цапли и сойки, а также ласточки. Я забыл удода — от него тоже держи­тесь подальше. Кто станет есть ласку, мышь, жабу или ежа? Кто настолько подл, чтобы пожи­рать ящерицу, крота и медянку или еще кого из тех, что пресмы­ка­ются по земле и ползают на чреве своем? Если я еще раз увижу, как ты ешь медянку, я расправ­люсь с тобой так, что уже никогда больше этого не сделаешь. Правда, от медянки не умирают и для здоровья она не опасна, но это гнус­ность, а для вас — гнус­ность стократ! И падаль не ешь — это и гнусно и вредно.

Так он давал им пред­пи­сания каса­тельно еды и уста­нав­ливал огра­ни­чения в пище, но не только в пище. В похоти и любви он тоже их огра­ничил, ибо и здесь все у них шло как попало, на самый что ни есть подлый лад. Не прелю­бо­дей­ствуй, говорил он им, потому что брак — святой устав. А ты пони­маешь, что это такое — «не прелю­бо­дей­ствуй»? Поелику свят Бог, сие озна­чает сотни стес­нений, и не только то, что не должно тебе возже­лать жены ближ­него своего, — это из них наименьшее. Ибо хоть ты и живешь плотью, но принес клятву Незри­мому, а брак есть самая суть плот­ской чистоты пред лицом Бога. Потому, например, не бери себе жены вместе с матерью ее — это не годится. И никогда, ни в коем случае не ложись с сестрою, дабы не видеть тебе ее срама, а ей — твоего: крово­сме­шение это. Не ложись с теткой твоей, это не достойно ни ее, ни тебя, стра­шись этого. Если женщина больна, осте­ре­гайся ее, не прибли­жайся к ней в исте­чение крови ее. А если с мужчиною случится во сне нечто постыдное, нечист он будет до вечера и должен стара­тельно омыться водою.

Я слышал, ты скло­няешь свою дочь к разврату и берешь у нее деньги, что она полу­чает за разврат? Больше этого не делай, а если будешь упор­ство­вать, я велю побить тебя камнями. Как посмел ты возлечь с маль­чиком, словно с женщиною? Пустое это, мерзость языков земли, и оба должны быть преданы смерти. И если кто смесится со скотиною, будь то мужчина или женщина, тех должно истре­бить совер­шенно — их должно удавить вместе со скотиной.

Легко себе пред­ста­вить, в какое заме­ша­тель­ство привели их все эти стес­нения! В конце концов им начало казаться, что, если каждому из них следо­вать неукос­ни­тельно, от самой жизни почти ничего не оста­нется! С резцом ваятеля приступил он к ним, да так, что обломки поле­тели, и это следует пони­мать буквально, ибо кары, что он возлагал за самые злые нару­шения своих уставов, были отнюдь не шуткой: позади его запретов стоял Иошуа со своими ангелами-губителями.

— Я Господь, Бог ваш, — говорил он, рискуя тем, что они и в самом деле станут считать его богом, — который вывел вас из Египта и отличил вас меж всеми наро­дами. Посему и вы отли­чайте чистоту от нечи­стоты и не ходите блудно в след языков земли, но будьте святы предо мною. Ибо свят я, Господь, и отличил вас, чтобы вы были моими. Нет нечи­стоты хуже, как служить какому-нибудь богу, кроме меня, ибо я зовусь Ревни­тель. Нет нечи­стоты хуже, как делать себе кумиры и изоб­ра­жения, — будь то изоб­ра­жение мужчины, или женщины, или вола, или ястреба, или рыбы, или червя, — ибо тем самым ты отпа­даешь от меня, хотя бы меня самого пред­ставлял кумир твой; это все равно что спать с сестрою или смеситься со скотиной — то и другое лежит совсем рядом. Осте­ре­гайся! Я среди вас и вижу все. Кто станет блудно ходить в след богов Египта — богов-зверей[18] или богов преис­подней, — тому я воздам: прогоню его в пустыню и извергну как отбросы. Точно так же поступлю я с тем, кто принесет жертву Молоху[19] (вы еще не забыли его, я знаю): если кто истребит силу свою в честь Молоха, — зло среди вас тот человек, и зло расправ­люсь я с ним. А потому не сжигай в огне сына твоего или дочь по бессмыс­лен­ному обычаю языков земли, не следи за полетом и криком птиц,[20] не шепчись с волшеб­ни­ками, гада­те­лями и воро­жеями, не вопрошай мертвых[21] и не колдуй, призывая имя мое. Если какой-нибудь негодяй, свиде­тель­ствуя, клянется моим именем, посрам­ляет он имя Бога своего, истреблю того чело­века. А еще колдов­ство и мерзость языков земли — нака­лы­вать на себе пись­мена, сбри­вать брови и делать на лице надрезы в знак печали об умершем. Не потерплю и этого.

Как же велико было их заме­ша­тель­ство! Им запре­ща­лось даже делать траурные надрезы, им запре­ща­лось делать тату­и­ровки. Теперь они поняли, что такое незри­мость Бога! Да, великим стес­не­нием оказался завет с Иеговой. Но так как позади запретов Моисея стоял Ангель-губи­тель, а им не хоте­лось, чтобы их изгнали в пустыню, вскоре то, что он запрещал, стало пред­став­ляться им ужасным; вначале — лишь из страха перед карой, но кара не замед­лила отме­тить печатью мерзости само деяние, и мерзко стано­ви­лось на душе у того, кто его совершил, хотя бы мысль о каре больше его и не тревожила.

Держи сердце свое в узде, говорил он им, и не обращай взоров на чужое досто­яние, ибо они легко приведут тебя к тому, что ты его захва­тишь — либо похи­тишь тайно (а это трусость), либо убьешь владельца (а это дикость). Но мы — Иегова и я, — мы не хотим видеть вас ни трус­ли­выми, ни дикими, будьте посре­дине меж тем и другим, я хочу сказать — будьте праведны. Понятно вам это? Кража — беда, подби­ра­ю­щаяся втихо­молку, но убий­ство, будь то из ярости или из алчности, или из алчной ярости, или из яростной алчности, — неслы­ханное, вопи­ющее злоде­яние, и кто его совершит, против того обращу я лик свой, и не найдет он места, где ему укрыться. Ибо он пролил кровь, а кровь есть святыня и тайна великая, прино­шение на мой алтарь, жертва очисти­тельная. Крови не ешьте, и мяса с кровью не ешьте — ибо это мое. И если кто запятнан чело­ве­че­ской кровью, пусть сердце его оледе­неет от ужаса, и буду гнать его дотоле, пока не побежит от самого себя, и так — до скон­чания времен. Отве­чайте — аминь!

И они отве­тили: «Аминь!» — еще в надежде на то, что убий­ство озна­чает лишь насиль­ственное умерщ­вление, которое желанно немногим и случа­ется нечасто. Но оказа­лось, что Бог придает этому слову такой же широкий смысл, как прелю­бо­де­янию, и пони­мает под ним все, что угодно; выяс­ни­лось, что убий­ство начи­на­ется чрез­вы­чайно рано: если ты нанес ущерб чело­веку обманом и наду­ва­тель­ством (а они желанны были каждому!), ты уже пролил его кровь. Им запре­ща­лось обма­ны­вать друг друга, лжесви­де­тель­ство­вать против кого бы то ни было, поль­зо­ваться неверной мерой, неверным локтем, неверным фунтом. Это было до край­ности проти­во­есте­ственно, и если что прида­вало завету и запрету хотя бы види­мость есте­ствен­ности, то это был пона­чалу лишь есте­ственный страх перед карой.

Что человек должен чтить отца или мать, как того требовал Моисей, тоже имело более широкий смысл, чем можно было пред­по­ло­жить с первого взгляда. Кто поднял на роди­теля руку или проклял его, с тем я расправ­люсь без пощады. Но почтение должно распро­стра­няться и на тех, кто лишь могли бы быть твоими роди­те­лями. Пред лицом седого встань, сложи руки и склони свою глупую голову, ты меня понял? Таков порядок, уста­нов­ленный Богом. Един­ственным утеше­нием было то, что, коль скоро ближ­нему запре­щено убивать ближ­него, появ­ля­лась надежда в свою очередь дожить до старости и седин, и тогда уже другие будут вста­вать перед тобою.

