Автор: | 31. января 2019

Борис Яковлевич Фрезинский — советский и российский историк литературы, специалист по истории советской литературы и политической истории России XX века.



Сидят (слева направо) М. Слоним­ский, Е. Полон­ская, Н. Никитин, Вс. Иванов, М. Зощенко. Стоят (слева направо) Л. Лунц, Н. Тихонов, К. Федин, И. Груздев, В. Каверин. Петро­град. 1927 г. Фото М. Наппельбаума.

Сера­пионы: в Питере и в Европе

Приме­ни­тельно к XIX веку тема «Русские писа­тели и Европа» (в немалой степени фраг­мент темы «Санкт-Петер­бург и Европа») — много­ас­пектна: влияние западной лите­ра­туры (и шире — западной мысли) на твор­че­ство русских писа­телей; жизнь Европы в их книгах; поездки и путе­ше­ствия русских лите­ра­торов; их личные и твор­че­ские евро­пей­ские связи и т.д. Много­ас­пект­ность темы сохра­ня­лась и в начале XX века — вплоть до Первой мировой войны (недаром гово­рили, что нека­лен­дарный XX век начался в 1914 году). Война и спро­во­ци­ро­ванная ею рево­люция картину жизни полно­стью изуве­чили. В самое пекло военных и рево­лю­ци­онных событий лите­ра­тура, как ей и пола­га­ется в такие времена, с аван­сцены обще­ственной жизни пере­бра­лась, ожидая своего часа, в слабо осве­щённые зако­улки. Окон­чание боевых действий возвра­щения русской лите­ра­туры на аван­сцену в прежнем ее каче­стве отнюдь не озна­чало. К 1924 году, когда нэп был еще в разгаре и обыва­телю каза­лось, что рево­люция как-то поутихла, до пишущей братии дошло: русская лите­ра­тура в России уже не будет свободной, и граница России с Европой закрыта всерьёз (лите­ра­турная продукция все более тщательно цензу­ри­ро­ва­лась, поездки писа­телей за границу стали штуч­ными и, как теперь выра­жа­ются, адрес­ными, между­на­родная почта осно­ва­тельно перлю­стри­ро­ва­лась, пригла­шения зару­бежных коллег в гости оста­ва­лись неосу­ще­стви­мыми). Вот что, а вовсе не нэп, как обещал Ленин, оказы­ва­лось «всерьёз и надолго».
Действи­тельно, всего через пять лет (в 1929 году) сфор­ми­ро­ва­лась в России дикта­тура одной личности (одной, отдельно взятой — как сама эта личность любила выра­жаться с нелю­бимым теперь россий­ской публикой акцентом). Ну, а еще через пять лет, когда русская лите­ра­тура стала офици­ально имено­ваться «совет­ской», тема «Совет­ские писа­тели и Европа» напол­ни­лась содер­жа­нием уже сугубо формальным, офици­озным, сводясь, в лучшем случае, к одиночным, контро­ли­ру­емым сверху спец­сю­жетам. Биение пульса литсво­боды по временам оказы­ва­лось столь слабым, что требо­вался изощ­рённый слух для его обна­ру­жения, факти­чески же следо­вало поль­зо­ваться врачебным зеркалом, поднося его к осты­ва­ющим устам…

М. Добу­жин­ский. Двор Дома Искусств (1921).

Перейдём, однако, к Сера­пи­о­новым Братьям — т.е. пере­бе­рёмся в обез­лю­девший Петро­град самого начала 1920-х годов, когда о пред­сто­ящих лите­ра­туре испы­та­ниях дога­ды­ва­лись немногие. В Петро­граде, вопреки всему, продол­жа­лась лите­ра­турно-худо­же­ственная жизнь. Осуществ­ля­лась она, главным образом, в Доме лите­ра­торов и в Доме искусств силами не только почтенных деятелей пера, остав­шихся без газет, журналов и книго­из­да­тельств, а потому на дух не прини­мавших новый режим и нетер­пе­ливо ожидавших его краха, но и особенно заметной на фоне «мэтров» лите­ра­турной учащейся моло­дёжи. Подчеркну, что речь здесь не о проле­тар­ской моло­дёжи (ее призывно вовле­кали в Пролет­культ на предмет теплич­ного, а потому неэф­фек­тив­ного, выра­щи­вания будущих писа­телей, гене­ти­чески преданных комму­ни­сти­че­ской власти) — нет, речь о непро­ле­тар­ской моло­дёжи, отно­сив­шейся к новому режиму не обяза­тельно враж­дебно, скорее критично (режим, в свою очередь, отно­сился к ней насто­ро­женно по простой причине соци­ально сомни­тель­ного ее проис­хож­дения). Часть этой непро­ле­тар­ской моло­дёжи уже имела нешу­точный в ее возрасте опыт участия в военных, а не лите­ра­турных, боях, хотя и успела еще до винтовок и пуле­мётов отме­титься перед самой войной в разно­об­разных россий­ских «Сати­ри­конах». Понятно, что эта литмо­ло­дежь стре­ми­лась овла­деть профес­си­о­нальным мастер­ством, чтобы по-новому отра­жать в слове только что пере­житое и ею самой, и страной в целом. Что каса­ется есте­ствен­ного желания не только писать, но и печа­таться, то оно оказа­лось тогда вполне нере­альным: жалких бумажных и типо­граф­ских возмож­но­стей города едва хватало лишь на Агит­проп и еще более бездарный Пролет­культ. Застрявшие же в городе профес­си­о­налы пера отошедшей эпохи (писа­тели, фило­логи, исто­рики, пере­вод­чики) с 1918 года суще­ство­вали без возмож­ности печа­таться и без каких-либо перспектив по этой части.

