Автор: | 15. мая 2018

Татьяна Зажицкая (Нинова) – журналист, член Международной ассоциации писателей и публицистов. Родилась в Ташкенте. Закончила филфак Среднеазиатского университета, работала радиожурналистом в области культуры в Ташкенте, затем – в редакции литературы и искусства Эстонского радио. Печаталась в журналах «Советское фото», «Культура и жизнь», «Teater.Kino. Muusika», «Радуга». В 1987 году основала авторскую общественно-политическую радиопрограмму «Диапазон». Программа обозначена в Эстонской Энциклопедии как «первый свободный от цензуры прорыв информационной блокады русскоязычного населения Эстонии». В 1991 – 1994 г.г. была корреспондентом международного журнала «Lettre International». В Германии с 1993 года. Работала научным сотрудником в Проекте «История еврейских общин в Германии». Живёт в Берлине.



РИСУЮЩИЙ ПТИЦУ
                 Эскиз книги

I.

«То, что я делаю в живо­писи, это насло­ение миров. Самые инте­ресные мои работы, я считаю, те, где мне удаётся удер­жаться на грани реаль­ного и нере­аль­ного, ирра­ци­о­наль­ного и раци­о­наль­ного, на грани, где есть еще какая-то изоб­ра­зи­тель­ность. В тонком, неви­димом мире есть намёки, нити из него в наш мир, реальный и мате­ри­ально суще­ству­ющий. Если удаётся это ощутить, уловить, это всегда чудо.»
Николай Эстис.

«Мазок – это наме­рение, а так как последнее не что иное, как событие жизни худож­ника… мы обре­чены посто­янно возвра­щаться к чело­ве­че­скому изме­рению его бытия. Другого выхода нет. Любой, даже малейший штрих, отбра­сы­вает нас от полотна, стены, доски, листа бумаги в призрачную сферу чело­ве­че­ского суще­ство­вания. Лишь вернув­шись оттуда и вновь взглянув на картину, может быть, поймём, что хотел «сказать» автор.»
Хосе Ортега-и-Гассет

Техно­логия создания книги с наступ­ле­нием компью­терной эры упро­сти­лась до чрез­вы­чай­ности. Если прежде «перо к руке, рука к бумаге», и некая мисти­че­ская связь, напря­жение между мыслью и этими пред­ме­тами рождали произ­ве­дение, то сейчас функции пере­ме­сти­лись. Одна моя знакомая писа­тель­ница утвер­ждает, что как только она садится к своему компью­теру, вклю­чает его и берет в руки мышь, она подклю­ча­ется к неви­димой трубе, через которую льётся энер­ге­ти­че­ский поток из космоса, и она пишет, пишет, не отры­ваясь, до изне­мо­жения, часа три – четыре, и пред­ва­ри­тельно никаких черно­виков, а потом никакой правки и редак­туры уже не требу­ется. Произ­ве­дение готово, а что это будет – рассказ, повесть, эссе, поэма, – как полу­чится. Космос диктует. Писа­тель­ница издала уже книг двена­дцать и в России, и в дальнем зару­бежье, и нет у меня осно­ваний ей не доверять.
Что каса­ется книги, которая перед вами, уважа­емый чита­тель, история её создания совсем иная и при этом имеет большую протя­жён­ность во времени. Дело в том, что в начале своей истории книга была расска­зана. 93-й год. «Знаковый», как гово­рится сейчас, для России. Пред­ставьте себе, что изо дня в день, в течение года и более, москов­ский художник Николай Эстис, уже зрелый человек лет пяти­де­сяти пяти, расска­зы­вает о своей жизни двадца­ти­пя­ти­лет­нему Михаилу Шишкину, начи­на­ю­щему тогда писа­телю. Цель рассказ­чика – не дать забвению погло­тить то, что прожито и пере­жито, зафик­си­ро­вать события, чувства, вкусы, «запах» и атмо­сферу времени, память о котором вдруг стре­ми­тельно начала уходить и погру­жаться в небытие. Рассказы запи­сы­ва­лись Мишей на допо­топный магни­тофон и кассеты образца 80-х. Молодой человек, ныне состо­яв­шийся писа­тель, задавал по ходу вопросы. Разные. Есте­ственно, как человек нового, а не «того» поко­ления. Что было совсем еще свежо в коллек­тивной памяти, можно сказать, альфой и омегой еще несколько лет назад и не требо­вало пояс­нений, вдруг стано­ви­лось давно прошедшим. Вопросы, порой колючие и острые, инспи­ри­ро­вали размыш­ления рассказчика

