Автор: | 13. ноября 2017

Марио Варгас Льоса перуанский прозаик и драматург, публицист, политический деятель, лауреат Нобелевской премии по литературе 2010 года (родился в 1936 году) — классик мировой литературы, один из творцов "бума" латиноамериканской прозы наряду с Хулио Кортасаром, Хорхе Луисом Борхесом и Габриэлем Гарсия Маркесом.



Марио  ВАРГАС  ЛЬОСА
ВЛАСТЬ ВЫМЫСЛА

Мир не таков, каким мы его видим, а таков, каким мы его вспо­ми­наем», — писал Валье-Инклан. Конечно, имеется в виду воспри­ятие мира в худо­же­ственной лите­ра­туре, ирре­аль­ности, в которой убеди­тель­ность хоро­шего писа­теля и довер­чи­вость хоро­шего чита­теля создают вымыш­ленную реальность.
Почти для всех писа­телей память — это начало дороги к фанта­сти­че­скому, трам­плин, с кото­рого вооб­ра­жение отправ­ля­ется в свой непред­ска­зу­емый полет к выду­ман­ному. Воспо­ми­нания и вымысел в худо­же­ственной лите­ра­туре спле­та­ются зача­стую в клубок, запу­танный для самого автора, а тот, хотя и стара­ется отста­и­вать иную позицию, пони­мает, что восста­нов­ление утра­чен­ного времени, то, чем зани­ма­ется лите­ра­тура, — это только види­мость, фикция, где воспо­ми­нание неот­де­лимо от вооб­ра­жа­е­мого, и наоборот.
Поэтому лите­ра­тура, как правило, — царство амби­ва­лент­ности. Ее истины — всегда субъ­ек­тивны, отно­си­тельны, истины напо­ло­вину, это истины, которые нередко стро­ятся на вдох­но­венных ошибках и исто­ри­че­ском обмане. Хотя кине­ма­то­гра­фи­че­ская битва при Ватерлоо в «Отвер­женных» нас восхи­щает, мы знаем: это — та баталия, которую развязал и выиграл Виктор Гюго, а не та, которую проиграл Напо­леон. Или — если вспом­нить вален­си­ан­скую книгу, поскольку нахо­димся мы сейчас в Валенсии, — описание в «Тиранте Белом» заво­е­вания Англии арабами — целиком и полно­стью убеди­тельно, и никто не отва­жится отка­зать этому описанию в убеди­тель­ности под тем ничтожным пред­логом, что, мол, в действи­тель­ности ни один отряд арабов никогда не пере­секал Ла-Манш.