Един­ственным в Петро­граде, кто действенно печа­лился об их судьбе, был Максим Горький — именно в силу этой действен­ности, а не своего худо­же­ствен­ного авто­ри­тета, ставший центральной фигурой в обще­ственно-худо­же­ственной жизни города первых поре­во­лю­ци­онных лет. Имея не простые, но отнюдь не враж­дебные и, уж конечно, не формальные отно­шения с лиде­рами новой власти, Горький сумел помочь интел­ли­генции города выжить, т.е. полу­чить от властей свой кусок хлеба.
Проблема питер­ской непро­ле­тар­ской моло­дёжи и ее лите­ра­турных устрем­лений была оценена Горьким как проблема не сразу. Создав для поддержки город­ских гума­ни­та­риев изда­тель­ство «Всемирная лите­ра­тура» и поставив перед ним гран­ди­озную задачу дать совре­мен­ному чита­телю все памят­ники мировой лите­ра­туры в русских пере­водах, Горький убедился, что для реали­зации его плана попросту не хватает пере­вод­чиков. Так, с подачи Гуми­лёва, Горьким была создана лите­ра­турная Студия подго­товки пере­вод­чиков. Она распо­ло­жи­лась в доме Мурузи на Литейном (потом пере­бра­лась в дом купцов Елисе­евых на углу Невского и Мойки, где Горький создал Дом искусств), и занятия со слуша­те­лями в Студии вели Гумилёв, Лозин­ский, Корней Чуков­ский, Замятин, Шклов­ский, Эйхенбаум…
Вот когда лите­ра­турные инте­ресы части питер­ской литмо­ло­дёжи полу­чили возмож­ность проявиться публично… Историю возник­но­вения первой в после­ре­во­лю­ци­онном городе (да и в стране в целом) лите­ра­турной группы один из ее иници­а­торов — Михаил Слоним­ский — спустя восемь лет излагал так: «Просто десять человек, из которых млад­шему было восем­на­дцать, а стар­шему двадцать восемь, встре­чаясь в обес­пе­ченном дровами и элек­три­че­ским светом “Доме Искусств”, сдру­жи­лись, выяснив, что все они — одина­ково, но каждый по-своему — любят лите­ра­туру и хотят рабо­тать в ней. Есте­ственно, они поже­лали встре­чаться друг с другом почаще и читать друг другу напи­санное». Далее были пере­чис­лены эти «десять человек»: прозаики Константин Федин, Всеволод Иванов, Михаил Зощенко, Лев Лунц, Вени­амин Каверин, Николай Никитин, Михаил Слоним­ский; поэты Елиза­вета Полон­ская и Николай Тихонов; критик Илья Груздев (действи­тельно, таков был усто­яв­шийся к 1923 году состав группы «Сера­пи­о­новы Братья»).
Обще­при­знанной датой рождения этой первой в после­ре­во­лю­ци­онной России лите­ра­турной группы явля­ется 1 февраля 1921 года. Хотя если б удалось взгля­нуть из машины времени на тот день и первое «орга­ни­за­ци­онное» собрание литкружка в питер­ском Доме искусств, то поло­вины пере­чис­ленных в списке Слоним­ского лиц на собрании не обна­ру­жи­лось бы (они вошли в группу в разное время позже) и, напротив, мы увидели бы неко­торых участ­ников собрания, спра­вед­ливо считавших себя в ту пору осно­ва­те­лями группы, которые отсут­ствуют в приве­дённом списке (например, Виктор Шклов­ский, Владимир Познер, Николай Чуков­ский…) — за разъ­яс­не­нием этого и вообще за подроб­но­стями и справ­ками отсылаю чита­телей к своей книге «Судьбы Серапионов».
Если дата рождения Сера­пи­о­новых Братьев обще­при­знана, то столь же опре­де­лённой даты кончины группы никто не знает: назы­вают и 1926-й, и 1929-й, и даже 1932-й годы. По суще­ству, слухи о смерти группы «Сера­пи­о­новы Братья» возни­кали уже к концу 1923 года, а то и раньше, так что май 1924 года, когда в Питер из Гамбурга пришло изве­стие о смерти Льва Лунца, на самом деле спра­вед­ливо можно считать вполне жирной точкой, завер­шившей недолгую хроно­логию совместной истории Сера­пи­онов. Правда, через двадцать лет вспо­миная 1924 год и поминки по Лунцу, К. Федин утвер­ждал: «Его уход объединил нас своей внезап­но­стью, своим трагизмом, сжал нас в тесное кольцо, и это был апогей нашей дружбы, ее полный расцвет, и с этого момента, с этого года кольцо начало слабеть». Но «объеди­нить» можно лишь разъ­еди­нив­шихся, к тому же, замечу, эти высо­ко­тор­же­ственные слова отно­сятся только к одному, тяжкому для всех Сера­пи­онов, дню, к есте­ствен­ному для того момента всплеску эмоций (дело было то ли в кафе, то ли в пивной на углу Невского и Троицкой, где поми­нали Лунца). Конечно, Сера­пионы, продол­жали суще­ство­вать и ежегодно 1 февраля радостно празд­но­вать очередную свою годов­щину — только группы уже не было, каждый суще­ствовал сам по себе и напи­санное каждым уже сообща не обсуж­да­лось (как пона­чалу — непре­менно, пылко и заин­те­ре­со­ванно), а просто пили и весе­ли­лись, стара­тельно обходя «вопросы литературы».
Вот почему слово «Сера­пионы» в заго­ловке нашей статьи озна­чает не столько группу, сколько отдельно взятых (в смысле т. Сталина, а не т. Ежова) писа­телей, объеди­нённых в 1921—1923 годах един­ством инте­реса, а потом, еще доста­точно долго, сохра­нявших лите­ра­турную дружбу. Слово «лите­ра­турную» тоже уточню, сослав­шись снова на Федина (теперь уже не на превос­ходную его книгу «Горький среди нас», а на днев­ни­ковую запись 1945 года): «…моя связь с сера­пи­о­нами носила окраску совер­шенно лите­ра­турной дружбы и стро­и­лась на пони­мании мастер­ства, на лите­ра­турном родстве, даже, пожалуй, на лите­ра­турной биографии. А дружба сердечная, чело­ве­че­ские привя­зан­ности, “приязни“ росли на другой почве, в стороне о г “едино­мыш­лен­ников”».