Но в конце концов обна­ру­жи­лось, что старость есть подобие старины в целом, всего, что идет не от нынеш­него и не от вчераш­него дня, но изда­лека, напо­ми­нание об обычае предков, благо­че­стиво пере­да­ю­щемся из рода в род. Ему оказывай почтение и страх божий. Итак, наблюдай празд­ники мои, день, в который я вывел тебя из Египта, день неква­ше­ного хлеба и непре­ложно — день, в который я почил от трудов творения. Субботу, день госпо­день, рабочим потом не оскверняй; я запрещаю тебе это! Ибо дланью крепкою и рукою простертою я вывел тебя из Египта, из дома рабства, где ты был неволь­ником, рабочим скотом, и пусть мой день будет днем твоей свободы, — ее празднуй. Шесть дней будь хлебо­пашцем, плугарем, гончаром, медником, столяром, но в мой день обла­чись в одежды свои и будь только чело­веком, и взор свой устреми к Незримому.

Ты был жалким рабом в земле Египет­ской — помни об этом и не угнетай чуже­странцев, например, сыновей Амалика, которых Господь предал в твои руки. Гляди на них так же, как на самого себя, и предо­ставь им те же права, а иначе вмешаюсь я, ибо они под защитою Иеговы. И вообще не делай дерз­кого различия между собой и другим: не думай, будто лишь ты один воис­тину суще­ствуешь, а все кругом зависит от тебя, и другой — только види­мость. Жизнь — ваше общее досто­яние, и это всего лишь случай­ность, что ты — не он. А потому люби не одного себя, люби и его, и поступай с ним так, как ты бы хотел, чтобы поступал с тобой он, если бы он был тобою. Будьте ласковы друг с другом, и целуйте кончики пальцев при встрече, и учтиво кланяй­тесь, и привет­ствуйте друг друга: «Будь здоров и невредим!» Ибо не менее важно, чтобы другой был здоров, нежели чтобы здоров был ты. И хотя это только внешняя учти­вость, когда вы так гово­рите и целуете кончики пальцев, но жест этот вкла­ды­вает вам в душу толику того, что должно в ней быть по отно­шению к ближним.

Отве­чайте же — аминь!

И они отве­тили: «Аминь!»

XVI

Но это «аминь» мало что значило; они сказали «аминь» лишь потому, что Моисей был чело­веком, который благо­по­лучно вывел их из Египта, утопил фара­о­новы колес­ницы и выиграл битву при Кадеше; медленно, очень медленно (или так только каза­лось?) внед­ря­лось им в плоть и кровь то, чему он их учил и что возлагал на них — уставы, заветы и запреты, и громаден был труд, взятый им на себя, — из темной толпы воздвиг­нуть Господу святой народ, чистый образ, что не рухнет пред очами Незри­мого. В поте лица своего работал он в Кадеше, своей мастер­ской, и его широко расстав­ленные глаза поспе­вали повсюду; он рубил, высекал, искал форму и выгла­живал, трудясь над недо­вольным всем этим чурбаном с неуклонным терпе­нием и удво­енной снис­хо­ди­тель­но­стью, с пламенным гневом и кара­ющей неумо­ли­мо­стью, и не раз он готов был пасть духом, видя, какой строп­тивой, какой забыв­чиво-косной оказы­вала себя эта плоть, из коей он творил подобие божие, как люди не брали с собою лопатку, ели медянок, спали со своими сест­рами или блудили со скотиной, нака­лы­вали пись­мена, сидели на земле рядом с гада­те­лями, крали поти­хоньку и убивали друг друга. «О подлый сброд! — говорил он им тогда. — Вот увидите, Господь придет на вас и вас истребит!» А самому Господу он говорил: «Что мне делать с этой плотью и за что ты лишил меня своей милости, за что взвалил мне на плечи бремя, какое не в силах я нести? Лучше бы мне чистить хлев, семь лет не видевший воды и заступа, и голыми руками обра­щать чащобу в плодо­родную ниву, нежели здесь созда­вать для тебя чистый образ. Ну гожусь ли я для того, чтобы нести этот народ на руках своих, словно я произвел его на свет! Я сродни ему лишь напо­ло­вину, с отцов­ской стороны, и потому, прошу тебя, дай мне пора­до­ваться жизни, разреши меня от твоего наказа, а если не разре­шишь, так лучше убей!»

Но Бог отвечал ему из его собственной груди, и голос Бога звучал так громко и отчет­ливо, что пал Моисей на лицо свое:

— Как раз потому, что ты сродни им лишь напо­ло­вину, со стороны того, зары­того в землю, ты, а не кто иной, обра­зуешь и воздвиг­нешь для меня святой народ. Ибо стой ты в самой гуще и будь ты допод­линно один из них, ты бы не видел их и не мог бы нало­жить на них свою руку. Вдобавок твои сето­вания и просьбы отста­вить тебя от дела — одно лишь жеман­ство. Ведь ты отлично знаешь, что твои труды уже пошли им впрок, ты успел уже разбу­дить в них совесть, так что мерзко стано­вится на душе у того, кто делает мерзость. А потому не прики­ды­вайся и не старайся скрыть от меня великой любви, которую ты питаешь к муке своей и к заботе! Это моя любовь, любовь Бога, и без нее жизнь через каких-нибудь несколько дней стала бы тебе поперек горла, словно манна народу. И только если бы я убил тебя, только тогда она была бы тебе уже не нужна.

Он сознавал это, мученик, и, лежа на лице своем, согла­шался с речами Иеговы, и снова поднялся навстречу муке своей и заботе. Но заботы удру­чали его не только как ваятеля народа — забота и печаль завла­дели и семейной его жизнью: в ней возоб­ла­дали злоба, зависть и ссоры, и не было мира в его доме — по его вине, ибо причиной неурядиц были его чувства, возбуж­денные работой и обра­тив­шиеся на негри­тянку, на пресло­вутую негритянку.

Известно, что, кроме жены Сепфоры, матери его сыновей, он жил в то время с одной негри­тянкой, женщиной из земли Куш;[22] она попала в Египет еще ребенком,[23] жила среди рабов в Гошене и после­до­вала за ними в час исхода. Бесспорно, она познала уже не одного мужчину, и все же Моисей взял ее себе в налож­ницы. В своем роде она была вели­ко­лепна — бугры грудей, свер­ка­ющие белки глаз, толстые выво­ро­ченные губы, целуя которые не знаешь, что ждет тебя дальше, и хмелящая кожа. Моисей крепко к ней привя­зался, ибо она прино­сила ему отдох­но­вение, и не в силах был расстаться с нею, хотя столк­нулся с враждою всего своего дома — не только жены-миде­а­нитки и ее сыновей, но, в част­ности и в особен­ности, с враждою названых сестры и брата, Мариам и Аарона. И в самом деле, Сепфора, в которой было много от свет­скости ее брата Иофора, как-то прими­ря­лась с сопер­ницей, прежде всего потому, что та держала в тайне свои женские победы над нею и оказы­вала ей покор­ность и почтение; она отно­си­лась к негри­тянке скорее с насмешкой, чем с нена­ви­стью, а над самим Моисеем все больше подшу­чи­вала, вместо того чтобы дать волю своей ревности. Что каса­ется сыновей, Гершона и Елеазара, которые принад­ле­жали к конному отряду Иошуа, то чувство долга и пови­но­вения было в них слишком сильно, чтобы они могли встать на Моисея мятежом, хоть люди и заме­чали их досаду и стыд за отца.

