Автор: | 5. апреля 2026



Сол Беллоу

День памяти лауреата Нобе­лев­ской премии, Пулит­це­ров­ской премии. Един­ственный, кто трижды получил Наци­о­нальную премию за худо­же­ственную лите­ра­туру, а также Орден Почёт­ного легиона и ещё многие другие награды.
Сол Беллоу часто исполь­зовал преди­словия и эссе, чтобы сфор­му­ли­ро­вать свои взгляды на роль писа­теля в совре­менном мире. Его позиция стро­ится вокруг идеи, что писа­тель — это не просто «реги­стратор реаль­ности», а фигура, ответ­ственная за сохра­нение чело­ве­че­ского досто­ин­ства в эпоху хаоса.
Беллоу считал, что в совре­менном техно­ло­гичном и шумном обще­стве писа­тель должен напо­ми­нать людям о «внут­реннем чело­веке». В своих статьях он подчер­кивал, что задача лите­ра­туры — нахо­дить в повсе­днев­ности то, что оста­ется вечным и значимым за преде­лами соци­альных ролей.
В преди­словии к анто­логии «Великие еврей­ские рассказы» (Great Jewish Short Stories) Беллоу писал о том, что для писа­теля ирония — это щит против жесто­кости мира. Он видел в авторах «рассказ­чиков историй», способных превра­тить стра­дание в искус­ство через юмор и мудрость.
Для Беллоу писа­тель — это тот, кто проти­во­стоит духов­ному вакууму. Он часто крити­ковал совре­менную куль­туру за поверх­ност­ность, утвер­ждая, что лите­ра­тура должна возвра­щать чита­телю чувство целост­ности бытия.
Многие герои Беллоу — это писа­тели-интел­лек­туалы (например, в романах «Дар Гумбольдта» или «Герцог»), через которых автор размыш­ляет о труд­но­стях твор­че­ского пути. Для него жизнь автора и его книги нераз­рывно связаны: он исполь­зовал личный опыт и пере­писку как основу для создания «образа личности» в лите­ра­туре. В своих работах Беллоу защищал тради­ци­онный роман, считая, что именно этот жанр позво­ляет глубже всего иссле­до­вать чело­ве­че­скую природу, несмотря на упреки критиков в отсут­ствии формаль­ного новаторства.

Хендерсон - король дождя

Передо мной была плотная женщина посред­ственной наруж­ности. Соби­раясь в гости, дама накра­си­лась как фарфо­ровая куколка. Она была в шляпке, на полных коленях лежали кожаная сумочка и блокнот. Было ясно, что мать мысленно пере­чис­ляла прегре­шения дочери: «В моем доме… с женатым мужчиной…» и так далее, и тому подобное. А Лили вся свети­лась, будто гордясь тем, чего ей удалось добиться.
Я сидел как ни в чем не бывало, в небрежной позе, широко расставив ноги в башмаках, пощи­пывал усы и думал, что у дома стоит мой фургон с досками. В комнате ощуща­лось незримое присут­ствие мистера Симмонса, отца Лили, торговца водо­про­водным обору­до­ва­нием. Он застре­лился в комнате, приле­га­ющей к спальне дочери. В смерти отца Лили винила мать, а я был словно орудием, сред­ством выра­зить ее неудо­воль­ствие. «Ну нет, прия­тель, — сказал я себе. — Такие штучки не для меня».
Пона­чалу каза­лось, что хозяйка дома решила оста­ваться в рамках приличия. Но потом не сдер­жа­лась и сказала:
— А я знаю вашего сына.
— Правда? Строй­ного моло­дого чело­века? Эдвард бывает в Данбери по делам. Он на красной мало­лит­ражке ездит.
На прощание я сказал Лили:
— Ты симпа­тичная и взрослая женщина, но не должна так вести себя по отно­шению к матери.
Пожилая дама сидела, не сводя с нас глаз.
— До свидания, Юджин, — сказала Лили.
— Будьте здоровы, мисс Симмонс.
