Чёртова поляна
Я служил в дивизионном батальоне связи. Летом сорок четвёртого года наша дивизия держала оборону на плацдарме левого берега реки Волхов.
Командир дивизии, полковник Берулава, с пухлым лоснящимся жиром лицом сластолюбца, был занят, по общему мнению, только удовлетворением своих прихотей. Его любимой поговоркой была такая: «Всех баб поиметь нельзя, но к этому стремиться надо». И потому в отношении всех молодых и смазливых женщин, прибывающих на службу в дивизию, было возрождено «феодальное» право первой ночи.
Когда в батальоне появилась новая радистка Тамара Братищева, худенькая, кареглазая девочка со слегка вьющимися волосами, её сразу же отправили на «смотрины» к Берулаве.
Но она с таким презрением отвергла притязания полковника, гневно заявив, что не затем добровольно пошла служить в действующую армию, чтобы быть забавой пузатому старику. Комдив и вся его обслуга поначалу опешили. Берулава покраснел от гнева, но сдержался и нарочито ласково, тихо и медленно проговорил:
Значит, я тебе кажусь старым и пузатым, так? Ну что ж... Будут тебе молодые и стройные, будут...
И рявкнул:
На «Чёртову поляну»! И оттуда без моей команды не отпускать!
Участок обороны дивизии, прозванный «Чёртовой поляной», был покрыт мхом, сырая низина непрерывно простреливалась противником с ближней высотки. Огонь вёлся днём и ночью, к тому же ещё и шестиствольными миномётами. Их огонь был чудовищно плотным, а осколки мин разлетались под таким острым углом, что зачастую оставляли на земле бороздки. Горячую пищу роте, оборонявшей поляну, в ранцевых термосах доставляли ползком повара в предрассветную пору, когда огонь врага немного стихал. Но зачастую их убивали или ранили, и солдаты сутками питались размоченными ржаными сухарями и брикетами пшённого концентрата. Целесообразнее было бы отвести роту на пару сотен метров назад, на более удобное для обороны возвышенное место, – но уже действовал знаменитый сталинский 227-й приказ: «ни шагу назад», и никто из командования отвести роту на более удобную позицию не решался.
Вместе с солдатами у рации под огнём находилась и Тамара. Девочка страдала и от сырости, и от стыда при отправлении естественных надобностей, и от грязи. В таких условиях люди быстро вшивеют. Но самым главным был постоянный страх, который, как ей казалось, доведёт её до безумия.
Каждый день наглый щеголеватый адъютант Берулавы повторял по радио предложение, но Братищева его с презрением отвергала. Каждые пять-семь дней, опять-таки в предрассветную пору, роту меняли, отправляя её в дивизионный тыл. Там солдат обильно кормили, давали отоспаться, меняли нательное белье, верхнюю одежду отправляли в вошебойку. Тамара же оставалась на «Чёртовой поляне». Однако силы девочки были не беспредельны, и настал день, когда она сдалась. На рассвете адъютант притащил Тамару к полковнику, и тот, оглушив её стаканом спирта, туг же изнасиловал, грязную, вшивую.
Насытившись, Берулава отдал её адъютанту: «Ну её к дьяволу, неумеху. Бестолковая какая-то, да и ляжки у неё худые, не люблю таких».
Последующие дни превратились для девочки в сплошной кошмар. После адъютанта она попала к ординарцу, затем настала очередь обслуги: поваров, парикмахера, солдат комендантского взвода – охраны полковника. Тамара потеряла, счёт дням и ночам. Её брали по двое, по трое. И все время водка, спирт, коньяк, вино. В итоге за короткое время чистая и наивная девочка превратилась в штабную шлюху и алкоголичку. Вскоре она надоела, а может, появилась новая жертва, и вышвырнули её, как использованную тряпку.