О фено­мене времени.
Родовых корнях.
О призвании, природе дара и
обсто­я­тель­ствах жизни.
О худож­нике и власти.
Роли случая и мистерии встреч.
Твор­че­стве, любви к женщине
и мужском эгоцентризме.
О траги­че­ских пово­ротах судьбы
и её счаст­ливых мгновеньях.
Судьбах художников
и пути картин.
О худо­же­ственной жизни
столицы и провинции, совре­мен­никах, учителях,
собра­тьях по искусству, -
и все это в контексте минув­шего века.

В беседах зарож­да­лась будущая книга, и это были уже совместные усилия двоих. Пред­стоял следу­ющий этап, который потре­бовал чисто техни­че­ской рутинной, но и подвиж­ни­че­ской работы, – превра­щения слов, произ­не­сённых, в слова напи­санные, иначе говоря, дословной расшиф­ровки почти полсотни кассет, что составит в будущем пару тысяч компью­терных страниц. Эту гигант­скую работу проде­лали две москов­ские девочки, ныне молодые дамы, и уж не знаю, кто и когда маши­но­писные тексты внёс в компьютер. Мне неиз­вестны причины, по которым Михаил Шишкин, собе­седник худож­ника, ныне один из лучших пред­ста­ви­телей совре­менных русских писа­телей, отка­зался от наме­рения писать на этом мате­риале книгу. Но кассеты, и расшиф­ровки хранились.
Фраг­менты этих бесед соста­вили Первую и Вторую части книги.
А третья часть – «Новые времена», созда­ва­лась уже здесь, в Германии, когда свер­ши­лись пово­роты судьбы, непред­ви­денные, немыс­лимые, изме­нившие весь ход событий этой жизни. Книга продол­жи­лась по прин­ципу, задан­ному тогда, в 93-м, но собе­сед­ником худож­ника стала я и полу­чила в своё распо­ря­жение те, прежние, расшиф­ровки и записи.
Устная речь выдаёт чело­века с головой. Можно никогда не видеть его лица, не знать возраста и соци­аль­ного статуса, – строй его речи, голос, инто­нации, паузы, обо всем расскажут, ничего не утаят, где искрен­ность, где фальшь, где поза и желание скрыть комплексы, каков психи­че­ский склад личности, мелан­холик или санг­виник, – очень многое зало­жено в речи чело­века, его устном рассказе. А есть еще такое понятие, как магия голоса, аура рассказа, – все это заво­ра­жи­вает, когда слушаешь истории Николая. Он превос­ходный рассказчик, и когда я спро­сила его, почему он сам не напишет свою книгу, он сказал – у меня профессия другая, пони­маете? Я пони­мала. Пони­мала также, какие потери, часто необ­ра­тимые, неиз­бежны при расшиф­ровке устной речи, даже самой привле­ка­тельной. И все же, мне хоте­лось по-возмож­ности, не особенно греша против синтак­сиса, сохра­нить инто­нацию и живость лучших, на мой взгляд, этих расска­занных историй.
Но не в нашей власти хотя бы чуть-чуть, изме­нить сюжет и компо­зицию реально прожитой жизни. А вот изме­нить компо­зицию повест­во­вания о ней возможно, порой необ­хо­димо, в инте­ресах чтения. Каждый, кому дове­лось бы рабо­тать над этой расска­занной книгой, сделал бы такую работу по-своему. И по-своему решить вечную проблему – с чего начать? И постольку, поскольку мне дано было право распо­ря­диться этим мате­ри­алом, я поду­мала, а почему бы не начать книгу Николая Эстиса с фраг­мента давнего диалога между ним и первым его собе­сед­ником? Это был свое­об­разный договор о наме­ре­ниях, какой должна полу­читься книга? А название этому фраг­менту я дала своё, как и всем после­ду­ющим главам повествования.