Пере­делка прошлого, то, чем и зани­ма­ется лите­ра­тура, почти всегда явля­ется обманом, если подхо­дить к ней с мерками исто­ри­че­ской объек­тив­ности. Одно дело — истина лите­ра­турная, иное — истина исто­ри­че­ская. Но хотя белле­три­сти­че­ские произ­ве­дения пере­пол­нены вымыслом — или, вернее, благо­даря этому, — лите­ра­тура пока­зы­вает нам ту историю, какую исто­ри­че­ские труды исто­риков не знают или не могут пока­зать. Ибо лите­ра­тура не выду­мы­вает просто так. Ее обманы, мисти­фи­кации, преуве­ли­чения служат тому, чтобы глубже и вдох­но­веннее выра­зить истину, которая только таким странным образом может стать явной.
Когда Джоанот Марто­рель в «Тиранте Белом» говорит: прин­цесса Карме­зина была настолько бело­кожей, что было видно, как по ее гортани течёт вино, — он расска­зы­вает нам о том, чего просто-напросто не может быть, и, однако, нам, попавшим под очаро­вание книги, кажется это подлинной правдой, поскольку в вымыш­ленной реаль­ности романа, в отличие от того, что проис­ходит в нашей обычной реаль­ности, преуве­ли­чения — всегда правило, и никогда не исклю­чение. И ничто не будет преуве­ли­че­нием в этой реаль­ности. В «Тиранте» таковы и фанта­сти­че­ские сражения, и риту­альные действа, и подвиги героя, что в одиночку обра­щает в бегство войска и истреб­ляет буквально поло­вину христиан и всех мусульман. Таковы и курьёзные эпизоды — например, когда наш герой, набожный и сладо­страстный, целует женщин в рот по три раза в честь Святой Троицы. Все в романе всегда преуве­ли­чено — и сама война, и любовь, которая, как правило, приводит к неве­ро­ятным послед­ствиям. Когда Тирант впервые, в полу­мраке, видит округлые груди прин­цессы Карме­зины, — он впадает в состо­яние, близкое к ката­лепсии, и несколько дней, совер­шенно разбитый, вынужден провести в постели — не может ни спать, ни есть, не может произ­нести ни слова. А когда он, в конце концов, поправ­ля­ется, то словно бы заново учится гово­рить. И первые слова, что он проле­петал, были: «Я люблю…»
Все эти вымыслы пока­зы­вают нам вален­си­анцев конца XV столетия не такими, какими они были в действи­тель­ности, но такими, какими они хотели быть и что хотели свер­шить; они рисуют не людей во плоти, живших в то тяжкое время, а их фантомы. Эти вымыслы делают реаль­ными их стрем­ления, их страх, желания, нена­висть. В искусном вымысле обре­тает плоть субъ­ек­тив­ность эпохи, и поэтому романы, хотя они, если сопо­ста­вить их с исто­ри­че­ской действи­тель­но­стью, и полны вымысла, пока­зы­вают нам истины, неуло­вимые и таин­ственные, те истины, что, никогда не попа­дают в доку­мен­тально подтвер­ждённые исто­ри­че­ские рассказы. Только лите­ра­тура обла­дает возмож­но­стью и властью сотво­рить этот вели­ко­лепный эликсир жизни: истину, сокрытую в вымысле человеческом.
Итак, в лите­ра­турном обмане нет ника­кого обмана. По крайней мере, его не должно быть, если не прини­мать во внимание тех, кто считает, что лите­ра­тура должна быть объек­тивно верным отоб­ра­же­нием действи­тель­ности и что она столь же зависит от реаль­ности, сколь и история. В лите­ра­туре нет ника­кого обмана, потому что, читая фанта­сти­че­ское произ­ве­дение, погру­жаясь в него, мы отлично пони­маем, что наше волнение или наша скука будут целиком и полно­стью зави­сеть только от того, сумел или нет окол­до­вать нас рассказчик, заставил он нас или нет пере­жи­вать его вымыслы, как подлинную правду, а вовсе не от того, сколь добро­со­вестно он воспро­извёл реальную жизнь.
Эти чётко очер­ченные границы между лите­ра­турой и исто­рией — между лите­ра­турной и исто­ри­че­ской исти­нами — явля­ются преро­га­тивой откры­того обще­ства. В нем сосу­ще­ствуют обе эти истины, неза­ви­симые и суве­ренные, хотя и допол­ня­ющие одна другую, допол­ня­ющие с недо­сти­жимой целью: описать всю жизнь. И возможно, главным крите­рием откры­тости обще­ства — если восполь­зо­ваться опре­де­ле­нием Карла Поппера — будет: лите­ра­тура и история сосу­ще­ствуют неза­ви­симо друг от друга, не втор­га­ются в чуждые им владения и не узур­пи­руют чужие им функции.
В закрытом обще­стве все — диамет­рально по-иному. И, наверное, лучше всего можно охарак­те­ри­зо­вать закрытое обще­ство, если сказать: в нем вымысел и история озна­чают одно и то же, прошлое изме­ня­ется и подде­лы­ва­ется и в лите­ра­туре, и в истории, словно на маска­радном балу.
В закрытом обще­стве власти не только остав­ляют за собой право контро­ли­ро­вать действия людей — то, что его граж­дане делают и что они говорят; власти стре­мятся управ­лять вымыс­лами людей, их мечтами и, разу­ме­ется, их памятью. В закрытом обще­стве прошлое — это объект для мани­пу­ляций во имя того, чтобы узако­нить проис­хо­дящее в насто­ящем. Офици­альная история, един­ственно разре­шённая в таком обще­стве, — это сценарий с пора­зи­тельной правкой, то, чем просла­ви­лись совет­ские энцик­ло­педии: в них исто­ри­че­ские личности возни­кают из небытия или уходят в небытие в зави­си­мости от благо­склон­ности или неми­лости властей, и действия героев или анти­ге­роев прошлого — от издания к изданию — оцени­ва­ются совер­шенно по-разному, в зави­си­мости от симпатий или анти­патий правящих в насто­ящее время дикта­торов. Подобная прак­тика совре­мен­ными тота­ли­тар­ными госу­дар­ствами дове­дена до совер­шен­ства, но восходит она ко времени зарож­дения суще­ство­вавших ещё срав­ни­тельно недавно циви­ли­заций, которые были всегда и сверху донизу деспотическими.

