Автор: | 21. мая 2019

Елена Костандис. Родилась в городе Тбилиси. Училась в Тбилисском государственном университете и Еврейском университете в Иерусалиме. Публиковалась в газете «Литературная Россия», журналах «День и ночь», «Дети Ра», альманахах «Ориентация на местности», «Форма слова», «Лили Марлен», «Глаголъ» (Париж). Лауреат литературной премии «Слово-2015». Живет в Москве.



Несколько старых писем.

 

Сколько я себя помню, мир всегда состоял из запахов. Запахи эти были неожи­дан­ными, сохра­няясь в памяти навсегда. Мокрый снег и по сей день для меня пахнет персиком, а волосы ребёнка – июнь­ским закатом. Кара­мель пахнет одино­че­ством, а шёлковой шарф дере­вянной шкатулкой. Меня­лись не запахи – меня­лась я сама. Чувственный призыв кофе был непе­ре­носим в девят­на­дцать, когда мир катился в бездну, а в трид­цать девять стал привычен, приятен, лёгок: остро­умная беседа, шорох страниц на веранде кафе, кивок и полу­улыбка, все хорошо.
Но есть один запах, проне­сённый через всю жизнь; запах, который я хотела бы встре­тить в раю, если дове­дётся проснуться именно там; запах, без кото­рого впадаешь в тоску и отча­яние – запах книг. Книг разных – старых, новых, нераз­ре­занных и прошедших века, запах их пыли и типо­граф­ской краски, и особенный запах бумаги, который вдыхаешь, гладя стра­ницу, прежде чем начнёшь читать. Ведь ты созна­тельно оття­ги­ваешь удоволь­ствие, чтобы оно ощути­лось еще полнее.
Тот буки­ни­сти­че­ский магазин на Большой Грузин­ской, в полу­под­вале был началом счастья. Почему-то меня к нему неиз­менно подгонял дождь – пока добе­жишь от Зоопарка или Пресни, промок­нешь насквозь: зонт, как всегда, остался дома, ведь с утра была такая чудесная погода. А внутри – полу­тёмно, и пахнет самым любимым на свете – книгами; и свет неяркий и какой-то очень привет­ливый. Сейчас возь­мёшь в руки первую попав­шуюся книгу – хоть изданный в 1951 году фило­соф­ский словарь, полный клас­совой борьбы и буржу­азных пред­рас­судков, хоть затрё­панные до полу­смерти этюды Черни, которые ты играла трид­цать лет назад; неважно, что возь­мёшь – в душу сразу прольётся удиви­тельный покой.
– Душечка, Елена Викто­ровна, – говорил владелец мага­зин­чика Борис Алек­сан­дрович, – библио­филия, наверное, грех: уж слишком привя­зы­вает нас к объекту нашей страсти, но кто ж без греха, скажите?
Борис Алек­сан­дрович являл собой тип русского барина, который должен был остаться лишь в мему­арах эмигрантов первой волны: прекрасно обра­зо­ванный, щедрый, вели­ко­душный, пони­ма­ющий красоту мира, с бородой а-ля Константин Леон­тьев и неиз­менной трубкой. Аромат ее табака был источ­ником удиви­тель­ного насла­ждения – с моей-то поме­шан­но­стью на запахах. Проис­ходил Борис Алек­сан­дрович из хорошей старо­мос­ков­ской семьи, носившей фамилию из «Бархатной книги»: род его дал миру военных, профес­суру, госу­да­ревых людей; дал спокойно и достойно, не вакся царских сапогов и не предавая присяги. И даже в старом свитере Борис Алек­сан­дрович выглядел лучше госпо­дин­чиков, наскоро сляпавших себе нелепые гербы: их опере­точные галстуки-бабочки и эспа­ньолки на таком фоне каза­лись еще смехотворнее.
– А вот вам, душенька, то, что явно пора­дует – с трудом отыскал, но посмот­рите, какая сохран­ность! Иллю­страции Боклев­ского к Гоголю в издании Готье. Хоть себе оставляй такую ценность.
И мы долго еще гово­рили о мистике «Мёртвых душ», потя­гивая чай, и сумерки запол­няли Москву, а время шло неза­метно и оста­нав­ли­ва­лось внезапно.
И запах старых книг оста­вался запахом времени.
Тем летним вечером Борис Алек­сан­дрович был задумчив и невесел. Протянул мне рот-фрон­тов­скую коробку:
– Друг моего покой­ного отца, Пётр Нико­лаич его звали… Похо­ро­нили на прошлой неделе, вещи разби­рали. Это вот семье не нужно оказа­лось. Я лишь заглянул, там письма. Не стал читать. Вам отдать решил. Вы сможете сохра­нить их? Вы их сохраните.
Это не был вопрос. Я кивнула.
– Они вместе воевали. Второй Укра­ин­ский. Осво­бож­дали Вену…
Вы позво­лите, я закурю?
Борис Алек­сан­дрович каждый раз спра­шивал у меня разре­шения заку­рить, хотя знал, что запах его трубки я просто обожаю.
– Вы сохра­ните их.
И я снова кивнула.
Любо­пыт­ство разди­рало меня, но я дотер­пела до дома: читать эти письма в метро вдруг пока­за­лось мне таким же диким, как захо­дить в церковь, засунув руки в карманы. Вроде бы и нет никаких пред­пи­саний, но ведь невозможно.
Во всей моей квар­тире оста­лась зажжённой только одна настольная лампа, и теле­фоны я отключила.