 

Пролог. Мета­фи­зи­че­ское состояние.

Конец эпохи. Время – Октябрь 93-го года 20 века. Место – Россия, Москва. Граж­дан­ская война за власть у Белого Дома в центре Москвы окончена.
В мастер­ской худож­ника разго­ва­ри­вают двое.

Художник – Николай Эстис. (Н.Э.)
Его собе­седник – москов­ский студент Михаил Шишкин (М.Ш.), кото­рому пред­стояло в неда­лёком будущем стать знаме­нитым русским писателем.

     Николай Эстис. Художник Лидия Шульгина

Н.Э. Когда пошли воспо­ми­нания, я понимал, что таким образом оживляю и пытаюсь поднять какие-то пласты жизни. Я никогда этого не делал прежде. Может быть, только на уровне отдельных рассказов в засто­льях, связанных с конкрет­ными людьми или ситу­а­циями. А вот так, поднять свою жизнь из каких-то недр, таин­ственных и неве­домых… Это небез­опасно. Потому что, вместе с произ­не­сённым словом, выходят призраки, я в этом уверен. А если гово­рить об искус­стве, то я глубоко убеждён: порой, то, что ты делаешь, уже суще­ствует где-то в другом измерении.

М.Ш. Что вы имеете в виду?

Попробую привести пример. Моя дочь Лена, когда еще училась в худо­же­ственном училище и ей было лет 16 или 17, прие­хала с подру­гами в Дом твор­че­ства ко мне в Челюс­кин­скую, посмот­реть мои работы. В тот же вечер они уехали, и потом мне жена расска­зала, что Лена прие­хала домой в слезах, всю ночь не спала, и сказала: то, что папа нари­совал, я раньше видела во сне. Понимаете?
Я хочу сказать, нам не дано знать, что же такое факти­че­ское изме­рение времени, что было раньше, что позже.
Или феномен, который иногда назы­вают пред­чув­ствием. Что нас подтал­ки­вает к нему, какие силы? Вот я стал вдруг звонить в Винницу своей сестре и гово­рить, спроси сейчас же у отца, речь шла об одной ситу­ации времён войны. Сестра мне сказала, он спит. Позвонил еще раз, она говорит, что он гуляет. Звоню в третий раз, она говорит, приезжай поскорей, потому что он тебя уже не узнает. Он очень болен.
Она хотела до поры скрыть его состо­яние от меня, но меня что-то томило, вовсе не связанное с его здоро­вьем. А на самом деле, что это, как не предчувствие?
Я помчался на Киев­ский вокзал, чтобы взять билет и тут же уехать. Я езжу на Украину, уже чуть ли не 40 лет. Я привык ко всяким вокзалам. Но Киев­ский в дни этой нашей россий­ской смуты что-то особенное. Толпы народу, цыгане, беженцы из Молдавии, люди торгу­ющие, люди, выез­жа­ющие на зара­ботки, всё разо­рено, и Закар­патье сдви­ну­лось с места. И вся эта великая рать, воин­ство чело­ве­че­ское, на Киев­ском. Пройти невоз­можно. Билеты достать невозможно.
Уехать я не смог, простоял в нескольких очередях, и, в конце концов, пошёл к окошку адми­ни­стра­тора. Пробился к окошку, сказал, что у меня в тяжёлом состо­янии отец, надо уехать. Слышу в ответ: где теле­грамма? Я говорю, какая теле­грамма? Ну, заве­ренная теле­грамма, о смерти? Я говорю, ну он же не умер еще, я хочу с ним попро­щаться. Ну, говорит, не умер, тогда чего ты вообще пришёл сюда? Когда умрёт, тогда и приходи с заве­ренной теле­граммой. Пони­маете? Я впал в такое состо­яние, что с трудом доехал до дома. В конце концов, был заказан билет по теле­фону, я получил его через шесть дней и уехал.