Прощание было прохладным. Тем не менее мы скоро встре­ти­лись вновь, уже в Нью-Йорке. Лили уехала из Данбери, оставив мать одну, и сняла квар­тирку на улице Гудзона в доме без горячей воды, где помимо всего прочего обитали бомжи и пьян­чуги. Я подни­мался по грязной лест­нице в лайковых перчатках, с лицом, потем­невшим от сель­ского загара и выпивки. Внут­ренний голос не умолкая твердил: «Хочу, хочу, хочу, давай двигай, двигай, двигай!» И я взби­рался по лест­нице в подбитом мехом пальто, в штиб­летах из свиной кожи и с кожаным бумаж­ником в кармане, взби­рался, изнывая от похоти и недо­воль­ства, уставив воспа­ленный взгляд на верхнюю площадку, где ждала Лили. Полно­ватое лицо было бледным, чистые глаза смот­рели с прищуром.
— Черт побери! Как ты можешь жить в этой вонючей дыре?! — привет­ствовал я свою возлюбленную.
Все в доме было старое, нищен­ское. Темно-фиоле­товые стекла в дверях, общий туалет в кори­доре на несколько квартир, цепочка спуска воды проржа­вела и позе­ле­нела от времени.
Лили водила дружбу с обита­те­лями трущоб, помогая старикам и особенно матерям-одиночкам. Позво­ляла им держать молоко и масло в своем холо­диль­нике, запол­няла им доку­менты по соци­аль­ному обес­пе­чению. Делая добро непри­ка­янным имми­грантам, она, веро­ятно, хотела пока­зать, какими хоро­шими бывают американцы.
Запах в доме словно прилипал к лицу. Добрав­шись до верхней площадки, я пожаловался:
— Фу! Совсем нечем дышать!
Мы вошли в ее квар­тиру, тоже гряз­но­ватую, но по крайней мере хорошо освещенную.
Мы присели пого­во­рить. Лили сказала:
— Ты что, соби­ра­ешься прожить жизнь впустую?
С Френсис все было кончено. После моего возвра­щения из армии у нас почти не оста­лось ничего общего. Однажды утром на кухне состо­ялся разговор, в резуль­тате кото­рого мы окон­ча­тельно расста­лись. Разговор был короткий, всего несколько слов. Примерно так:
— И что ты теперь соби­ра­ешься делать?
(Я к тому времени начал терять интерес к своей свиноферме.)
— Вот думаю, не посту­пить ли на меди­цин­ский. Не слишком ли стар?
Френсис, обычно такая серьезная, если не сказать — мрач­но­ватая, расхо­хо­та­лась. Я видел только широко раскрытый темный рот, даже зубов не видел.
— Ладно, ладно, что тут смешного?
Лили была права. Френсис — непод­хо­дящая жена для меня.
— Я должна родить ребенка, — сказала Лили, — а то будет поздно. Мне уже под тридцать.
— Что с тобой? Я провинился?
— Мы должны быть вместе, — был ответ.
— Кто сказал?
— Иначе мы умрем!
Прошло около года. Она не смогла меня убедить. Жениться вторично — вещь непро­стая. Тогда она сама вышла замуж за брокера из Нью-Джерси по фамилии Хазард. Я решил, что этим заму­же­ством она просто шанта­жи­рует меня. Она масте­рица на угрозы. В отместку взял Френсис, двух дочек и отпра­вился во Францию, где пробыл целый год.
В детстве я провел на юге Франции несколько лет. Жили близ города Альби. Отец зани­мался иссле­до­ва­ниями, каса­ю­щи­мися альби­гойцев. Пять­десят лет назад. Я, бывало, дразнил сосед­ского маль­чишку: «Francois, ta soeur est constipie!»
Мой отец был крепкий плотный мужчина, необык­но­венный чистюля. Носил белье из ирланд­ского льня­ного полотна. Его шляпная коробка была оторо­чена внутри красным бархатом, обувь он зака­зывал в Англии, а перчатки — в римской фирме Витале Милано. Он неплохо играл на скрипке, а моя мама сочи­няла стихи в кафед­ральном соборе Альби.