В её землянку в штабе дивизии мог прийти кто угодно, когда угодно, и утешиться всего за стакан водки. Единственное, чего Братищева добилась, – её не посылали больше на передовую. Ужас от пережитого на «Чёртовой поляне» забыть она не могла. Изменилась она и внешне. Лицо отекло и отливало синевой, глаза потускнели, волосы всегда были всклокочены, да и вся она раздалась, обабилась. Все звали её уже не Братищевой, а Блядищевой.
Был в дивизии мой земляк, командир миномётной батареи, капитан Павел Ощепков. Хотя я считал его стариком, ведь ему было уже за тридцать, мы дружили. Встретились как-то с ним в штабе, обменялись новостями, вспомнили Москву. Проходя мимо Тамариной землянки, Павел сказал:
– Подожди меня здесь. Надо конец смочить. Выйдя минут через двадцать, хмыкнул:
– А ты чего не идёшь? Тамарка работает как машина, я ей целую бутылку оставил, и за тебя тоже.
Меня передёрнуло от гадливости, словно наступил босой ногой на жидкую коровью лепёшку.
– Нет уж, как-нибудь потерплю.
– Ну и хрен с тобой, как хочешь. И протянув руку, сказал:
– Прощай. Завтра с утра батарея работать будет.
Вы уж, связисты, не подведите. Вечно у вас что-то отказывает.
– Не подведём, будь уверен. Не нравится мне твоё заупокойное настроение.
На следующий день, управляя с переднего края огнём своей батареи, Паша Ощепков был убит наповал.
Как-то придя в штаб, я увидел людей у Тамариной землянки. Часовые никого не подпускали. Заметив пробегавшего знакомого, спросил у него, в чем дело.
– Да пустяки, Тамарка повесилась! – на ходу прокричал он.
Мой ординарец, хитрец и насмешник Исай Гумеров сказал:
– А домой, наверно, отпишут, что погибла, защищая честь, достоинство и независимость нашей социалистической Родины!
Ромны
Война окончилась. Сапёр, капитан Семён Гендлин, блондинистый еврей, счастливо отделался – всего три не очень тяжёлых ранения. Как и перед миллионами его сверстников, встал вопрос: что делать дальше?
На фронт он попал сразу после десятилетки и теперь страстно хотел учиться. Поэтому решил поступить в военно-инженерную академию. В штабе Киевского военного округа прошёл собеседование и ждал решения. Оно вскоре пришло – отказ. И это несмотря на его пять орденов, в том числе престижный орден Александра Невского.
Поняв, что в армии ему карьеры не сделать, Семён падал рапорт об увольнении в запас. В конце концов, он молод и здоров, и путь в институт ему не заказан. А пока его отправили в украинский городок Ромны, где был расквартирован отдельный корпусной сапёрный батальон, на должность начальника штаба.
Поначалу Семёну город понравился. Прошло два года после освобождения от оккупации, особых разрушений в городе не было, и отличался он какой-то патриархальностью и чистотой.
Прибыв в часть, Семён решил, по примеру других офицеров, поселиться на частной квартире. Казарменное житьё ему порядком опротивело.
Однако найти кров оказалось делом нелёгким. Хозяева ни деньгами, ни продуктами не интересовались. Главной валютой было для них
топливо: уголь или дрова, а достать это молодому офицеру было негде.
И поэтому жил Семён в общей солдатской казарме, и в углу, отгородившись от остальных только простыней.
Однажды осенним вечером он увидел на здании кинотеатра афишу фильма «Антон Иванович сердится». Семён вспомнил этот добрый и наивный довоенный фильм, образы, созданные Целиковской, Кадочниковым, Мартинсоном, Коноваловым, прекрасную музыку в картине, предвоенное время, когда жизнь казалась безоблачной и вечной.
Зал был заполнен молодыми, сытыми парнями и девчатами. Все пиджаки молодых людей, кофты и платки, обтягивающие высокие груди девушек, были обсыпаны лузгой. Парни, весело смеясь, щупали своих соседок, те притворно взвизгивали и лениво отбивались от ухажёров.