Совсем по-иному обстояло дело с Мариам, проро­чицей, и с Аароном, умили­тель­но­ре­чивым. Их нена­висть к налож­нице-негри­тянке была куда злее, потому что в той или иной мере она давала выход более глубокой и более общей непри­язни, которую они питали к Моисею: уже давно они начали зави­до­вать его близ­кому общению с Богом, мощи его духа, его избран­ни­че­ству, видя во всем этом (или почти во всем) одно лишь высо­ко­мерие; ибо самих себя они почи­тали людьми не менее, пожалуй, даже куда более значи­тель­ными, чем он, и гово­рили друг другу: «Разве Господь вещает чрез одного Моисея? Разве не вещает он и чрез нас тоже? Кто он такой, этот человек, Моисей, чтобы так возно­ситься над нами?» Вот что крылось под ударами, кото­рыми они осыпали его связь с негри­тянкой, и всякий раз, как они бранили и упре­кали брата, и застав­ляли его стра­дать, поминая усладу его ночей, эти упреки были лишь отправною точкой для даль­нейших обви­нений; и они не заста­вили себя ждать — обви­нения в обидах, которые чинит им его величие.

Однажды, когда день угасал, они сидели в шатре Моисея и настой­чиво бубнили все о том же, о чем, как я говорил, бубнили беспре­станно: негри­тянка и опять негри­тянка, и что он приле­пился к ее черным грудям, и что это срам, позор для Сепфоры, его первой жены, и унижение для него самого, — ведь он притя­зает быть владыкой мило­стью божией и един­ствен­ными устами Иеговы на земле.

— Притязаю? — пере­спросил он. — Чем Бог повелел мне быть, то я и есмь. Но как это недо­стойно, как гнусно с вашей стороны зави­до­вать радости и отдох­но­вению, которые я нахожу на грудях моей негри­тянки. Да и не грех это перед Господом и среди всех запретов, которые он мне внушил, нет запрета, возбра­ня­ю­щего спать с негри­тянкой. Я такого не знаю.

— Ну, разу­ме­ется, — сказали они. — Ведь ты выби­раешь запреты по собствен­ному вкусу и скоро, наверно, так и заявишь, что спать с негри­тян­ками наро­чито запо­ве­дано, — ведь ты считаешь себя един­ствен­ными устами Иеговы. А между тем законные дети — мы, Мариам и я, Аарон, прямые отпрыски Амрама, потомка Леви,[24] а ты в конце концов — всего лишь найденыш. Так набе­рись же смирения, ибо в том, как упорно ты цепля­ешься за свою негри­тянку, оказы­вают себя только твое чван­ство и высокомерие.

— Кто может быть в ответе за свое призвание? — возразил он. — И кто может быть в ответе за то, что набрел на пыла­ющий терновый куст? Мариам, я всегда ценил твой проро­че­ский дар и никогда не отрицал, что ты бьешь в литавры, как…

— Почему же тогда ты запретил мне петь мой гимн «Коня и всад­ника», — пере­била она, — и не велел ходить с литав­рами в хоро­воде впереди женщин, уверяя, будто Бог выго­ва­ривал своему воин­ству за то, что оно радо­ва­лось гибели египтян? Это было подло с твоей стороны!

— А тебя, Аарон, — продолжал теснимый ими Моисей, — я назначил перво­свя­щен­ником при скинии завета и дал тебе ковчег, ефод и медный жезл, чтобы ты их хранил. Вот как я ценил тебя!

— Меньше и сделать было нельзя, — заметил Аарон, — ибо без моего крас­но­речия никогда бы ты не приобрел этот народ для Иеговы и никогда твое косно­язычие не подвигло бы его на исход. А еще зовешь себя чело­веком, который вывел нас из Египта!.. Если ты и в самом деле нас ценишь и не превоз­но­сишь себя над закон­ными братом и сестрой, почему ты тогда ожесточил свое сердце против всяких увещаний и не желаешь прислу­шаться к нашим словам, когда тебе говорят, что ты подвер­гаешь опас­ности весь Израиль своим черным воло­кит­ством? Ведь оно — горче желчи для Сепфоры, твоей жены-миде­а­нитки, и ты оскорб­ляешь весь Мидеан, так что твой шурин Иофор еще пойдет на нас войной. А все по милости твоей черной причуды.

— Иофор, — отвечал Моисей с великим само­об­ла­да­нием, — рассу­ди­тельный, иску­шенный в делах света владыка, и он, конечно, поймет, что Сепфора — почтение имени ее! — уже не в силах принести необ­хо­димое отдох­но­вение такому чело­веку, как я, удру­ча­е­мому забо­тами и обре­ме­нен­ному тягостным наказом. А кожа моей негри­тянки — словно корица и гвоз­дичное масло в ноздрях моих, я приле­пился к ней всем моим сердцем, а потому прошу вас, друзья, оставьте ее мне!

Нет, ни за что! С гром­кими криками они требо­вали, чтобы он не только расстался с негри­тянкой, не только прогнал ее со своего ложа, но и выслал в пустыню без капли воды.

И тут взду­лась у Моисея жила гнева, и яростно затряс­лись его кулаки на руках, плотно прижатых к бедрам. Но прежде чем он успел открыть рот и отве­тить хоть слово, случи­лось совсем иное трясение — вмешался Иегова, он обратил свое лицо против жесто­ко­сердых брата с сестрою и так засту­пился за раба своего Моисея, что те не забыли этого до конца жизни. Случи­лось нечто ужасное и доселе небывалое.

XVII

Сотря­са­лись основы. Земля коле­ба­лась, уходила из-под ног, так что нельзя было удер­жаться на месте, а стойки шатра заша­та­лись как под ударами гигант­ских кулаков. Твердь клони­лась не на одну только сторону, но каким-то странным, непо­сти­жимым образом — на все стороны сразу; это было ужасно, а вдобавок под землею что-то рычало и выло, и сверху и отовсюду слышался трубный звук, будто затру­били в огромную трубу, доно­сился гром, гул, треск. Редкостное, необычное чувство, даже стыдно как-то стано­вится: ты сам был готов вспых­нуть гневом, а Господь упредил тебя и вспыхнул гневом, несрав­ненно силь­нейшим, и вот потря­сает целый мир, меж тем как ты бы потрясал лишь собствен­ными кулаками.

Моисей испу­гался и побледнел меньше остальных, потому что во всякое время ждал встречи с Богом. Вместе с Аароном и Мариам, насмерть пере­пу­ган­ными и мерт­венно-блед­ными, он выбежал из дома; тут они увидели, что земля рази­нула свою пасть и прямо перед шатром зияет широкая рассе­лина, очевидно наце­лив­шаяся на Мариам и Аарона, — лишь на два, три локтя промах­ну­лась она, иначе бы земля их погло­тила. И еще увидели: гора на востоке, за песками пустыни, Хорив, или Синай… ах, что же это случи­лось с Хоривом, что произошло с горой Синаем?! От подошвы до вершины она окута­лась дымом и пламенем и с глухим грохотом метала в небо раска­ленные обломки скал, а по склонам ее бежали вниз огненные потоки. Черное облако над нею, в котором свер­кали молнии, затмило звезды над пустыней, и пепел медленным дождем начал падать на оазис Кадеш.

Аарон и Мариам поверг­лись ниц: они застыли от ужаса, увидев пред­на­зна­чав­шуюся для них рассе­лину. Явление Иеговы на горе заста­вило их понять, что они зашли слишком далеко и вели безумные речи. Аарон воскликнул:

— Ах, господин мой, эта женщина, сестра моя Мариам, несла отвра­ти­тельный вздор! Но вонми моим просьбам, и да не оста­нется на ней грех ее, коим она согре­шила перед пома­зан­ником господним!

И Мариам тоже закри­чала, обра­щаясь к Моисею:

— Господин, брат мой Аарон говорил так глупо, что глупее уже и не скажешь! Прости ему, и да не оста­нется грех его на нем, дабы Господь не поглотил его за то, что он так гнусно попрекал тебя твоей негритянкой!