Канули в прошлое те времена.
Френсис не поехала со мной и дочерьми в Альби. Она оста­лась в Париже, чтобы посе­щать Коллеж де Франс, где читали лекции знаме­нитые философы.
В Альби непросто снять хорошую квар­тиру, но мне удалось это сделать. Мне сдал приличные комнаты обед­невший русский князь де Вогюэ, который рассказал мне про своего прадеда: тот был мини­стром во времена царство­вания Николая I. Высокий обхо­ди­тельный господин, де Вогюэ был женат на испанке, и жившая с ними его теща, сеньора Гуир­ляндес, так допе­кала его, что бедняга пере­брался в каморку на мансарде.
Я уже упоминал, что мой счет в банке состав­ляет три миллиона баксов, и я, веро­ятно, мог бы помочь русскому, но в то время мои душа и тело изны­вали от желаний — «Хочу, хочу!» Так что князь, угнез­див­шийся на верхо­туре, лечил своих больных детей и боролся с нуждой без моей помощи. Если мате­ри­альное поло­жение не улуч­шится, сказал бедняга, он выбро­сится из окна.
— Не дурите, князь, — посо­ве­товал я.
Так я и жил, мучимый сове­стью, в его доме, спал в его постели и дважды в день принимал ванну в его туалетной комнате. Водные проце­дуры не повы­шали настро­ения. После того как Френсис посме­я­лась над моей тягой к меди­цине, я не обсуждал с ней никаких дел.
Каждый день я гулял по Парижу. Пешком доходил до Гобе­ле­новых ману­фактур, не раз бывал на клад­бище Пер-Лашез и в Сен-Клу. Един­ственным чело­веком, кото­рого инте­ре­со­вало, как течет моя жизнь, была Лили, ставшая миссис Хазард. В париж­ском отде­лении «Америкен экспресс» мне пере­дали записку от нее, напи­санную на обороте пригла­си­тель­ного билета на давнишнее свадебное торже­ство. Я развол­но­вался, стал присмат­ри­ваться к прости­туткам, коих великое множе­ство в квар­талах Мадлен, но ни одна не заглу­шила бы внут­ренний голос «Хочу! Хочу!», хотя и попа­да­лись хоро­шенькие мордашки.
«Она приедет», — сказал я себе. И Лили действи­тельно прие­хала. Узнав у князя, что я на прогулке, она стала кружить по городу на стареньком таксо­мо­торе и возле станции метро «Вавен» наткну­лась на меня. Она оклик­нула меня из кабины, потом открыла дверцу. Да, она была прекрасна: прелестное, доброе, чистое лицо, лебе­диная шея, вздер­нутая верхняя губка. Как бы Лили ни волно­ва­лась, она не забы­вала о своих искус­ственных зубах и обычно широко рот не раскры­вала. Но какое мне было дело до ее фарфо­ро­вого моста? Благо­дарю тебя, Господи, за милости, которые ты мне ниспосылаешь.
— Как ты, малыш?
Лили считала меня разгиль­дяем и недо­тепой, но, как всякий человек, в ее глазах я пред­ставлял опре­де­ленную ценность, и потому должен был жить (еще один такой год в Париже, и мое нутро заржа­вело бы окон­ча­тельно). Жить с надеждой, что из меня может полу­читься что-то стоящее.
— А где же твой муженек?
По пути в ее гости­ницу Лили говорила:
— Я тогда решила, что мне пора иметь детей. Женщины быстро стареют. (Ей тогда было двадцать семь.) Но по пути на брачную цере­монию я поняла, что совер­шила ошибку. Мы оста­но­ви­лись на свето­форе, я попы­та­лась было выско­чить, но свадебное платье заце­пи­лось за дверцу, он втащил меня обратно и ударил. Хорошо, что на голове была фата с вуалью, потому что сразу вскочил синяк под глазом. Я плакала даже на цере­монии. И еще: у меня умерла мама.
— Синяк? Да как он смел?! — Я был в ярости. — Попа­дись он мне, все кости пере­ломаю! И прими мои собо­лез­но­вания. — Я поце­ловал ее в глаза.