Орга­ни­зо­вать коллек­тивную память, превра­тить историю в инстру­мент прави­тель­ства, пору­ча­ю­щего своим рабам узако­нить его и оправ­дать его злоде­яния — это прирож­дённая тенденция любой власти.

Тота­ли­тарные госу­дар­ства умеют превра­щать историю в реаль­ность. И многие циви­ли­зации прошлого осуществ­ляли это на практике.
Например, мои древние земляки — инки. Они делали это по-теат­раль­ному чрез­вы­чайно убеди­тельно. Когда умирал Верховный прави­тель, с ним вместе умирали не только его жены и налож­ницы, но и его мудрецы или, как их назы­вали древние перу­анцы, амауты.
Мудрость их заклю­ча­лась, по преиму­ще­ству, в умении пока­зы­вать фокусы: превра­щать вымысел в историю. Новый инка подни­мался на вершину власти в окру­жении слад­ко­ре­чивых мудрецов, чьей задачей было пере­де­лать коллек­тивную память, испра­вить прошлое — можно сказать, модер­ни­зи­ро­вать его — таким образом, что все подвиги, заво­е­вания, вели­че­ственные соору­жения и так далее — все, что припи­сы­ва­лось преж­нему прави­телю, пере­но­си­лось теперь в жизне­опи­сание нового инки. А его пред­ше­ствен­ники мало-помалу уходили в небытие. Верховные инки отлично знали, как прошлое может служить им, — превращая его в лите­ра­туру, они умерт­вили насто­ящее; а ведь это явля­ется идеалом любой дикта­туры. Они истреб­ляли правду отдель­ного чело­века, ту правду, которая проти­во­речит офици­альной точке зрения на истину, единую и окон­ча­тельную. (В резуль­тате, империя инков — это, обще­ство без истории, по крайней мере, без истории в курьёзных рассказах, ибо никто ныне не может убеди­тельно воссо­здать прошлое инков, оно одева­лось и разде­ва­лось бесчис­ленное множе­ство раз, подобно тому как делает это профес­си­о­налка в стриптизе).

В закрытом обще­стве история насквозь пропи­ты­ва­ется вымыслом, стано­вится вымыслом, ибо вновь и вновь приду­мы­ва­ется в зави­си­мости от требо­ваний рели­ги­озных орто­доксов или совре­менных поли­тиков или, более откро­венно, от капризов нынеш­него властителя.