Сера­пи­о­новы братья. «Загра­ничный альманах». Берлин. Русское твор­че­ство. 1922.

Тут, правда, придётся заме­тить, что и слово «едино­мыш­лен­ники» приме­ни­тельно к Сера­пи­онам не вполне точно, даже если речь идёт о тех самых 1921—1923 годах, потому что с самого начала выде­ля­лись у Сера­пи­онов два идейных крыла, западное и восточное, и некий центр. Сера­пионы-прозаики распре­де­ля­лись по этим трём «направ­ле­ниям» так: запад­ники — Лунц, Каверин и Слоним­ский; восточ­ники — Вс. Иванов и Никитин; центр — Зощенко и Федин. (Несколько иное распре­де­ление проза­иков даёт Лунц, отводя Слоним­ского в центр, а Федина к восточ­никам; другую, скорее в исто­рико-партийном, а не в исто­ри­ко­ли­те­ра­турном духе, клас­си­фи­кацию спустя 20 лет пред­ложил Федин, поделив Сера­пи­онов на «весёлых “левых”, во главе с Лунцем, и серьёзных “правых” — под усмеш­ливым вожде­нием Всево­лода Иванова») Если гово­рить весьма упро­щённо, то запад­ники считали, что нужно учиться у западной лите­ра­туры, восточ­ники, что — учиться не нужно, а надо писать; центристы считали, что учиться нужно, но у русских классиков.
В рамках нашей темы такое струк­ту­ри­ро­вание группы, может пока­заться, сужает коли­че­ство мыслимых сюжетов. Подчеркнём, однако, что, неза­ви­симо от внут­ренних литпо­лемик молодых Сера­пи­онов, конкретные евро­пей­ские сюжеты легко выстра­и­ва­ются приме­ни­тельно к каждому Сера­пиону (даже к Зощенко — писа­телю, лите­ра­турно наиболее ориги­наль­ному, создав­шему свой литязык и узна­ва­е­мому по любой строчке), а вовсе не только — к их запад­ному крылу. Не будем гнаться за полнотой сюжетов — дефицит журналь­ного места в парадном (для Питера) номере все равно этого не позволит. Огра­ни­чимся несколь­кими, безуслов­ными, «случаями».
Начнём, есте­ственно, с запад­ного крыла, затем перейдём к восточ­ному, центру и, наконец, к отпавшим…