Мы прие­хали в ее гости­ницу на набе­режной Воль­тера и, обнимая друг друга, подня­лись — не к ней в номер, нет — а в райские кущи… Проле­тела неделя. Где мы только не бродили вдвоем, и всюду за нами таскался «хвост» — сыщик, нанятый Хаза­рдом. Я взял напрокат машину, и мы стали объез­жать приго­роды, смот­реть соборы. Лили была заме­ча­тельная и так же заме­ча­тельно приня­лась опять допе­кать меня:
— Думаешь, что можешь прожить без меня? Не полу­чится! А я не могу жить без тебя. Мне тоск­ливо. Знаешь, почему я бросила Хазарда? Затос­ко­вала. И тоск­ливее всего было, когда он лез цело­ваться. Я чувство­вала себя такой одинокой. А когда он…
— Избавь меня от подроб­но­стей, — перебил я ее.
— Когда он меня ударил, это было от души. Ника­кого притворства.
И тут я запил, запил как никогда. Я был пьян в Шартре, Амьене, Везуле. Лили прихо­ди­лось вести машину. Машина была мало­лит­ражная (модель 272, кабри­олет), и мы, оба рослые, выси­лись на сиде­ньях, блон­динка и брюнет, красивые и пьяные. Лили прита­щи­лась из Америки ради меня, но я пока не поддавался.
Мы доехали до самой Бельгии и повер­нули назад. Прекрасная поездка, если любишь Францию. Но я ее не люблю, эту страну.
Сначала и до конца у Лили была одна-един­ственная тема для разго­вора. Она поучала меня: надо жить для того-то, делать добро, а не зло, не преда­ваться иллю­зиям, а смот­реть в лицо реаль­ности, жить ради самой жизни, а не ждать покорно смерти. Видно, в пансионе ей внушили, что воспи­танная женщина, леди, должна гово­рить негромко, поэтому я плохо слышал ее своим глухим ухом из-за свиста ветра, скри­пения шин по бетонке и надрыв­ного посту­ки­вания мало­мощ­ного мотора.
Я знал, что ее луче­зарная улыбка и сияющие глаза не дадут мне покоя.
При всем при этом у нее было множе­ство дурных привычек. Лили забы­вала стирать свое нижнее белье, и мне даже в подпитии прихо­ди­лось напо­ми­нать ей об этом. Прихо­ди­лось, потому как она была фило­софом и неис­пра­вимым мора­ли­стом, когда я сказал: «Выстирай свое белье», — она приня­лась спорить. «Гряз­нуля, — заметил я, — свиньи у меня на ферме и то чище», — и пошло-поехало. Она: «Земля тоже грязная». Я: «Да, но она пери­о­ди­чески очища­ется». Она: «А ты знаешь, что может сделать любовь». «Ты опять за свое? Заткнись!» — зарычал я. Она не рассер­ди­лась. Она меня жалела.
Путе­ше­ствие продол­жа­лось. Я был очарован старин­ными церк­вями, любо­вался ими, когда не был пьян вусмерть, насла­ждался преле­стями Лили, ее бормо­та­нием и пылкими объя­тиями. И сотни раз я слышал от нее: «Поехали в Штаты. Я за тобой приехала».
— Нет, — говорил я. — Неужели в тебе не оста­лось ни капли жалости? Не терзай меня. У меня медаль «Пурпурное сердце». Я проливал кровь за свою страну. Но теперь все, хватит! Мне за пять­десят, и у меня куча проблем.
— Тем более ты должен на что-то решиться.
Наконец я вышел из себя:
— Если ты не пере­ста­нешь, я пущу себе пулю в лоб!