С папой.-Бумага-карандаш

Отец меня не узнал. Внешне он не изме­нился. Лицо просвет­лённое, довольное. И я понял, что для него сейчас совер­шенно неважно, в каком он нахо­дится времени, в каких мирах. Его душа очисти­лась настолько, что в его пред­став­лении мёртвые стали живыми, живых он не всех узнает. Все смеша­лось, пере­пу­та­лось, но он этого не ощущает, он в состо­янии опре­де­лённой гармонии, и это совсем не то, что назы­ва­ется бредом или психозом. Это нечто совер­шенно иное. Я впервые с этим столк­нулся. Внутри опре­де­лённых блоков памяти все логично, он все прекрасно помнит. Просто блоки эти смещены. Что когда было, кто жив, а кто не жив, он видит рядом с вами тех, кого давно уже нет на свете. Но это… Это для нас алогично. А для него норма. Моя мать для него жива. И он беспо­ко­ится, кто забо­тится о ней. Я говорю, папа, давай поужи­наем, мама приго­то­вила. Он говорит, прекрасно, может, нам и выпить немножко? Я говорю, конечно. Он такой светя­щийся, вопло­щение неве­ро­ятной доброты. Возни­кают из небытия люди из каких-то времён, они приходят к нему, окру­жают его, он с ними обща­ется. И я не могу это назвать безу­мием. Я думаю, может быть, чело­ве­че­ство лиши­лось когда-то этого состо­яния, может быть, мы еще к нему идём, исче­зают грани, и мы всту­паем в иные миры?

Для того, что вы расска­зы­ваете, суще­ствуют опре­де­лённые термины.

Можно гово­рить об этом и какими-то терми­нами. Но терми­но­логия как раз очень все портит и уводит от сути. Я думаю, что нам не надо сейчас обра­щать внимание на терми­но­логию. Я надеюсь, вы пони­маете, что я имею в виду.
Так вот, я увидел перед собой чело­века, который, не помня, кто я, берет обеими руками мою руку, гладит её и говорит: ну, как вы сейчас пожи­ваете, чем вы зани­ма­е­тесь? Причём, он продол­жает гово­рить на тех языках, которые он знал, русском, укра­ин­ском либо идише.

А как вы к нему обра­ща­лись? Папа?

Мы решили, что он меня все-таки рано или поздно узнает, и сестра мне говорит, давай не будем назы­вать тебя по имени, предо­ставим ему эту возмож­ность. Отец спра­ши­вает меня: а кто вы? – Отвечаю: – Я художник. – Художник? Он так с приды­ха­нием это произнёс. – Да что вы гово­рите! – Ах, вы художник? И так, пока­чивая головой, обра­щаясь как бы внутрь себя, будто в этом есть какая-то тайна, продол­жает. – Вы художник? Ой, как инте­ресно! А вы знаете, я вам должен сказать, – так держа и сжимая мои руки, глядя в глаза, – вы знаете, ведь у меня в Москве мой батька – художник. У него своя мастер­ская. К нему приез­жают за его карти­нами со всего мира. Я вас должен обяза­тельно познакомить.
Вот тут уже я не мог контро­ли­ро­вать себя, плачу, хотя я вообще в жизни редко плакал… И я тогда подумал, что уже в течение многих лет, может быть, двух деся­ти­летий, когда отец и мать поста­рели, я ведь и воспри­нимал их как своих детей. По внут­рен­нему состо­янию я это ощущал. Да.

Ну хоть раз он узнал вас?

Нет-нет. Ни разу. Я его побрил, искупал в ванной, он не мог уже мыться само­сто­я­тельно. А был физи­чески очень сильный и крепкий человек.
Я не помню, говорил ли я вам, он приезжал ко мне в гости на открытие моих выставок, верни­сажей. Он очень это любил. У меня есть фото­графии, на всех верни­сажах я его ставил рядом, – он при галстуке, в пиджаке, с этими его план­ками, меда­лями, седая шеве­люра, прямая спина. Он был мужчина большой, красивый, вальяжный. Это я на этих верни­сажах выглядел полным замух­рышкой. Зато отец занимал центральное место в кадре, а потом за столом на банкете, он это тоже любил.