Моисей был не совсем уверен в том, что откро­вение Иеговы обра­щено к бессер­дечным брату с сестрой; быть может, просто случи­лось так, что именно теперь Господь решил призвать его к себе, дабы пого­во­рить о народе и о тяжком труде ваятеля, — такого призыва он ждал с часу на час. Однако он не стал их разубеж­дать и ответил:

— Вот видите! Впрочем, мужай­тесь, дети Амрама, я замолвлю за вас словечко перед Господом там, на горе, куда он зовет меня. Теперь вы убеди­тесь и весь народ убедится, растлило ли вашего брата черное беспут­ство или дух божий живет в его сердце, как ни в одном другом. Я взойду на эту огненную гору, взойду к Богу совсем один, чтобы выслу­шать его мысли и думы и бесстрашно, как равный с равным, бесе­до­вать со Страшным, вдали от людей, но об их делах. Ведь я уже давно знаю, что все, чему я учил людей, дабы были они святы перед ним, Святым и Чистым, Бог желает свести воедино; эти-то глаголы, вечные и краткие, эти непре­ре­ка­емые речения я и принесу вам с его горы, а народ будет хранить их в скинии собрания вместе с ковчегом, ефодом и медным жезлом. Прощайте! Я могу и погиб­нуть в мятеже божиих стихий, в пламени горы, — это вполне возможно, и с этим нельзя не считаться. Но если я вернусь, из его громов я принесу вам глаголы, вечные и краткие — божий закон.

Да, таково было его твердое наме­рение, которое он решил испол­нить во что бы то ни стало. Ибо для того, чтобы привести к божиему благо­об­разию этот темный сброд, упрямый и жесто­ко­выйный, все время свора­чи­ва­ющий на прежние пути свои, и заста­вить его убояться заветов, он не видел более действен­ного сред­ства, нежели самому, в полном одино­че­стве, прибли­зиться к ужасам Иеговы, взойти на его гору, изры­га­ющую пламя, и принести им оттуда непре­клонное пове­ление; тогда, — так думал Моисей, — они подчи­нятся. И вот, когда они сбежа­лись со всех сторон к его шатру, едва держась на ногах от ужаса при виде всех этих знамений, а также потому, что разди­ра­ющие землю толчки повто­ри­лись еще раз, и в третий раз (хотя и с меньшей силой), он поставил им в упрек обычную их трусость и велел приобод­риться. Бог призы­вает его, объявил он, ради них, и он подни­мется на гору к Иегове, и если будет на то воля Господа, вернется к ним не с пустыми руками. А они пусть возвра­тятся в домы свои, и пусть все как один гото­вятся к выступ­лению; пусть освя­ща­ются и будут святы, и вымоют одежды свои, и не прика­са­ются к женам своим, ибо завтра им должно высту­пить из Кадеша в пустыню, и разбить стан против горы, и там ждать его, пока он не вернется к ним со страш­ного сретения, надо думать — не с пустыми руками.

Так все и проис­хо­дило, или, вернее, почти так. Ибо Моисей, по своему обык­но­вению, думал лишь о том, чтобы они вымыли свои одежды и не прика­са­лись к женам. Но Иошуа бен Нун, юный полко­водец, надумал еще кое-что, столь же необ­хо­димое для того, чтобы снялся с места целый народ, и приказал своим людям запа­стись водою и пищей для многих тысяч, которые выйдут в пустыню. Он не забыл и о службе связи между Кадешем и станом у горы: особый отряд во главе с его пору­чиком Халевом остался в Кадеше с теми, кто не мог или не хотел тронуться в путь. Остальные же на третий день, когда все приго­тов­ления были закон­чены, с повоз­ками и скотом для убоя двину­лись к горе и, пройдя полтора дневных пере­хода, оста­но­ви­лись; там, в почти­тельном отда­лении от дымя­ще­гося престола Иеговы, Иошуа воздвиг ограду и строго-настрого, именем Моисея, запретил им подни­маться на гору или хотя бы присту­пать к ее подошве: одному лишь Учителю дано право подхо­дить к Богу так близко, к тому же это опасно для жизни, а кто ступит на гору, того должно побить камнями или застре­лить из лука. Они спокойно выслу­шали этот запрет: у подлого сброда не было ни малей­шего желания близко подхо­дить к Богу, и вид этой горы не манил и не притя­гивал обык­но­вен­ного чело­века — ни днем, когда Иегова стоял на ней, окутанный густым облаком, в котором свер­кали молнии, ни ночью, когда это облако пылало, освещая своим пламенем всю вершину.

Иошуа был беско­нечно горд бого­дух­но­вен­но­стью своего госпо­дина, который в первый же день, пред лицом всего народа, пустился в путь к горе — один, пешком, с дорожным посохом в руке, захватив с собою лишь глиняную флягу, два или три хлеба да несколько инстру­ментов: кирку, зубило, шпатель и резец. Юноша гордился Моисеем и радо­вался впечат­лению, которое должно было произ­вести на толпу это святое муже­ство. Но он и трево­жился за того, кого чтил столь высоко, и горячо умолял его не риско­вать, не подхо­дить к Иегове вплотную и осте­ре­гаться горячих потоков лавы, спол­за­ющей по склонам горы. Впрочем, добавил он, он будет время от времени наве­щать его там, наверху, и поза­бо­тится о том, чтобы Учитель не терпел нужды в этой божией глухомани.

XVIII

Итак, Моисей шагал по пустыне, опираясь на посох, и его широко расстав­ленные глаза были устрем­лены на божию гору, которая дыми­лась, словно печь, и то и дело извер­гала пламя. Гора была ни с чем не схожа с виду: трещины и жилы опоя­сы­вали ее кругом и словно делили на ярусы, или прясла, напо­миная собою бегущие вверх тропы, но то были не тропы, а ступени какой-то гигант­ской желтой лест­ницы. На третий день призванный Богом, пере­валив через холмы, окру­жавшие голое подножье горы, оказался у самой подошвы и сразу же начал взби­раться вверх; стиснув в кулаке дорожный посох и крепко упираясь им в землю, он подни­мался без дорог и тропинок, проди­раясь сквозь ошпа­ренный кипятком, почер­невший от копоти кустарник, час за часом, шаг за шагом, все выше, все ближе к Богу, насколько хватало чело­ве­че­ских сил, ибо мало-помалу серни­стые испа­рения расплав­ленных металлов, напол­нявшие воздух, стали пере­хва­ты­вать ему дыхание, он судо­рожно кашлял и никак не мог откаш­ляться. И все же он добрался до верх­него яруса, до террасы под самой вершиной, откуда откры­вался широкий вид на голые, дикие цепи гор, тянув­шиеся справа и слева, и на пустыню вплоть до Кадеша. И стан народа виднелся вблизи, крохотный, глубоко внизу.

Здесь зады­ха­ю­щийся от кашля Моисей нашел пещеру в отвесном склоне, ее высту­павший вперед каменный навес мог защи­тить его от пада­ющих обломков и жидкой лавы; в этой пещере он распо­ло­жился, чтобы после крат­кого отдыха присту­пить к работе, возло­женной на него Господом, которая в этих тяжких усло­виях (испа­рения металлов тяжело давили ему грудь и даже воде сооб­щали какой-то серный привкус) не могла занять менее сорока дней и сорока ночей.

Но почему так много? Пустой вопрос! Глаголы, вечные и краткие, непре­ре­каемо связу­ющий нрав­ственный закон Бога должно было утвер­дить и запе­чат­леть в камне божией горы, дабы Моисей мог принести его в стан у подножья, где ждал подлый сброд, нена­дежная, легко­мыс­ленная толпа — кровь его убитого отца, и воздвиг­нуть среди них на веки веков этот отстой чело­ве­че­ского благо­при­личия, неру­шимый, запе­чат­ленный не только в камне, но и в их душах, в их плоти и крови. Из глубины его собственной груди Бог громко приказал ему выру­бить из склона горы две доски и начер­тать на них непре­клонное господне пове­ление — пять речений на одной и пять на другой доске, всего десять речений. Выру­бить и выров­нять доски, сделать их хоть сколько-нибудь достой­ными носи­те­лями глаголов вечных и кратких было делом немалым: для одного чело­века, пусть даже вскорм­лен­ного молоком дочери каме­но­теса и наде­лен­ного могу­чими запя­стьями, то была работа, чреватая многими неуда­чами и бесплод­ными попыт­ками, которая сама по себе потре­бо­вала десяти дней из сорока. Но уста­нов­ление пись­мен­ности[25] было такой задачей, которая легко могла бы увести далеко за сорок число дней, прове­денных Моисеем на горе господней.