Это было жестоко с моей стороны — напом­нить Лили об ее отце. Я не терплю жесто­кости. Ее отец был чело­веком приятным, но слабо­вольным, слом­ленным и сенти­мен­тальным. Он застре­лился посреди семейной ссоры. Однажды он пришел домой наве­селе и начал выко­бе­ни­ваться в кухне перед дочерью и кухаркой: затя­гивал старинные песенки, отбивал чечетку, сыпал непри­стой­но­стями. Паскудное это дело — мате­риться при дочери. Лили много расска­зы­вала об отце, он вставал передо мной как живой. Я любил и презирал его одно­вре­менно. «Эх ты, жалкий шут, старый пошляк. Что же ты сделал с дочерью? Бросил ее, бедную, на меня».
Я еще раз пригрозил Лили застре­литься. Это было в Шартре. Я стоял перед чистым ликом Бого­ро­дицы. Лили поблед­нела, как воск, закрыла лицо руками и молча смот­рела на меня.
— Мне плевать, простишь ты меня или нет, — сказал я.
Мы расста­лись в Везуле. С самого начала все гово­рило за то, что поездка сюда кончится плохо. Утром спус­каюсь из своего номера и вижу: у мало­лит­ражки спущена шина (погода была хорошая, и нака­нуне я отка­зался ставить ее в гараж). Подо­зревая, что мене­джер гости­ницы сыграл надо мной злую шутку, я потре­бовал, чтобы тот вышел ко мне и объяс­нился, но окошко конторки захлоп­ну­лось. Пришлось действо­вать самому. Поскольку домкрата у меня не было, я подна­ту­жился, подсунул под ось модели 272 камень и сменил камеру.
После стычки с мене­джером настро­ение стало лучше. Мы с Лили отпра­ви­лись к собору, купили кило­грамм земля­ники в бумажном кульке и пошли во двор позади церкви поле­жать на солнышке. С лип сыпа­лась золо­ти­стая пыльца, а стволы яблонь обвивал шиповник — бледно-красный, ярко-красный, огненный, терпкий, как вино. Лили сняла блузку, а под конец дошла очередь и до лифчика. Так, полу­раз­детая, она лежала у меня на коленях. Возбуж­денный, я спросил:
— Как ты узнала, что я хочу?
Шиповник на яблонях горел ярким пламенем, колючки ранили даже издали.
— Ты можешь поле­жать спокойно? Посмотри, какой красивый дворик за этой церковью.
— Это не церковный двор, это сад, — попра­вила Лили.
— У тебя вчера месячные нача­лись. Так что не трепыхайся.
— Раньше ты был не против даже в такие дни.
— А теперь против…
Ссора кончи­лась тем, что я сказал: она сегодня же одна едет ближайшим поездом в Париж.
Лили молчала. Достал ее, подумал я. Не тут-то было. Ее лицо свети­лось радо­стью и любовью.
— Тебе не удастся погу­бить меня, я живучий! — объявил я и заплакал. Стра­дания пере­пол­няли мое сердце. — Садись сюда, сучка! — крикнул я и откинул верх машины.
Поблед­невшая Лили, не сдаваясь, бормо­тала что-то свое, а я, уткнув­шись запла­канным лицом в рулевое колесо, говорил о гордости, чести, о душе, о любви и обо всем таком.
— Будь ты проклята, дурочка помешанная!
— Может быть, у меня и вправду не все дома, но когда мы вместе, я все вижу и понимаю.
— Черта с два ты пони­маешь! Я сам ничего не понимаю. Отвя­жись от меня, а то вообще рассып­люсь на куски!
Я выгрузил ее дурацкий чемодан с нести­раным бельем на плат­форме станции в двадцати кило­метрах от Везуля и, всхли­пывая, рванул на юг Франции. В местечке Баньоль-Сюр-Мер есть огромный аква­риум со всякими морскими чуди­щами, в том числе гигант­ским осьминогом.
Спус­ка­лись сумерки. Я смотрел сквозь стекло на гран­ди­оз­ного голо­во­но­гого моллюска, а тот, прижав крап­чатую голову к прозрачной стенке, каза­лось, уста­вился на меня. От его непо­движ­ного взгляда веяло косми­че­ским холодом, который неудер­жимо затя­гивал меня. Пуль­сируя, шеве­ли­лись щупальца. На поверх­ности воды лопа­лись пузырьки, и я подумал: «Вот и насту­пает мой последний день. Смерть шлет мне предупреждение».