Фильм начался, но стоило появиться на экране героям, которых играли Короткевич и Бонди, актёры с семитской внешностью, как зал начинал вопить:
– Жиды, жиды, жиды!
Особенно пронзительно визжали девушки:
– Жи... жи… жи-ды...!
В экран летели огрызки яблок, пустые бутылки и все, что было в карманах у зрителей.
Потрясённый Семён встал и, наступая на ноги соседей, выбежал из зала: да что же это такое? Всю войну комиссары талдычили ему о морально-политическом единстве советского народа, о нерушимой дружбе... Впервые он столкнулся с такой ненавистью к его несчастному народу. Внешне привлекательный город уже не казался ему милым и симпатичным.
Вскоре капитан Гендлин нашёл квартиру. Домик находился почти на окраине города. В нем обитали женщина лет 40-45-ти и её двадцатилетняя дочь с маленьким ребёнком.
Квартира поразила Семёна своим необыкновенным, в отличие от остальных убранством: хорошая мебель, красивый абажур в одной комнате, расписной фарфоровый фонарь в другой, льняная скатерть на обеденном столе, книжный шкаф с книгами в хороших переплётах. На выкрашенных масляными красками стенах темнели прямоугольники от снятых фотографий.
Выяснилось, что хозяин ушёл с немцами, а отец маленького ребёнка – немец, который служил в городской комендатуре. Хозяйская дочь показала его фотографию. Это был уже немолодой, тщедушный лысеющий человек в очках. Младенец оказался слабеньким и болезненным. Несмотря на то, что ему было уже более гола, он только-только начал поднимать головку. Он почти беспрерывно хныкал тоненьким голоском. Семён получил отдельную комнату, и блаженству его не было предела.
Вскоре капитан обнаружил ещё одну комнатёнку в доме, метров десяти – двенадцати. Она была завалена всяким хламом. Валялось там почему-то старое зубоврачебное кресло.
– Что это за комната? – поинтересовался у хозяйки Семён.
– Да тут евреи до войны жили.
– Где же они теперь? – с надеждой спросил Семён
– Где, где... Да убили их немцы, как и всех жидов.
Гендин обнаружил на дверях квартиры мезузу, а потом с изумлением заметил, что хозяйская дочь кутает, выходя на улицу, своего ребёнка в талес, ритуальную одежду, применяемую только во время молитвы.
Он немедля покинул это недоброе пристанище и вернулся в казарму.
Вскоре Гендлину удалось найти комнату в домике, где жила украинская бездетная пожилая чета. Хозяева оказались баптистами, и Семён попал в атмосферу такой доброты и благородства простых людей, что, пожалуй, впервые в жизни понял значение слова «благодать». В обществе этих людей капитан отогрел душу и смог впервые за многие годы сполна насладиться покоем.
Как-то Семён рассказал старикам историю своих поисков квартиры в городе.
– Да вы, Семён Михайлович, имели несчастье поселиться у Кобылянских! – воскликнул хозяин Василий Никитович. И он поведал историю этого семейства. Оказалось, что до войны в доме жил еврей, зубной врач, со своей женой и двенадцатилетней дочерью. В маленькой комнате жили Кобылянские. На свою беду, врач иногда пользовал больных с сильной зубной болью у себя дома, а не только в поликлинике. Кто-то из доброхотов донёс на него, и перед самой войной врача арестовали, отправили в областной центр, город Сумы. Перед приходом немцев всех обитателей сумской тюрьмы, и правых, и виноватых, наши доблестные органы расстреляли.
Когда Красная Армия оставила Ромны, а немцы ещё не вступили в город, Кобылянский топором зарубил несчастную женщину и её дочь, тут же во дворе их и закопал. Он рьяно служил оккупантам и при уходе фашистов из города бежал на запад, опасаясь возмездия.