Портрет-художника.-Бумага-карандаш

И вот он впервые мылся с посто­ронней помощью. Он отозвал все-таки в сторонку мою сестру и спросил, слушай, кто этот интел­ли­гентный человек, как-то неудобно, он так за мной ухажи­вает, он так меня сейчас помыл. Мы были с ним заяд­лыми банщи­ками, можно сказать профес­си­о­на­лами, и я, насколько возможно в ванной, чуть-чуть помял его, потёр, ему было так приятно, он рассла­бился. И тогда сестра, Майя, не выдер­жала, зары­дала, стала гладить меня и гово­рить, папа, ну это же Никочка, это твой сынок, это Ника, ну посмотри внима­тельно, потрогай его бороду, ну это же Никочка, он приехал к тебе.
Он говорит, – Никочка, да что ты гово­ришь? И все опять прова­ли­ва­лось. Он говорил, обра­щаясь ко мне: – Вы такой добрый человек, я вас очень прошу, уже темнеет, у вас, наверное, семья, вам пора домой, мне очень приятно, что вы здесь.
Я с 16-17 лет не жил в семье, хотя ездил довольно часто к ним, но все-таки это были эпизо­ди­че­ские встречи. А с Майей у него полный контакт. Сестра кормит, поит, даёт лекар­ства, здесь живёт. И он живёт жизнью этой семьи. А меня нет, я отчуждён.

Он радио слушает, теле­визор смотрит?

Да, и радио, и теле­визор, но насколько он это воспри­ни­мает, непо­нятно. Там очень тесно, две комнаты, в крошечной он только спит, в другой вся большая семья, он сидит среди домо­чадцев, как бы прини­мает участие в общей жизни, и непо­нятно, до какой степени. Но мне кажется, что он абсо­лютно все воспри­ни­мает, во всяком случае, когда там возни­кают довольно часто какие-то ссоры, конфликты, он на это очень реаги­рует, я вижу, что он так напря­га­ется, пуга­ется, ему надо куда-то идти, звать кого-то, какая-то тревога беско­нечная. Заин­те­ре­со­ван­ность его в том, что проис­ходит вокруг, делает его абсо­лютно адек­ватным в том изме­рении, где он находится.

Москва.-Час-пик.-Бумага-карандаш

Он откры­вает дверь, что уже открыта к стене, и говорит: Лёня, давай проходи, посидим, – это он зовёт своего друга, или своего стар­шего брата Юру…
Чаще всего он пребывал в состо­янии, можно сказать, блаженном, очень добром. Словно душа обна­жи­лась, ко всем обра­щена, всех любит, пони­маете? В этом какая-то безза­щит­ность, а может быть, знание чего-то того, что откры­лось ему и неве­домо нам.
Мне сестра расска­зала, как насту­пило это состо­яние. Он утром проснулся – она говорит, папа, давай, скорее, чисти зубы, будем завтра­кать. Он ей отве­чает, а разве мёртвые едят? И этот вопрос задавал несколько раз, а разве мёртвые едят? Может, он где-то побывал уже, и для него поэтому смеша­лись мёртвые с живыми… Не знаю, как объяс­ня­ется это на уровне меди­цины, я беру аспект чисто человеческий…
Я нарушил ход после­до­ва­тель­ности воспо­ми­наний, счёл уместным прервать хроно­логию не только потому, что совсем недавно пережил очень сильное потря­сение состо­я­нием отца, но и потому еще, что убеждён, ничто не бывает случайным или несвое­вре­менным. Может быть, своими воспо­ми­на­ниями и своим пове­де­нием я спро­во­ци­ровал это его состо­яние? Ну, опосре­до­ванно, косвенно? И чувство вины оттого, что я не могу помочь и в плане бытовом, все тяготы лежат на семье моей сестры, и я не могу остаться с ним до последних его дней. Все взаимосвязано.