Однако хватит о моей угрозе покон­чить с собой.
III
Теперь несколько слов о причинах, побу­дивших меня отпра­виться в Африку.
Я вернулся с войны и решил стать свино­водом, что говорит о моем отно­шении к жизни и к роду человеческому.
Мы не должны были подвер­гать Монте-Кассино таким масси­ро­ванным бомбовым ударам с воздуха и с земли. Неко­торые спецы винят в этом тупых гене­ралов. Вскоре после крово­пус­кания итальянцам наша часть попала под ожесто­ченный артоб­стрел. Из всего подраз­де­ления в живых оста­лись только двое: Ник Гольд­штейн и я. Странное дело: мы были самые высокие среди бойцов, то есть пред­став­ляли собой отличные мишени. Немного погодя я подо­рвался на мине.
Мы лежали с ним под оливами — у них ветви как кружева, — и я спросил, что Ник соби­ра­ется делать после войны.
— Мы с братом поду­мы­ваем обос­но­вать норковую ферму где-нибудь в Катскилл­ских горах. Если, конечно, оста­немся живы и будем здоровы.
Тогда я сказал — или мой добрый гений сказал за меня:
— Я буду разво­дить свиней.
Если бы Ник не был евреем, я мог бы заявить, что хочу разво­дить крупный рогатый скот.
Сейчас, насколько мне известно, Ник с братом делают хороший бизнес на норках.
Старые стро­ения на моей ферме были в отличном состо­янии. Стойла в конюшне обшиты дере­вян­ными пане­лями. В прежние времена за лошадьми богатых людей ухажи­вали как за опер­ными певи­цами. Прекрасным образцом сель­ской архи­тек­туры был сарай с бель­ве­дером над сено­валом. В этом сарае я и устроил свинарник. Свиное царство захва­тило лужайку, цветник и оран­жерею, где нена­сытные твари выка­пы­вали прошло­годние клубни. Статуи из Флоренции и Зальц­бурга были убраны, как пред­меты, непри­годные для выра­щи­вания животных. Царство прово­няло мешанкой, помоями, пометом. Разъ­яренные соседи обра­ти­лись к сани­тар­ному врачу, некоему доктору Баллоку.
— Подайте на меня в суд. Хендер­соны сидят на этой земле больше двухсот лет. Штат­ская шантрапа, все эти шпаки — они что, не едят свинину?
Френсис была недо­вольна, но терпела, только попросила:
— Ты их хотя бы к дому не пускай.
— Не трогай моих свиней. Эти четве­ро­ногие стали частью меня самого.
Если вам дово­ди­лось ездить из Нью-Джерси в Нью-Йорк через тоннель под Гудзоном, вы, наверное, видели огоро­женные площадки, которые выглядят как модели немецких дере­вень в Шварц­вальде. Это свино­от­кор­мочные станции. И вы навер­няка ощущали тяжелый запах. После путе­ше­ствия из Айовы или Небраски худых, кост­лявых свиней откарм­ли­вают здесь на убой.
Как пророк Даниил преду­пре­ждал царя Наву­хо­до­но­сора: «…И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с поле­выми зверями», — так и я стал жить со свиньями.
Свино­матки иногда пожи­рают свой приплод, потому что орга­низму нужен фосфор. Их, как и женщин, мучает щито­видка. Да, да, я неплохо изучил этих умных, обре­ченных на убой животных. Любой свиновод знает, какие они умные.
Открытие, что свиньи обла­дают развитым интел­лектом, потрясло меня.
Если я не солгал Френсис, что свиньи стали частью меня самого, то почему со временем я потерял к ним интерес?
Однако я, кажется, ни на шаг не прибли­зился к тому, чтобы разъ­яс­нить причину, побу­дившую меня отпра­виться в Африку. Надо наконец с чего-нибудь начать.
Может быть, следует начать с отца? Человек он был известный, носил бороду, играл на скрипке и…
Нет, не то.