 

Зовущий «на Запад!» Лев Лунц

Лев Лунц

Западное крыло Сера­пи­онов возглавлял Лев Лунц. Будучи студентом-фило­логом Петро­град­ского универ­си­тета, он профес­си­о­нально изучал западную лите­ра­туру (особенно тщательно и влюб­лённо — испан­скую). Боль­шин­ство лите­ра­торов еще помнили недавно отошедший век, принёсший русской лите­ра­туре мировую славу и всеобщее признание. Однако время на месте не стояло, и умиление смени­лось анализом: пришла пора форма­ли­стов. Вопрос, как сделана «Шинель» Гоголя, постав­ленный ими в повестку дня и в общем виде ими же решённый, ощущался Сера­пи­о­но­выми Братьями как профес­си­о­нально значимый. Юный Лунц вопрос «как сделано» распро­странил на совре­менную русскую лите­ра­туру и нашёл, что сделано скучно. Т.е. он, конечно, признавал мировое значение Толстого и Досто­ев­ского, даже Чехова, но в совре­менной россий­ской прозе ощущал явный отход с вели­кого и правиль­ного пути. Лите­ра­тура, считал он, не дела­ется усилиями одного, пусть даже гения — поле должно быть удоб­рено массой экспе­ри­мен­ти­ру­ющих, только тогда на нем взойдёт нечто значи­тельное. Утвер­див­шиеся же на лите­ра­турном поле совре­менные авторы почти не экспе­ри­мен­ти­ро­вали, а, следо­ва­тельно, и почти не удоб­ряли его (тут Лунц, не смущаясь, называл тогдашние первые имена — Бунин, Зайцев, Белый, Ремизов, А. Толстой, Замятин). Лунцу каза­лось, что он точно знает ключ к миро­вому успеху—фабула, зани­ма­тель­ность, сюжет­ность, и знает, у кого надо учиться: Гофман, Дюма, Стивенсон. Замечу точности ради, что, стал­кивая, например, роман­тика Гюго с реали­стом Стен­далем, Лунц, тем не менее, искус­ство фабулы ценил у обоих, так что лунцев­ский лозунг «На Запад!» допускал не одну - един­ственную полосу движения, однако всех возможных «полос» он, конечно, не учитывал.
С Лунцем спорили, тоже пылко, но по части пылкости он был недо­ся­гаем: «его испе­пелял жар спора, можно было задох­нуться рядом с ним». «Правый» Федин, проживший перед тем несколько лет в стране Гофмана, возражал, меха­ни­стично подменяя понятие сюжет­ности некоей подвиж­но­стью: «ничего не полу­чится, если мы, ради придания подвиж­ности русской прозе, заставим Обло­мова ездить на трамвае» — так воспро­из­водит он в мему­арах свой главный аргу­мент. В итоге восточ­ники, оста­ваясь на своей позиции, что-то из лозунгов Лунца в расчёт все-таки взяли, и даже в прозе Вс. Иванова некие «западные» подвижки иногда стано­ви­лись заметны. Забавно, что безаль­тер­на­тивные «заветы» Лунца, похоже, находят пони­мание у тепе­решних россий­ских авторов, осозна­ющих лите­ра­туру исклю­чи­тельно как «игру», а вовсе не как «учитель­ство», и мы имеем сейчас в нашей лите­ра­туре то, что имеем.
За пылко­стью Лунца угля­ды­ва­лось яростное оттал­ки­вание от подмяв­шего русскую лите­ра­туру влияния «обще­ствен­ности»: он полагал, что и события 1917 года внут­ренне подго­тов­лены именно «обще­ствен­но­стью», воспи­танной Писа­ревым, а еще раньше Добро­лю­бовым и Черны­шев­ским, и явля­ются ее апофе­озом. Лунц не хотел победы «народ­ников», полагая, что лите­ра­тура суще­ствует как искус­ство сама по себе и сама по себе прекрасна, что в ней нет простого смысла и потому она не нужна власти и должна оста­ваться беспо­лезной для неё. Конфликт «лите­ра­тура и власть» Лунц видел отчёт­ливо и требовал чест­ности: власть, как Писарев, должна признать, что ей искус­ство не нужно.