В самом деле, как должно было ему писать? В фиван­ском училище он постиг нарядные пись­мена-изоб­ра­жения египтян и их упро­щенную скоро­пись, и священную толчею треугольных клиньев с Евфрата, с помощью которых владыки мира обме­ни­ва­лись своими мыслями, зане­сен­ными на глиняные черепки. У миде­а­нитов он узнал еще одно, третье волшеб­ство обозна­чений: смысл пере­да­вали глазки, крестики, жуки, полу­кружья и всевоз­можные волни­стые линии; эти начер­тания, имевшие хождение в Синае, по-пустын­ному коряво воспро­из­во­дили египет­ские картины, но обозна­чали они не целые слова и понятия, а лишь части их, слоги, которые прихо­ди­лось соби­рать воедино. Ни один из этих трех способов утвер­ждения мысли не годился ему — уже по той простой причине, что каждый был привязан к языку, понятия кото­рого он выражал, а Моисею было совер­шенно ясно, что ни в коем случае нельзя предать камню деся­ти­гла­гольное пове­ление на языке вави­лонян или египтян или на жаргоне синай­ских беду­инов. Лишь на языке отцов­ской крови можно и должно было сделать это, на том наречии, на котором они гово­рили и которым он сам нрав­ственно преоб­ражал их, — не важно, смогут ли они прочи­тать пове­ление божие или нет. Впрочем, конечно же нет: ведь неиз­вестно еще, как это напи­сать, и не суще­ствует ника­кого волшеб­ства обозна­чений для их речи.

Всей душою жаждал Моисей подоб­ного волшеб­ства — такого волшеб­ства, которое они сумели бы уразу­меть сразу, сейчас же, которое бы их детский разум усвоил за несколько дней, и стало быть, такого, которое за те же несколько дней был бы способен открыть и изоб­рести человек, одушев­ля­емый божьею близо­стью. Ибо нужно было изоб­рести и открыть пись­мен­ность, доселе не существующую.

Какая неот­ступная и мучи­тельно сложная задача! Он не пред­видел заранее всю ее слож­ность, лишь одна мысль владела им: «Напи­сать!» — но он не подумал о том, что невоз­можно просто так, безо всякого, взять да и напи­сать. Желания целого народа клоко­тали в нем, и голова пылала и словно дыми­лась, как печь и как вершина Святой горы. Ему чуди­лось, будто от его головы исходит сияние и надо лбом подни­ма­ются рога — от напря­жен­ности желания и от простоты озарения. В самом деле, он не мог приду­мать знаки для всех слов, которые были в ходу у крови его отца, или для слогов, из которых скла­ды­ва­лись эти слова. Хоть и скуден был запас слов у тех, что распо­ло­жи­лись станом внизу, все равно начер­таний полу­чи­лось бы слишком много, так много, что за несколько скупо отме­ренных дней на горе и не приду­маешь, а главное — невоз­можно будет быстро выучиться читать и разу­меть их.

И он поступил иначе, и рога взды­ма­лись над его лбом от гордости за боже­ственную догадку. Он собрал все звуки, которые рожда­лись на губах, на языке, на нёбе и в гортани, и исключил из них те немногие, что произ­но­си­лись открыто и пусто, те, что в окру­жении других звуков попе­ре­менно встре­ча­лись в словах и лишь благо­даря этим другим стано­ви­лись словами. И обрам­ля­ющих шумных звуков оказа­лось не слишком много — не больше двадцати. И, связавши их со знаками, которые, по уговору, призы­вали бы чмокать или цокать, лепе­тать или бормо­тать, шипеть или свистеть, можно было соеди­нять их в слова, обхо­дясь без помощи главных звуков, что возни­кали сами собою, соеди­нять в любые, во все слова, какие есть на свете, не только в языке отцов­ской крови, но во всех языках. Даже по-египетски и по-вави­лонски можно было ими писать.

Боже­ственная догадка! Идея с могу­чими рогами! Она напо­ми­нала того, от кого она исхо­дила, — Незри­мого и Духов­ного, того, кому принад­лежал целый мир и кто, хоть и избрал среди прочих кровь, что разбила стан у подножья, был власти­телем всех земель. Вдобавок она наилучшим образом отве­чала той ближайшей и неот­ложной цели, ради которой и из которой она роди­лась, — тексту досок, непре­ре­каемо связу­ющим рече­ниям. Ибо хотя они прежде всего были обра­щены к крови, которую Моисей вывел из Египта, потому что общую с Богом любовь испы­тывал он к этой крови, но горсточкою изоб­ре­тенных им знаков можно было, в случае надоб­ности, запи­сать слова всех языков, а Иегова — Бог целого мира, и, стало быть, краткие глаголы, которые задумал напи­сать Моисей, способны стать уставом и основою чело­ве­че­ского благо­при­личия для всех народов земли — повсюду.

И вот, с пыла­ющей головою, он приступил к испы­танию: своим резцом он набросал на скале знаки, которым научился в Синае, знаки, отныне пред­на­зна­чав­шиеся для звуков гудящих, жужжащих и ворчащих, роко­чущих и клоко­чущих, льющихся и рвущихся, и когда он собрал их вместе и каждому задал особый, отличный от другого урок — гляди-ка! — ими можно было описать и запи­сать целый мир, осяза­емое и неося­за­емое, деяние и помыш­ление, — одним словом, всё.

И он писал, точнее говоря — рубил, долбил и резал ломкий камень досок, которые стал высе­кать сразу вслед за тем, как поднялся; их мучи­тельное рождение на свет шло рука об руку с рожде­нием букв. Можно ли дивиться тому, что это заняло все сорок дней без остатка?

Несколько раз его навещал Иошуа, его юноша, приносил ему воды и лепешек; народу было вовсе незачем об этом знать, ибо люди думали, что Моисей живет там, наверху, одною лишь близо­стью Бога и его речами, и Иошуа, с даль­но­вид­но­стью полко­водца, хотел оста­вить их при этом мнении. Вот почему он приходил нена­долго и только почыо.

А Моисей с той минуты, когда свет дня зани­мался над Эдомом, и пока он не угасал за краем пустыни, сидел и работал. Пред­ставьте себе: вот он сидит там, наверху, обна­женный по пояс, с заросшею воло­сами грудью и могу­чими руками, унасле­до­ван­ными от пору­ган­ного отца, с широко расстав­лен­ными глазами, пере­битым носом и раздво­енной, посе­девшей бородой, жует лепешку, то и дело кашляет, вдыхая метал­ли­че­ские испа­рения горы, и в поте лица своего рубит, обте­сы­вает и выгла­жи­вает доски; вот он присло­няет их к скале, садится перед ними на корточки и стара­тельно, чуть не надры­ваясь от усердия, погру­жает в камень свои кара­кули — эти всемо­гущие руны, — сначала наца­рапав их резцом на поверхности.

Он написал на одной доске:

Я, Иегова, — Бог твой; да не будет у тебя других богов пред лицом моим.

Не сотвори себе кумира и изоб­ра­жения бога.

Не произ­носи имени моего всуе.

Помни день мой, чтобы свято блюсти его.

Почитай отца твоего и матерь твою.

А на другой доске он написал:

Не убий.

Не прелю­бо­дей­ствуй.

Не кради.

Не чини обиды ближ­нему твоему лжесвидетельством.

Не обращай алчных взоров на досто­яние ближ­него твоего.

Вот что он написал, опуская те звуки, что выго­ва­ри­ва­лись пусто и открыто, — они были понятны сами собой. И все время ему каза­лось, будто над прядью волос, пада­ющей на его лоб, подни­ма­ются два луча, словно пара рогов.

Когда Иошуа пришел на гору в последний раз, он оста­вался там дольше обыч­ного — целых два дня: Моисей еще не упра­вился со своим делом, а они хотели спуститься вместе. Юноша искренне восхи­щался работой учителя и утешал его, видя, что иные литеры осыпа­лись и стали нераз­бор­чивы, к вели­кому огор­чению Моисея и вопреки всей любви и старанию, какие были на них затра­чены. Но Иошуа уверил его, что общее впечат­ление от этого нисколько не пострадает.