Тогда вот что: мои предки отняли приличный кусок земли у индейцев. Еще больше они полу­чили от прави­тель­ства и обманом выма­нили несколько плодо­родных участков у других посе­ленцев. Так я стал наслед­ником поря­доч­ного состояния…
Нет, это тоже не пойдет. Какое отно­шение имеют приоб­ре­тения Хендер­сонов к моей тепе­решней поездке в Африку?
И все же объяс­нение необ­хо­димо, поскольку я получил весомые дока­за­тель­ства чрез­вы­чайно важного события и теперь должен изло­жить их. Труд­ность заклю­ча­ется в том, что это событие произошло как во сне.
Через восемь лет после окон­чания войны я развелся с Френсис, женился на Лили и вскоре почув­ствовал, что надо пред­при­нять что-нибудь эдакое.
В Африку я отпра­вился со своим другом Чарли Олбертом. Он тоже миллионер.
Я человек боевой, воин­ственный, темпе­ра­мент не то что у штат­ской шушеры. В армии у меня однажды заве­лись вши. Я потопал в лазарет за каким-нибудь сред­ством против этих насе­комых. Едва я произнес слово «вши», доктор и три сани­тара раздели меня догола, вымыли и стали брить. Начав с головы, сбрили волосы на груди, под мышками, на спине, в паху, не оста­вили даже бровей и усов. Проис­хо­дило это в Салерно, рядом с портом, среди бела дня. Мимо ехали грузо­вики с солдатней, шли рабочие и крестьяне, женщины и девчонки, и все улюлю­кали и хохо­тали. Каза­лось, берег и море тоже смея­лись надо мной. Я хотел распра­виться с четырьмя мужи­ками, но они разбе­жа­лись в разные стороны, и мне ничего не оста­ва­лось, как расхо­хо­таться самому, голому, на виду у всех, с коло­тьем по всему телу, и мате­риться, и сыпать угро­зами. Такое не забы­ва­ется, хранится в памяти как некое сокро­вище еще и потому, что над тобой бездонное лазурное небо, а кругом Среди­зем­но­морье, колы­бель циви­ли­заций, где скитался по водам Улисс и слышал пение коварных сирен…
Война многое для меня значила. Подо­рвав­шись на мине — за это и получил медаль «Пурпурное сердце», — я долго прова­лялся на госпи­тальной койке в Неаполе и был благо­дарен судьбе за то, что жив. Когда вспо­минаю войну, у меня повы­ша­ется настро­ение, обычно неважное.
Прошлой зимой колол я дрова для камина (лесник оставил несколько толстых сучьев), и вдруг с колоды летит увеси­стая щепка — и бац! — мне в нос.
На дворе стоял сильный мороз, и я не понял, что случи­лось, пока не увидел кровь на куртке. Лили закри­чала: «Ты сломал себе нос!» Нос остался цел благо­даря жировым отло­же­ниям на лице, но синяк не сходил долго. В момент удара мельк­нула мысль: «Вот она, правда!» Потом вспом­ни­лось: Лили тоже гово­рила о правде, когда второй муж, Хазард, подбил ей глаз. Почему правда откры­ва­ется чело­веку лишь тогда, когда судьба наносит ему очередной удар?
С юных лет я был здоровым, сильным, напо­ри­стым задирой. В колледже носил в ушах золотые серьги и тем бросал вызов сокурс­никам. В угоду отцу я получил звание маги­стра гума­ни­тарных наук, но вел себя как невежда и бродяга. После помолвки с Френсис я поехал на Кони-Айленд, где мне сделали наколку на груди: алые буквы состав­ляли имя моей невесты, что, впрочем, не вызы­вало у нее особого восторга. А когда я после Дня Победы (четверг, 9 мая) вернулся из Европы, мне было уже сорок шесть. Я занялся свино­вод­ством, потом сказал Френсис, что меня привле­кает меди­цина. Она посме­я­лась, напомнив, что в восем­на­дцать лет моим кумиром был Уилфред Грен­фелл, а потом Альберт Швейцер — однако дальше прекло­нения перед этими людьми дело не пошло.