Лито­графия

Мой сын Олег – художник и взрослый человек. Наступил какой-то период, когда он уже больше, чем мой сын, даже немножко мой отец, в том плане, что в чём-то он мудрее, умнее, в профессии худож­ника набрал стре­ми­тельно и пошёл гораздо дальше, чем я. Он художник очень тонкий, безусловно. Еще маль­чиком, ребёнком, он задавал такие вопросы, что мои друзья – худож­ники замол­кали и заду­мы­ва­лись, настолько необычен был для них, крутых профес­си­о­налов, сам взгляд на проблему. Его суждения обна­ру­жи­вали совер­шенно необычное пони­мание вещей. И это свой­ство его таланта сохра­ня­ется по сей день, в этом смысле он старше меня.

Как Олег отно­сится к тому, что вы делаете? Он инте­ре­су­ется вашим творчеством?

Он смотрит все, что я делаю, и я ему очень благо­дарен, что сейчас он не задаёт никаких вопросов, и я его ни о чём не спра­шиваю. Хотя мне очень хоте­лось бы знать, что он думает о моих работах. Он никогда не говорит, это тебе удалось, это не удалось, или ты делаешь не то, точно так же, как и я ему.
Он никогда не ведёт разго­воров о том, о чём обычно говорим мы, старшие худож­ники. Ему как бы уже слова не нужны. Он не просто мудрее, это уже что-то другое. И в этом смысле, конечно, он мой отец. Я подумал еще о том, что все его искус­ство, все его персо­нажи, в основном, из еврей­ского местечка и вокруг него. Многие говорят, – Шага­лов­ское. Но язык абсо­лютно свой.
Пару лет назад номер журнала «Деко­ра­тивное искус­ство» был целиком посвящён еврей­скому искус­ству. Восемь москов­ских худож­ников давали журналу интервью. Олег и я в их числе. Олег, каза­лось бы, типично москов­ский юноша, русский по матери и по воспи­танию, говорил неве­ро­ятные вещи. Он говорил о еврей­стве, о Хмель­нике, куда ездил только на кани­кулы, говорил то, что должен был сказать я, потому что я вырос в этом местечке. Но он так его прочув­ствовал, так оно в него вошло вместе с расска­зами дедушки и бабушки. Я ни о чём таком в нём не подо­зревал, он сказал, что на его форми­ро­вание как худож­ника это еврей­ское местечко повлияло больше, чем Марк Шагал. Там, в этом интервью, он говорит, что в то время, как его москов­ские друзья и двою­родные братья изучали языки, отта­чи­вали свой ум в интел­лек­ту­альных спорах, он ездил в Хмельник, потому что его посто­янно тянуло туда. Олег стал таким худож­ником, которым должен был, очевидно, стать я, но не стал. Так вот, это все к вопросу о том, что такое отец, что такое сын, и как на опре­де­лённом жизненном изломе, пово­роте, это спле­лось, транс­фор­ми­ро­ва­лось, и еще неиз­вестно, чем это всё завершится.

Ладога.-Бумага-карандаш

Я не могу смот­реть на отца в его состо­янии глазами женщины-психи­атра, которую пригла­сили. Я разго­ва­ривал с ней по теле­фону, и она мне выдала такой жёсткий диагноз, который я даже не запомнил, обо всех послед­ствиях, и слушать мне было страшно и непри­ятно. Я ужас­нулся её словам, потому что видел перед собой нечто совер­шенно иное, не жестокий приговор на уровне меди­цины и физио­логии. Все-таки это сфера души, и пока он в состо­янии идеальной гармонии, вот о чём я хотел вам сказать. И потря­сение, пере­житое при встрече с отцом, имеет отно­шение к тому, что я стрем­люсь выра­зить в своих работах.

Мы начали разговор с того, какой должна быть эта книга.

Я понял, какой должна быть книга, неза­ви­симо от того, что это будет – рассказ воспо­ми­нание, повесть.
Все вдруг соеди­ни­лось в жизни, в состо­янии моего отца. Все соеди­ни­лось. И я подумал, что это не случайно произошло в разгар наших с вами бесед, как такой знак. Больше, чем знак.