Под конец, на глазах у Иошуа, вот еще что сделал Моисей: чтобы углуб­ленные буквы резче выде­ля­лись на камне, он расцветил их своею кровью. Никакой другой краски под руками не было, и он рассек резцом свою могучую руку и высту­пившую кровь стара­тельно втер в литеры, так что они стали отсве­чи­вать красным. Когда надписи просохли, Моисей взял под мышки по доске, отдал посох, с которым пришел сюда, Иошуа, и бок о бок они заша­гали вниз, к стану, что был разбит в пустыне у подножья горы.

XIX

Когда они были уже невда­леке от шатров народа, какой-то шум донесся до их ушей — глухой, преры­ва­ю­щийся взвиз­гами. Оба были в полном недо­умении, и хотя Моисей услышал его раньше, первым заго­ворил Иошуа:

— Ты слышишь этот странный крик, гул, завы­вания? Если только я не ошибаюсь, там идет драка, кулачный бой. И, должно быть, все они пере­дра­лись не на шутку, раз их слышно даже здесь. Коли так, хорошо, что мы возвращаемся.

— Что мы возвра­ща­емся, — ответил Моисей, — во всяком случае хорошо, но, насколько я могу разли­чить, это совсем не пота­совка и не свалка, а празд­не­ство с пеньем и пляс­ками. Разве ты не слышишь прон­зи­тельных выкриков и грохота литавр? Что это взбрело им на ум, Иошуа? Пойдем скорее!

С этими словами он подхватил обе доски повыше и зашагал быстрее вместе с Иошуа, недо­уменно качавшим головою. «Пляска… пляска…» — повторял он сначала просто с тяже­стью на сердце, а потом и с нескры­ва­емым испугом, ибо скоро не оста­лось никаких сомнений, что это не схватка, когда один одоле­вает, другой же терпит пора­жение, а лику­ющее едино­душие, и непо­нятно лишь, что это за едино­душие, которое истор­гает у них такой радостный вой.

Но скоро и это сдела­лось понятно, если только не было понятно уже и раньше. Страшное зрелище ждало их! Когда Моисей и Иошуа пробе­жали под высокой пере­кла­диной ворот, оно откры­лось им во всей своей бесстыдной недву­смыс­лен­ности. Народ сорвался с цепи. Они сбро­сили все, что Моисей, освящая их, возложил им на плечи, все благо­об­разие божие, и копо­ши­лись в омер­зи­тельном отступничестве.

Сразу за воро­тами была площадь, свободная от шатров, площадь Собрания. Туда они сошлись, там творили свое отступ­ни­че­ство и копо­ши­лись в нем, там празд­но­вали подлую, убогую свободу. Перед тем как пуститься в пляс, все нажра­лись до отвала, это было заметно с первого взгляда, повсюду на площади видне­лись следы убоя и обжор­ства. Кому же прино­сили жертвы, в честь кого били скот и обжи­ра­лись? Оно стояло тут же. Посреди площади на камне, на цоколе алтаря, стояло оно — изоб­ра­жение, топорная поделка, гнусный идол, золотой телец.

Нет, то был не телец, то был бык, обык­но­венный, допод­линный, исте­ка­ющий семенем бык, как у языков земли. Тельцом он только звался, потому что был невелик, скорее даже мал, да и вылит скверно и смехо­творен с виду — неук­люжая пакость! — но все же был еще слишком «хорош» для того, чтобы не узнать в нем быка. Вокруг идола ходил много­людный хоровод, с добрый десяток колец; мужчины и женщины, сцепив­шись рука в руку, двига­лись под звон кимвалов и бой литавр, головы задраны кверху, глаза зака­ти­лись, колени вски­нуты чуть не до подбо­родка, визг, прон­зи­тельные стоны, дикие жесты. Кольца мчались навстречу друг другу — один позорный круг все время направо, другой налево; а посреди этой круго­верти, перед тельцом, скакал Аарон в длинном одеянии с рука­вами, которое он носил как храни­тель скинии завета, а теперь высоко подо­брал, чтобы ловчее было вски­ды­вать длинные воло­сатые ноги. А Мариам била в литавры, пред­во­ди­тель­ствуя женщинами.

Так вились они вокруг тельца. А поодаль твори­лось и вовсе несу­светное; тяжко расска­зы­вать о том, как низко пал народ. Одни ели медянок. Другие, не таясь, ложи­лись с сестрой и крово­сме­си­тель­ство­вали — во славу тельца! Третьи облег­ча­лись где придется, забывши про лопатку. Мужчины истреб­ляли свою силу в честь Молоха. Кто-то нещадно колотил родную мать.

При страшном этом зрелище жилы на лбу Моисея взду­лись так, что едва не лопнули. Лицо его побаг­ро­вело, он разо­рвал кольцо хоро­вода, — хоровод, неуве­ренно пока­чи­ваясь, оста­но­вился, а его преступные участ­ники выта­ра­щили глаза и смущенно заух­мы­ля­лись, узнав Учителя, — и бросился прямо к тельцу — семени, источ­нику и отродью преступ­ления. Могу­чими руками он высоко поднял одну из скри­жалей закона и обрушил ее на смехо­творную скотину, так что ноги у быка подло­ми­лись, ударил снова и на сей раз с такой силой, что доска разле­те­лась на куски, но зато и кумир превра­тился в бесфор­менную массу; потом взмахнул другой скри­жалью и до конца разде­лался с мерзо­стью, стер ее в прах, и так как вторая доска была все еще цела, он разнес вдре­безги и ее, грохнув о каменный цоколь. Потрясая кула­ками, он стоял среди обломков, и стон вырвался из самой глубины его сердца:

— Ты, подлый сброд, ты, Богом забытый! Вот лежит то, что я принес тебе с горы от Бога, то, что он написал собственной рукой, чтобы дать тебе талисман против бедствия неве­же­ства! Вот оно лежит, разбитое и раско­лотое, рядом с остат­ками твоего кумира! Что теперь мне делать с тобой, что сказать Богу, дабы он не пожрал, не истребил тебя?

Тут он заметил, что Аарон, прыгун, стоит рядом с ним — долго­вязый, застен­чивый, с потуп­ленным взором и саль­ными локо­нами, пада­ю­щими на шею. Он схватил его за грудь, встряхнул и закричал:

— К чему здесь эта пакость, этот золотой Белиал?[26] Чем прови­нился перед тобой этот народ, что ты губишь его такой страшной гибелью, пока я говорю с Богом на горе, да еще сам заправ­ляешь треклятым хороводом?

Но Аарон отвечал:

— Ах, дорогой господин мой, не попусти своему гневу пасть на меня и на мою сестру: мы вынуж­дены были усту­пить. Ты ведь знаешь — это злой народ, они нас заста­вили. Ты ушел и пробыл на горе целую вечность — вот мы все и решили, что ты уже никогда не вернешься. И народ окружил меня и принялся вопить: «Никто не знает, что сталось с Моисеем, этим чело­веком, который вывел нас из Египта. Он не вернулся. Наверно, гора пожрала его своей пастью — тою, что плюется огнем. А ну-ка, сделай нам богов, которые шли бы перед нами, если нагрянет Амалик! Мы такой же народ, как все другие, и хотим лико­вать перед богами, и чтобы боги у нас были такие же, как у других людей!» Так они гово­рили, господин мой, потому что — прости мне эти слова — верили, что изба­ви­лись от тебя. Ну скажи сам, что мне оста­ва­лось делать, когда они обсту­пили меня кольцом? Я велел всем вынуть из ушей золотые серьги и принести мне, расплавил золото, сделал форму, отлил тельца и дал им в боги.

— Да и отлил-то совсем непо­хоже, — презри­тельно вставил Моисей.

— Времени было в обрез, — возразил Аарон, — уже на следу­ющий день, то есть сегодня, они желали учинить лико­вание перед всесиль­ными богами. Поэтому я вручил им отливку (какое-то сход­ство в ней все же есть, этого ты не можешь отри­цать), и они радо­ва­лись и гово­рили: «Вот твои боги, Израиль, которые вывели тебя из Египта». И мы воздвигли алтарь, и они принесли всесо­жжения и заклали мирные жертвы, и ели, а потом немного поиг­рали и поплясали.