В то же время созда­ётся система стро­жайшей цензуры и созда­ётся таким образом, чтобы лите­ра­тура тоже шла в строго прочер­ченном русле, чтобы ее субъ­ек­тивные истины не проти­во­ре­чили офици­альной истории, не бросали на неё тень, но, наоборот, как можно лучше ее попу­ля­ри­зи­ро­вали и иллю­стри­ро­вали. Различие между истиной исто­ри­че­ской и истиной лите­ра­турной исче­зает, появ­ля­ется гибрид, который порож­дает нена­сто­ящую историю и убивает сокро­венный вымысел, изна­чально не соот­вет­ству­ющий офици­альным установкам.
Пове­леть истории лгать, а лите­ра­туре пропа­ган­ди­ро­вать истину, удобную для властей, — такая позиция не способ­ствует ни науч­ному и техни­че­скому развитию страны, ни уста­нов­лению соци­альной спра­вед­ли­вости. Кажется, дока­зано, что империя инков — достигшая расцвета, небы­ва­лого для своего времени, да и для нашего тоже, — погибла от голода, уничтожив своих мудрецов. Совре­менные тота­ли­тарные госу­дар­ства сумели шагнуть вперёд в сфере обра­зо­вания, здра­во­охра­нения, спорта, произ­вод­ства, сделав все это доступным для боль­шин­ства — сделав то, чего в открытом обще­стве, несмотря на наме­рения его граждан, не смогли добиться, так как цена свободы, которой они поль­зу­ются, опла­чи­ва­ется нередко нера­вен­ством от рождения или - что ещё хуже — личными амбициями.
Но когда госу­дар­ство, в своём стрем­лении контро­ли­ро­вать и решать все, отни­мает у чело­века право на его собственный вымысел и, как моно­по­лист, присва­и­вает себе это право с помощью исто­риков и цензоров — как это делали Верховные инки с помощью своих мудрецов, — то огромный мир чело­ве­че­ских чувств мерт­веет. Мужчины и женщины в таком обще­стве, калеки, их суще­ство­вание обед­нено, хотя их основные потреб­ности и удовлетворены.
Ибо желания людей в реальной жизни никогда не были и не будут удовле­тво­рены. Но не будь этой неудо­вле­тво­рён­ности — а лите­ра­тура в людях её одно­вре­менно и увели­чи­вает, и умень­шает, — жизнь никогда не могла бы развиваться.
Вооб­ра­жение, данное нам, — это дар демонов. Всегда суще­ствует пропасть между тем, кто мы есть, и тем, какими хотим быть, между тем, что у нас есть, и тем, что мы жаждем.
Но вооб­ра­жение для неиз­беж­ного разрыва между огра­ни­ченной реаль­но­стью и неогра­ни­чен­ными жела­ниями создало хитро­умный и даль­но­видный палли­атив: вымысел. Благо­даря вымыслу мы, оста­ваясь теми же самыми, стано­вимся иными, чем мы есть. Мы раство­ря­емся в вымысле и обога­ща­емся, проживая несколько жизней, много больше, чем мощи бы прожить, если бы всегда были прико­ваны только к досто­верной реаль­ности в тюрьме истории.
Люди не живут только правдой, им необ­ходим также и обман, им необ­хо­димо то, что они способны выду­мать в усло­виях свободы, а не то, что им навя­зы­вают со стороны, то, что они сами пред­став­ляют себе таким, каково это, по их мнению, и есть, а не то, что тайком взято у истории. Вымысел обога­щает суще­ство­вание людей, расши­ряет границы их жизни, позво­ляет на время забыть траги­че­ские условия действи­тель­ности: людям всегда необ­хо­димо желать и мечтать о том, чего в реаль­ности невоз­можно достичь.
Когда в усло­виях свободы созда­ётся иная жизнь, где нет иных огра­ни­чений, чем те, которые ставит себе сам творец, тогда лите­ра­тура расши­ряет границы суще­ство­вания, образуя новое простран­ство для нашей сокро­венной жизни: для той неощу­тимой и неуло­вимой, но дорогой нам жизни, которую только в вымысле мы и можем прожить.
И это наше право мы должны защи­щать без чувства какого-либо стыда.
Ибо игра в вымысел — так как играют автор фанта­сти­че­ского произ­ве­дения и его чита­тель — в вымысел, который они сами создают, нахо­дясь во власти своих собственных демонов, — это способ утвер­дить свой инди­ви­ду­альный суве­ре­нитет и защи­тить его, если ему угро­жает опас­ность; сохра­нить собственное свободное простран­ство, свою крепость без контроля властей и воздей­ствия иных враж­дебных сил, дом, где мы воис­тину стано­вимся верши­те­лями своей судьбы.
Из этой свободы рожда­ются другие свободы. И наши собственные убеж­дения, субъ­ек­тивные истины лите­ра­туры, сопо­став­ля­ются с исто­ри­че­ской истиной, у которой — свои законы, своя жизнь и свои функции: стать владельцем значи­тельной части — но только части — нашей памяти, ибо мы в нашей обычной жизни должны вместе со всеми разде­лять величие и нищету своей истории. Исто­ри­че­ская правда необ­хо­дима нам и не заме­нима ничем, нам необ­хо­димо знать, какими мы были и, возможно, какими будем как чело­ве­че­ская общность. Но то, что мы собой пред­став­ляем, как личности, и то, какими мы хотим быть и не смогли стать в реаль­ности, — это умеет расска­зать только лите­ра­тура; нам необ­хо­димо фанта­зи­ро­вать и выду­мы­вать, — это наша сокро­венная история.
Поэтому ещё Бальзак писал: вымысел — «это частная история наций».
Вымысел, если он — един­ственное условие для суще­ство­вания чело­века, — тяжкое обви­нение любому режиму или идео­логии; страстное свиде­тель­ство их недо­ста­точ­ности, их неспо­соб­ности дать полно­ценную жизнь. И, следо­ва­тельно, такой вымысел — посто­янное разру­шение любой власти, которая хотела бы видеть людей покор­ными и доволь­ными. Лите­ра­турные вымыслы, если они рожда­ются в усло­виях свободы, дока­зы­вают нам, что люди такими не были никогда. Такой вымысел испод­воль и посто­янно убеж­дает в том, что так не должно быть в будущем.

Валенсия, 17 июня 1987 года