31/VIII-1944 г.

Дорогой мой, любимый Петя!
Письма от тебя не успе­вают дохо­дить так быстро, как я узнаю о твоих пере­ме­ще­ниях из сооб­щений по радио. Сегодня сказали, что наши войска заняли город Буха­рест. Я смот­рела на карте – ты уже далеко от нас, за преде­лами нашей Родины, и все же – такая радость! Теперь мы все чувствуем, что войне скоро конец. В Москве был салют, но они теперь часто бывают. Настро­ение у всех приподнятое…
…Наташа завтра идёт в первый класс. Еле уложила ее спать, так она волну­ется. Мы с Верой Семё­новной сшили ей платье из моего корич­не­вого – помнишь, оно тебе еще не нрави­лось? Полу­чи­лось хорошо, ткань почти новая, такой плотный загра­ничный фай. А на передник пошёл отрез поплина, из кото­рого я думала сшить себе платье к твоему возвра­щению. Но ничего, вместо платья хватит на блузку, зато у Наташи перед­ничек очень хороший. Она будет самой красивой перво­класс­ницей в Москве – так жаль, что ты ее в этот день не увидишь…
…Я все время думаю о тебе, мой дорогой. Мне почему-то кажется, что в тот момент, когда я думаю о тебе, с тобой ничего не может случиться. Никакая пуля, никакой снаряд тебя не заденут. И потому я думаю все время, пока не сплю. Но даже и во сне я вижу тебя и говорю с тобой – вот уже три года. Я верю, я знаю, что ты вернёшься с победой.
И пусть тебя всегда хранит моя любовь.
Целую тебя крепко-крепко.
Твоя Надя.

28/XII-1944 г.

Мой любимый, един­ственный Петя!
Ты пишешь, чтобы я не волно­ва­лась о тебе. Как такое возможно, когда я знаю, что бои за Буда­пешт идут очень тяжёлые? Муж Лизы Новицкой воюет там же, и Лиза сегодня нам читала вслух его письма. Я верю, верю в нашу победу! Я знаю, что враг будет разбит!
Но я не могу не беспо­ко­иться, мой родной. Это пред­на­зна­чение в жизни: думать и беспо­ко­иться о тебе. …
…Вчера мы с Верой Семё­новной ходили в кино. Заме­ча­тельная была картина, «В шесть часов вечера после войны». Мне очень понра­ви­лось, как играл артист Самойлов. И еще я думаю теперь, что война закон­чится в мае, как было пока­зано в этой картине.
…Наташа учится очень хорошо и прилежно. Она напишет откры­точку к Новому году, несколько раз начи­нала писать черновик, но боится, что выйдет «не так». Я уговорю ее, что для тебя любое ее письмо – радость.
…Чаще всего вспо­ми­на­ется, как мы гуляли в Нескучном, еще до рождения Наташи. Я снова иду и держу тебя за руку…
…Посылаю тебе шерстяные носки: совер­шенно случайно удалось купить немного шерсти, и я их связала за три вечера. Наверное, в Буда­пеште сейчас холодно. Прошу, береги себя.
Целую тебя очень крепко.
Всегда твоя Надя.

15/II-1945 г.

Мой дорогой, мой любимый Петя!
Мы все так лико­вали, узнав, что наши войска наконец-то взяли Буда­пешт! Я так горжусь тобой и всеми нашими бойцами. Был салют, целых двадцать четыре залпа, мы с Наташей считали. Она гово­рила всем во дворе: «Это салют для моего папы!». Спасибо тебе, родной, и спасибо всей нашей Красной Армии за ваши победы. 
…Была в гостях у Сини­цыных. Я не видела их с тех пор, как они верну­лись из эваку­ации. Иван Арка­дьевич постарел, но держится молодцом и пере­даёт тебе поклон. Говорил, что наде­ется продол­жить вашу с ним работу после окон­чания войны. Ольга Алек­се­евна сильно сдала. По словам Ивана Арка­дье­вича, это после того, как Котьку убили под Сталин­градом. Она почти все время молчит, и я не знаю, чем её можно утешить…
…Посылаю тебе Наташин рисунок. Эти цветы она нари­со­вала в школе специ­ально для тебя.
Люблю тебя больше всего на свете.
Твоя Надя.