Моисей бросил его и сквозь распав­шийся хоровод ринулся назад; оста­но­вив­шись рядом с Иошуа под пролетом ворот, он закричал что было силы:

— Кто верен Господу — ко мне!

И немало людей стек­лось к нему, те, что были здравы сердцем и неохотно примкнули к буянам; и воору­женные юноши Иошуа обсту­пили обоих.

— Несчастные, — сказал Моисей, — что вы натво­рили, и как мне теперь иску­пить ваш грех перед Иеговой, чтобы он не отверг вас за неис­пра­вимую жесто­ко­вый­ность и не пожрал?! Сделать себе золо­того Белиала, едва лишь я отвер­нулся! Позор вам и мне! Вы видите обломки — я говорю не об обломках тельца, чума их возьми! Я говорю о других обломках! Это дар, который я вам сулил и принес вам с горы, глаголы вечные и краткие, основа благо­при­личия. Это десять речений, которые я написал для вас у Бога на вашем языке, написал моею кровью, кровью отца моего, вашею кровью написал я их. А теперь от них оста­лись одни осколки.

Услышав это, многие запла­кали, и громкие всхли­пы­вания впере­межку со смор­ка­нием огла­сили площадь.

— Может быть, поте­рянное удастся возме­стить, — продолжал Моисей. — Ибо Господь долго­тер­пелив и много­мило­стив и прощает преступ­ления и провин­ности, и никого не остав­ляет нена­ка­занным, — загремел он вдруг, и кровь прилила у него к голове, и жилы на лбу снова взду­лись так, что, каза­лось, вот-вот лопнут, — но до третьего и четвер­того колена, говорит он, я караю преступ­ление, ибо я — ревни­тель, Ревни­тель имя мне. Здесь будет твориться суд, — воскликнул он, — и очищение кровью, ибо кровью был написан закон. Выдайте зачин­щиков, которые первые стали кричать про золотых богов и нагло утвер­ждали, будто телец вывел вас из Египта, меж тем как это сделал я, только я… говорит Господь. Они — добыча Ангела-губи­теля, кто бы они ни были. Их должно побить камнями до смерти и застре­лить стре­лами, всех, хотя бы их набра­лось и три сотни! Остальные же пусть совлекут с себя все укра­шения и пребы­вают в скорби и печали до тех пор, пока я не вернусь, ибо я снова взойду на гору божию и погляжу, в силах ли я еще хоть что-нибудь для тебя сделать, жесто­ко­выйный народ!

XX

Моисей не присут­ствовал при казнях, которые он приказал учинить из-за тельца, то было дело реши­тель­ного Иошуа. Сам он, покуда народ скорбел, был снова на горе, перед своей пещерой, подле гудящей вершины, и опять провел сорок дней и сорок ночей один среди чадных испа­рений. Но почему опять так долго? Ответ гласит: не только потому, что Иегова повелел ему еще раз выте­сать доски и снова напи­сать на них непре­ложное пове­ление, — на этот раз дело шло немного быстрее, ибо у него уже был какой-то навык, а самое главное — были уже приду­маны пись­мена; но и потому еще, что ему пришлось выдер­жать с Господом долгую борьбу, прежде чем Господь дал изво­ление возоб­но­вить скри­жали, насто­ящий бой, в ходе кото­рого гнев и мило­сердие, уста­лость и любовь к нача­тому делу попе­ре­менно оттес­няли друг друга, а Моисею пришлось призвать на помощь все свое искус­ство убеж­дения и все разумные доводы, чтобы Бог не объявил завет расторг­нутым и не отрекся от подлого сброда, упря­мого, жесто­ко­вый­ного, или — еще того хуже — не разнес его на куски, как поступил ослеп­ленный яростью Моисей со скри­жа­лями закона.

— Нет, я не пойду впереди них, — говорил Бог, — и не введу их в землю отцов, лучше не проси меня об этом. Терпение мое иссякло. Пламенный ревни­тель я, и ты увидишь: настанет день, когда не смогу долее сдер­жи­вать себя и пожру их посреди пути.

И он пред­ложил Моисею: истре­бить народ, который, видно, отлит был неудачно, подобно золо­тому тельцу, и который уже ничем не испра­вишь и не сделаешь святым народом, под самый корень подсечь Израиль, а его самого, Моисея, превра­тить в великий народ и с ним поста­вить завет свой. Но этого Моисей не пожелал и ответил:

— Нет, Господи, прости им их прегре­шения; а если не простишь, то истреби и меня, изгладь из книги твоей, потому что я этого не пере­живу и ни один народ не будет для меня свят, кроме них.

И он воззвал к чести божией и сказал:

— Вот что пред­ставь себе, Святой: если ты убьешь этот народ, как убивают чело­века, идоло­по­клон­ники услышат крик и скажут: «Ха! Господь не в силах был привести этот народ в ту землю, которую даялся им отдать, не мог, да и все тут; вот он и перебил их в пустыне». Неужли ты допу­стишь, чтобы языки земли так о тебе гово­рили?.. Потому яви лучше могу­ще­ство и всю силу господню и окажи снис­хож­дение преступ­ному этому народу по великой милости твоей.

Именно этим доводом он одолел Бога и склонил его к прощению, с одним, однако, усло­вием: что из нынеш­него поко­ления ни один не узрит земли отцов, кроме Иошуа и Халева. «Детей ваших, — решил Господь, — я туда введу, но те, что уже перешли за двадцатый свой год, да не узрят ее никогда — тела их обре­чены пустыне».

— Хорошо, Господи, да будет так, — отвечал Моисей. Ибо этот приговор нисколько не проти­во­речил его собственным наме­ре­ниям и наме­ре­ниям Иошуа, и дальше спорить было незачем. — Теперь дозволь мне сделать новые скри­жали, чтобы я мог отнести людям твои краткие глаголы. В конце концов это даже хорошо, что я разбил в гневе те, первые. Не говоря уже обо всем прочем, там было несколько неудачных букв. Я должен тебе признаться, что в глубине души думал и об этом, когда их разбивал.

И снова сидел он (а Иошуа тайком поил его и кормил) и вырубал и обте­сывал, вырав­нивал и выгла­живал, — сидел и писал, стирая время от времени со лба пот тыльной стороной руки, высекая надписи на скри­жалях, которые вышли даже лучше, чем в первый раз. Потом снова выкрасил буквы своей кровью и спустился вниз, держа закон под мышками обеих рук.

Израилю было сказано, чтобы он воспрял от скорби и снова надел свои укра­шения, кроме, конечно, серег, которые были употреб­лены во зло. И весь народ пришел и встал перед Моисеем, дабы он передал им то, что принес с собою, весть от Иеговы с горы, скри­жали с десятью речениями.

— Возьми их, кровь отца моего, — сказал он, — и храни их свято в шатре Бога, и то, что гласят они, свято соблюдай в деяниях твоих и воздер­жа­ниях, ибо это глаголы краткие, непре­ре­каемо связу­ющие, недвижная основа благо­при­личия, и Бог кратко высек их в камне моим резцом — сжатые, скупые, альфу и омегу чело­ве­че­ского пове­дения. На вашем языке начертал он их, но знаками, коими можно писать на языке любого народа, ибо он — владыка всех земель, и посему алфавит — его досто­яние, и речи его, если даже они обра­щены к тебе, Израиль, суть речи для всех.

В камне горы я запе­чатлел алфавит чело­ве­че­ского пове­дения, но еще в плоти и крови твоей, Израиль, да будет он запе­чатлен, чтобы всякий, кто нарушит хоть единое слово из десяти запо­ведей, втайне ужас­нулся перед самим собою и перед Богом, и сердце его да застынет от страха, ибо он преступил границы божии. Я знаю и Бог знает заране, что запо­веди его не будут соблю­даться и против речений его будут погре­шать всегда и повсюду. Но по крайней мере да зале­де­неет сердце у всякого, кто станет их нару­шать, ибо не на скри­жалях только — в плоти и крови его они начер­таны, и он знает: речения Бога сохра­няют свою силу.