Но то, о чем, собственно, я хочу писать, другое. Это проблема худож­ника в России. Была ли на вас жестокая критика? Следы этой критики я нигде не нашел, и мне неясно, почему, собственно, вас тогда, в совет­ское время, никуда не пускали, на выставки не брали, и так далее. Но вы состо­я­лись как художник, не отча­я­лись, не спились, не поте­ряли своего дара. Значит, все-таки были в России люди, которые ценили худож­ников и не давали им погибнуть?

Да, безусловно, женщины, в основном.

Из фактов вашей жизни следует, что и выставки были, и вас ценили, и, собственно, в чем тогда проблема вашей жизни, как художника?

Да, действи­тельно, чем Эстис недо­волен? Особенно сейчас это непо­нятно, когда обще­ство напрочь забыло, что же проис­хо­дило с личностью?

Шелко­графия

Если, несмотря на унижения, у тебя сохра­ни­лось досто­ин­ство, если тебя не разда­вили, ты не спился, не покончил с собой…конечно, оста­ва­лось еще одно сред­ство – уход в себя, и никаких вопросов.
Где критика на меня? Инте­ресный вопрос. Этого тоже надо было удосто­иться, надо было нахо­диться «в орбите». А я был на уровне, который вообще не был заметен, какая может быть, критика? Устная критика, да, была на моих выставках. Она носила форму обсуж­дения при открытии выставки. Обяза­тельное обсуж­дение, особенно это каса­лось молодых худож­ников. Любой мог высту­пить и гово­рить о вас, есте­ственно, все, что он хочет. И были такие дежурные идео­логи, и среди худож­ников, и среди искус­ство­ведов, которые высту­пали. Но тебя еще до открытия терзают, приез­жают всяче­ские комиссии, вот открыли, вот закрыли. Управ­ление куль­туры не разре­шает, идео­ло­ги­че­ский отдел горкома партии запретил. И я устро­и­телей моей выставки, как говорят, подставил. Они мне выставку делают, а на них там где-то орут в каби­нетах. Кроме того, я очень не любил и не хотел скан­дальной попу­ляр­ности, через которую, особенно в 60-е годы очень активно входили в искус­ство и неплохо в нем устра­и­ва­лись. Именно через скан­далы. Мне это очень непри­ятно было всегда.

             Катя.-Бумага-карандаш

Критика была, но в неува­жи­тельной и чаще всего устной форме. А до пись­менной, до печатных страниц, ну что вы, это надо было заслужить.
Среди худож­ников и сейчас бытует мнение, даже не мнение, а убеж­дение: какая разница, старик, тебя ругают или хвалят, главное, что тебя назвали.

Нача­лась новая эпоха, для худож­ника. Время рабо­тает на вас. Вы не можете этого не ощущать, не зави­сеть от этого, в конце концов, не участ­во­вать в этом.

Вот все, что сейчас проис­ходит, вне поля зрения и вне инте­ресов моей жизни. Вся эта поли­тика, без которой никто не встаёт, не ложится, теле­визор, газеты, выборы, рефе­рен­думы… Меня это, как бы вам сказать, не каса­ется. Это не значит, что мне совсем безраз­лично, будет Жири­нов­ский или кто-то другой у власти. В прин­ципе, лично моя жизнь на 99 процентов от этого не зависит. Уже так много поме­ня­лось прави­телей, и если бы я ставил свою жизнь и судьбу худож­ника в зави­си­мость от того, кто у власти, – Горбачев или Ельцин, – меня давно не было бы как худож­ника, пони­маете? Вы спро­сили о поли­тике, как я к ней отно­шусь, как участвую.
Здесь, в мастер­ской, мои барри­кады и мое поле сражения, мой Белый дом, моя линия фронта. Здесь, на подиуме, я раскла­дываю холст и делаю, что хочу. Это моя поли­тика, мое участие, мои убеж­дения. Здесь тоже идёт своя борьба, но в рамках моей профессии.