20/V-1945 г.

Здрав­ствуй, Петя.
Мне неве­ро­ятно трудно писать тебе сейчас. Мне все еще кажется, что твоего письма, которое пришло сразу после Победы, не было. Может, оно мне присни­лось? Так хочется, чтобы это было сном. Но нет, оно лежит передо мной на столе, зачи­танное-пере­чи­танное уже почти до дыр, потому что я так и не могу понять до конца, что же с тобой произошло…
…Это не злость остав­ленной жены, это именно непо­ни­мание. Как, как ты так можешь? Неужели эта твоя медсест­ричка оказа­лась тебе важнее нас с Наташей? Ты пишешь: «Это не ППЖ, а насто­ящая любовь на всю жизнь». Но ведь о том, что ко мне у тебя любовь на всю жизнь, ты тоже говорил восемь лет назад…
…Ты пишешь: «Война все изме­нила». Нет, я не могу согла­ситься. Война изме­нила многое, но заста­вила понять, что же самое главное для нас. Для меня, по крайней мере. Петя, я ведь пыта­лась обере­гать тебя: я не писала тебе всего, что мы пере­жили с Наташей в Москве за эти годы. Конечно, нашу жизнь тут невоз­можно срав­нить с пере­довой, где был ты, но поверь мне, многие знакомые, уехавшие свое­вре­менно в эваку­ацию, ахали, узнав, как было тут. Я не писала тебе, как у меня украли карточки в трамвае, в самом начале месяца, и чтобы хоть как-то накор­мить Наташу, я прода­вала вещи, и давали за них копейки, а сама пила с утра горячую воду с саха­рином и так шла на службу. О том, как у меня зимой сорок третьего распухли ноги, и я ходила с трудом, но ходила – я почему-то думала, что я не имею права болеть, пока ты на фронте. И оно поти­хоньку прошло само …
…Что я скажу Наташе? Что ее папа жив-здоров, но к нам не вернётся? Как мне ей это объяс­нить? Она каждый день спра­ши­вает о тебе, а я теперь не знаю, что ответить…
…Петя, а может, мне это письмо все же присни­лось? Ведь бывают дурные сны. Сейчас я проснусь, а его не будет. И мы с Наташей будем ждать твоего звонка в дверь.

Твоя жена Надя.

10/VI-1945 г.

Петя, не нужно было писать: «Прости, что предал тебя и Наташу». Это – лишнее. Если ты твёрдо решил, что тебе мы больше не нужны, слова о прощении стано­вятся пустыми.
Ты знаешь, я читала в журнале рассказ об одном бойце, который попал в плен и перешёл на сторону врага. Он решил, что так ему будет лучше. Я не хочу пока­заться злой, но этот рассказ мне вспо­ми­на­ется сейчас. Ты ведь тоже решил, что так будет лучше для тебя. А предать Родину или семью – разница не очень большая.
…Самое ужасное, что я не могу разлю­бить тебя. Слишком сильно мы друг в друга проросли. Я не хочу убеж­дать ни себя, ни тебя, что ты еще можешь одуматься и вернуться. Но разлю­бить тебя я тоже не в состо­янии. Это уже выше меня самой.
Поста­райся беречь себя, Петя.
Прощай.
Надя.

Ночь окутала столицу темным бархатом. Где-то во дворе подростки стучали баскет­больным мячом. В носу у меня щипало. Хоте­лось встать, умыться, приго­то­вить чай.
Я осто­рожно сложила письма по датам, думая, как рыжели такие чернила со временем. В коро­бочке была фото­графия девочки в старой школьной форме, с огромным порт­фелем. На обороте почти выцветшая надпись: «Доро­гому папе от Наташи. Гор. Москва».
От свежего чая пахло почему-то горячим металлом и солью.
А буки­ни­сти­че­ского мага­зина больше нет. Город­ским властям он пока­зался невы­годным. Арендная плата стала неподъ­ёмной, Борис Алек­сан­дрович закрыл магазин и сел дома – писать иссле­до­вание о «Пиковой даме».
На том месте сейчас ресторан с офици­ан­тами из Средней Азии, которые, по мнению руко­вод­ства, должны изоб­ра­жать япон­ских самураев.

Июнь 2018