Семён переспросил:
–Постойте, постойте, Василий Никитович, живых людей зарубил топором!? Зарубил? Да вы что-то путаете!..
– Нет, дорогой, всё так и было. Многие в городе слышали крики несчастной женщины.
– И никто не заступился... А я с ними одной крови, – печально
сказал Семён.
– Вы тоже еврей, Семён Михайлович? – удивился хозяин и горестно покачал головой. – Бедный вы, бедный мой, как же жить вам после всего, что произошло с вашим народом?
А поздно вечером хозяин рассказал Семёну о трагедии роменских евреев. Жарким утром согнали их в чахлый скверик в центре города, напротив горсовета. Там их трое суток на солнцепёке держали без еды и питья. То ли ров не успели вырыть, то ли расстрельная команда была занята в другом месте.
Город небольшой, все друг друга знали, мимо проходили сослуживцы, знакомые, соседи.
– Воды, ради Бога воды! – кричали им евреи – воды!
Но горожане прохаживались мимо несчастных и с любопытством смотрели на них, как на зверей в зоопарке.
Потрясённый услышанным, капитан, накинув шинель, выбежал на улицу. Над городом стояла лунная, ветреная ночь. Тишину нарушал только собачий лай. Как по эстафете одна собака начинала лаять па луну, затем подхватывала лай другая, третья, и вот уже над Ромнами звучал многоголосый пёсий хор.
Гендлин машинально вышел к пустынному скверу, где когда-то евреи ожидали своей участи. Тени от подросших кустов и деревьев метались на осеннем ветру. Они казались Семёну тенями тех замученных здесь людей, которые так же метались от голода, жажды и страха. Он отчётливо представил себе, какую смертельную тоску и какой ужас испытывали они в последние часы своей жизни.
Ноги непроизвольно привели его к домику Кобылянских. Семён подошёл к невысокой изгороди. Лунный свет освещал маленький дворик, поросший увядшей лебедой и бурьяном. Как наяву, он представил себе мать, которая металась по дворику, звала на помощь, кричала, пытаясь спасти свою дочь от убийцы. Но никто не отозвался.
Из дома доносился надрывный плач больного ребёнка. «Может быть, есть высшая справедливость в том, что грех деда сказался на судьбе его внука», – думал Семён.
Пошёл дождь, а капитан стоял с непокрытой головой, не в силах покинуть проклятое место. И только когда ручейки воды начали литься за ворот гимнастёрки, Семён очнулся. Ночь подходила к концу, надо было возвращаться домой, скоро утро, скоро на службу. И хотя Гендлин открыл дверь дома своим ключом, чутко спящая хозяйка услышала постояльца и в длинной белой ночной рубахе, с пуховым платком на плечах, вышла навстречу.
Увидев совершенно мокрое лицо капитана, она решила, что он плачет и, схватив полотенце, висящее в сенях, подошла к нему и по-матерински нежно вытерла его руки и лицо. При этом женщина поцеловала Семена в лоб и сказала:
– Ну, голубчик, ничего. Бог сохранил вас, значит, корень есть. Бог даст, возродится ваш народ. Он не может исчезнуть. Всё-таки сына 6ожьего евреи родили. Бог забыть этого не должен.
Через неделю пришёл приказ из штаба округа об увольнении в запас Семёна Гендлина.
Семён тотчас же собрался, положил в вещевой мешок свои нехитрые пожитки, тепло попрощался с Василием Никитовичем и его женой.
В части командир батальона сказал Семёну:
– Подожди до утра, капитан. Куда ты, на ночь глядя? Завтра и проводим тебя, как полагается. Надо же, в конце концов, выпить на посошок!
Но Семён ждать не стал. – Нет, нет, немедленно прочь от этого места, – думал он. Закинув за плечи мешок, под проливным дождём зашагал к станции. Капли дождя стучали по козырьку фуражки, как бы восклицая:
Жи-ды! Жи-ды! Жи-ды!