Но проклятие тому чело­веку, который встанет среди вас и скажет: «Они утра­тили силу». Проклятие тому, кто будет вас учить: «Отриньте их! Лгите, убивайте и грабьте, распут­ни­чайте, наси­луйте, преда­вайте мечу отца и мать — это свой­ственно чело­веку; и славьте имя мое, ибо я возве­стил вам свободу». Тому, кто воздвигнет тельца и скажет: «Вот ваш бог. В его честь творите все это и ходите в разнуз­данных хоро­водах вокруг идола». Он будет очень силен, будет воссе­дать на золотом троне и почи­таться за мудрей­шего из мудрых, ибо постигнет: помыслы чело­ве­че­ского сердца злы от юности его. Но это будет все, что он постигнет, а кто постиг лишь это и ничего больше, тот глуп, как ночь, и лучше бы ему вовсе не родиться. Да, потому что он не знает и не дога­ды­ва­ется о завете меж Богом и чело­веком, который никто не в силах расторг­нуть, ни человек, ни Бог, ибо он нерас­торжим. Потоки крови прольются по вине его черной глупости, столько крови, что румянец сбежит со щек чело­ве­че­ства; но однажды люди свалят негодяя, свалят непре­менно, — иначе быть не может. И подниму стопу мою, говорит Господь, и втопчу его в грязь — глубоко в землю втопчу бого­хуль­ника, на сто двена­дцать саженей, и человек и зверь пусть обходят то место, где я втопчу его в землю, и птицы небесные пусть свора­чи­вают в высоком своем полете, дабы над ним не проле­тать. А кто назовет его имя, тот пусть плюнет на все четыре стороны и оботрет себе рот и скажет: «Сохрани и помилуй!» Чтобы земля вновь была землей — юдолью скорби, да, но не свалкой для падали. Отве­чайте же все — аминь!

И весь народ ответил: «Аминь!»

[1] Мидеан  — страна в северо-западной Аравии, у Крас­ного моря, в древ­ности насе­ленная араб­ским пасту­ше­ским племенем миде­а­нитян, по преданию, потом­ками Мидеана, сына патри­арха Авраама.

[2] Иегова  — перво­на­чально бог-покро­ви­тель племени Иуды, а также неко­торых других родственных ему кочевых племен, дух пустыни, обитавший на вершинах гор. Впослед­ствии — верховное боже­ство в иуда­изме, символ наци­о­нальной идеи древних иудеев при заво­е­вании ими земли Ханаанской.

шен  — округ в северо-восточном Египте, который, по библей­скому преданию, был отведен фара­оном для посе­ления отца и братьев Иосифа по прибытии их в Египет [Библия, Книга бытия, XV, 10].

[4] …дочери солнца  — в древнем Египте фараон считался земным вопло­ще­нием бога солнца и назы­вался «сыном Ра».

[5] Саргон I  (Шаррукин, около 2800 г. до н. э.) — древний царь Аккада в Вави­лонии, заво­е­ва­тель северной Месо­по­тамии, объеди­нивший под своей властью Южное Двуречье. Здесь имеется в виду легенда об его проис­хож­дении, напо­ми­на­ющая библей­ское предание о Моисее: мать Саргона пустила младенца в осмо­ленной корзинке по течению реки, где его нашел и воспитал жрец.

[6] Птах  — древ­не­еги­пет­ское боже­ство, владыка подзем­ного мира и судья мертвых, покро­ви­тель ремесл и искусств, осно­ва­тель городов и храмов; культ его впервые возник в Мемфисе.

[7] Амон , или Аммон — бог солнца, кото­рому покло­ня­лись в Фивах. В эпоху XXI дина­стии фиван­ские перво­свя­щен­ники Аммона захва­тили царскую власть и объявили Аммона верховным боже­ством Египта.

[8] Ра  (или Тум) — одно из главных божеств древ­не­еги­пет­ской религии, олице­тво­рение солнеч­ного диска, культ кото­рого распро­стра­нился из города Он (Гелио­полис). Во времена Сред­него царства Ра начали отож­деств­лять с Аммоном и чтить под именем Аммона-Ра.

[9] …он был «сыном»…  — имя Моше, по преданию, иска­женное египет­ское «мессу» — сын.

[10] Эдом , или Идумея — гори­стая часть Аравий­ской пустыни, в древ­ности насе­ленная племенем эдомитян, по преданию, потомков Исава, сына патри­арха Исаака.

[11] Рамессу II Стро­и­тель  («Рамессу» — сын Ра, конец XIV — начало XIII вв. до н. э.) — один из наиболее прослав­ленных египет­ских фара­онов, заво­е­ва­тель южной Сирии, Пале­стины и госу­дар­ства хеттов, стро­и­тель Рамес­сума (храма-усыпаль­ницы фараона) и столицы Аанахту в Танисе, а также других храмов и дворцов.

[12] Питом и Раамсес  — укреп­ленные погра­ничные города в древнем Египте, служившие скла­дами продо­воль­ствия и базами военных операций для фара­онов, когда они пред­при­ни­мали свои походы в Азию.

[13] Нун  — древ­не­еги­пет­ское косми­че­ское боже­ство, олице­тво­рение небес­ного хаоса, океана, в котором пребы­вали все живые суще­ства до сотво­рения мира.

[14] …из колена Ефре­мова  — колено это вообще отли­ча­лось воин­ственным духом; впослед­ствии, при заво­е­вании земли Хана­ан­ской, солдаты для войска изра­иль­ского вербо­ва­лись преиму­ще­ственно из его среды.

[15] Кадеш  (буквально «святыня») — название многих сирий­ских городов; здесь — крепость и куль­турно-поли­ти­че­ский центр амор­реев (амали­китян), распо­ло­женный в пустыне.

[16] Амалик  — по библей­скому преданию, внук Исава, родо­на­чальник араб­ского племени амали­китян, коче­вав­шего в аравий­ской пустыне.

[17] Кодекс Хамму­рапи  — древ­нейший юриди­че­ский памятник Древ­него Востока, высе­ченный на большом каменном столбе клино­пис­ными знаками; составлен по указу вави­лон­ского царя Хамму­рапи (1792–1750 гг. до н. э.), зако­но­да­теля и заво­е­ва­теля, завер­шив­шего поли­ти­че­скую и терри­то­ри­альную центра­ли­зацию Вави­лон­ского государства.

[18] …богов Египта — богов-зверей  — в древнем Египте суще­ствовал культ священных животных (кошка, корова, ибис, ястреб и др.), вслед­ствие чего многие боже­ства, как Озирис, Изида, Гор, Гатор, изоб­ра­жа­лись с головой живот­ного на чело­ве­че­ском туловище.

[19] Молох  — фини­кий­ское боже­ство солнца и огня, кото­рому прино­си­лись во всесо­жжение чело­ве­че­ские жертвы.

[20] …не следи за полетом и криком птиц…  — имеются в виду гадания жрецов-прори­ца­телей по пове­дению священны животных и птиц.

[21] …не вопрошай мертвых…  — некро­мантия — вызы­вание теней усопших с целью узнать будущее, — прак­ти­ко­вав­шаяся жрецами и магами, была широко распро­стра­нена в древнем мире.

[22] Куш  — древ­не­еги­пет­ское название Эфиопии.

[23] …он жил в то время с одной негри­тянкой… она попала в Египет еще ребенком…  — по преданию, пленная эфиоп­ская царевна Фарбис.

[24] Леви  — один из сыновей Иакова, по преданию, родо­на­чальник священ­но­слу­жи­телей левитов.

[25] …уста­нов­ление пись­мен­ности…  — речь идет здесь об изоб­ре­тении фоне­ти­че­ского письма, которое предание припи­сы­вает Моисею, в проти­во­по­лож­ность суще­ство­вав­шему у семи­ти­че­ских племен пикто­гра­фи­че­скому письму изоб­ра­жений и идео­гра­фи­че­скому письму понятий — египет­ским иеро­глифам и ассиро-вави­лон­ской клинописи.

[26] Белиал  — одно из имен дьявола, сатаны; олице­тво­рение всякого нече­стия и беззакония.