Лозунг Лунца «На Запад!» не открывал для боль­шин­ства Сера­пи­онов стол­бовой дороги, и потому не был ими поддержан. В России эту статью Лунца не напе­ча­тали вообще; она была огла­шена им изустно 2 декабря 1922 года, а напе­чатал ее в 1923 году в Берлине Горький в «Беседе», где публи­ко­ва­лись также пьесы Лунца «Вне закона» и «Город Правды» …
Лунц пробовал себя в прозе, но главным его дости­же­нием были пьесы. Он писал их потому, что самый сильный упрёк обращал к русскому театру. Наличие исклю­чений, т.е. русских пьес, им ценимых («Ревизор», например), дела не меняло. Лунцу пришлось самому взяться за исправ­ление ситу­ации, и созданное им в драма­тургии оказа­лось инте­ресно, хотя впослед­ствии и не востре­бо­вано. Евгений Шварц, драма­тург блиста­тельный, писал, что в пьесах Лунца «был насто­ящий жар, и сделаны они из драго­цен­ного мате­риала». Пьесы Лунца дороги к русскому зрителю по суще­ству не полу­чили, но их напе­ча­тали (частью в Петро­граде, частью в Берлине) и путь к чита­телю был открыт. Самой первой и, наверное, самой значимой оказа­лась пьеса «Вне закона» (Лунцу было всего восем­на­дцать, когда он ее написал). Не имея в России большой сцени­че­ской судьбы, она имела крас­но­ре­чивую теат­ральную историю.
Тут следует заме­тить, что в собственном твор­че­стве вообще и в пьесе «Вне закона» в част­ности увле­чённый зани­ма­тель­но­стью совсем юный Лунц говорил, тем не менее, о вещах, крайне для тогдаш­него россий­ского обще­ства суще­ственных, — о рево­люции и ее пере­рож­дении, о народе и толпе, о толпе и вожде, о вере и разо­ча­ро­вании, об иску­шении властью. Он действи­тельно старался сделать это весело и живо, помня, что театр — игра, но его театр — игра, застав­ля­ющая людей опасно (для власти) задуматься.
Профес­си­о­нальное знание истории и лите­ра­туры Запада позво­лило Лунцу вполне благо­ра­зумно и убеди­тельно пере­нести действие пьесы — во времени и в простран­стве — из совре­менной России в сред­не­ве­ковую Испанию. Акту­альные для России проблемы оказа­лись, таким образом, несколько зашиф­ро­ван­ными. Однако обма­нуть власть таким способом не удалось — спек­такль по пьесе «Вне закона», почти подго­тов­ленный на сцене петро­град­ской Алек­сандринки (режиссёр Л. Вивьен, сцено­графия Ю. Аннен­кова), был запрещён по личной команде нарком­проса Луна­чар­ского — того самого, которым умиля­лась «отте­пельная» интел­ли­генция, уже зная, что бывают нарком­просы куда тупее и крово­жаднее Анатолия Васи­лье­вича, и даже понимая, что дело-то собственно и не в наркомпросах.
В Лунца Луна­чар­ский вцепился действи­тельно по-буль­дожьи: узнав о поста­новке «Вне закона» в Одессе, он добился запре­щения всех пьес Лунца на всей терри­тории СССР — видимо, понимал, что главные това­рищи по партии иное решение ему не простят, а слав­ного кресла поки­дать не хоте­лось (лет шесть еще дали в нем посидеть).
Печа­тать пьесу «Вне закона» запре­тили, когда Лунц жил еще в Петро­граде. Запрет спек­такля на сцене Алек­сандринки после­довал, когда автор, смер­тельно больной, нахо­дился уже в Германии, надеясь, что тамошняя меди­цина его спасёт. Любивший Лунца Замятин калам­бурил в письме, отправ­ленном ему в Гамбург: «Обидно, что “Вне закона” — оказа­лась вне закона: хорошая пьеса, дай Бог здоровья автору». Здоровья Лунцу желали все его друзья, но с реали­за­цией их поже­ланий что- то не зала­ди­лось, и 8 мая 1924 года Лунца не стало.