Автор: | 17. марта 2020



Книги Валь­тера Бенья­мина на русском выходят одна за другой: философ, прежде инте­ресный лишь неболь­шому кругу интел­лек­ту­алов, стано­вится автором, кото­рого читают в метро. Беньямин со своими слож­ными фраг­мен­тар­ными текстами, которые можно беско­нечно интер­пре­ти­ро­вать и пере­чи­ты­вать, странным образом оказы­ва­ется сегодня злобо­дневным мысли­телем, попа­да­ющим в дух времени едва ли не точнее, чем наши совре­мен­ники. Алек­сандр Иванов, Глава изда­тель­ства Ad Marginem, рассказал корре­спон­денту «Ножа» Алек­сандру Вилей­кису, сотруд­нику Инсти­тута соци­ально-гума­ни­тарных наук ТюмГУ и кура­тору Центра новой фило­софии, о том, почему Беньямин был нердом с элемен­тами гика, о значении его наследия и причинах акту­аль­ности бенья­ми­нов­ских текстов.

О слабой теории, влиянии и актуальности

Слабая теория — теория, не обла­да­ющая устой­чи­выми концеп­тами, нормами или прави­лами иссле­до­вания. Она похожа на худо­же­ственный проект, воспри­ятие или образ мысли, а не на стройный интел­лек­ту­альный проект. К слабой теории, кроме Валь­тера Бенья­мина, можно отнести Сьюзен Зонтаг или Генри Торо.

Вальтер Беньямин инте­ресен своей «слабой» теорией. Специ­ально или нет, он рабо­тает с поня­тийным каркасом в ослаб­ленном виде: концепты посто­янно мути­руют, нахо­дятся в таком движении, где их логи­че­ская опре­де­лён­ность всё время пребы­вает под угрозой. Беньямин концеп­ту­ально и поня­тийно часто неуловим — его мысль трудно поймать и зафик­си­ро­вать как опре­де­ленную концепцию, опираясь на которую можно было бы дальше разви­вать антро­по­логию или теорию искус­ства в каком-то заданном концеп­ту­альном поле.

Это напрямую каса­ется отдельных его шедевров, например «Произ­ве­дения искус­ства в эпоху его техни­че­ской воспро­из­во­ди­мости». Восхи­ти­тельный текст, из кото­рого концеп­ту­ально почти ничего не выте­кает. Развить мысль о воспро­из­во­ди­мости, соот­но­шении ауры ориги­нала и копии не полу­ча­ется, хотя ход гени­альный [аура в фило­софии Бенья­мина — прин­ци­пи­альное рассто­яние между чело­веком и пред­метом искус­ства, его уникаль­ность, выте­ка­ющая из его изна­чальной сакраль­ности. — Прим. ред]. Он демон­стри­рует оптику, которую Беньямин приме­няет к XIX веку, выбирая в нем то детскую иллю­стри­ро­ванную книжку, то универ­сальные мага­зины-пассажи, то, например, пыль, оседавшую в тяжёлых бархатных портьерах буржу­азных гостиных (он утвер­ждает, что во Франции сере­дины XIX века «даже рево­люции покры­лись пылью»).

Беньямин создаёт свою замкнутую вселенную, в которой его понятия — это ее само­ин­тер­пре­ти­ру­ющие меха­низмы. Попытки исполь­зо­вать их за преде­лами автор­ского мира чаще всего приводят к неудачам.

Именно это свой­ство «ослаб­ленной» концеп­ту­а­ли­зации даёт возмож­ность наследию Бенья­мина до сих пор оказы­вать эмфа­ти­че­ское влияние: на стиль, на манеру писать, думать, опти­чески настра­и­вать внимание на странные объекты. Совер­шенно очевидно, что воздей­ствие Бенья­мина на антро­по­логию, на visual culture studies, media theory, gender theory за последние 40 лет огромно. Мне кажется, бенья­ми­нов­ская идея «слабой» теории неве­ро­ятно важна для совре­мен­ного акаде­ми­че­ского дискурса.
Например, конфликт Марты Нусс­баум с феми­нисткой Джудит Батлер. Нусс­баум — сильная иссле­до­ва­тель­ница, действи­тельно серьёзный философ. Ее книга про этику стои­цизма просто вели­ко­лепна. И Нусс­баум упре­кает Батлер за логи­че­скую нере­ле­вант­ность, особенно в последней книге. Эта работа — «Заметки к перфор­ма­тивной теории собрания», которую мы (Ad Marginem) недавно издали, тоже связана для меня со «слабой теорией». Батлер опери­рует стран­ными, гибрид­ными, «бенья­ми­нов­скими» поня­тиями, поло­вину которых состав­ляют концепты, а поло­вину — чувственно-мате­ри­альные образы или картинки. Гибриды, сложные для пред­став­ления и поиска адек­ватной им языковой формы.

Квир-пове­дение — странное, неста­бильное пове­дение, не входящее в конвен­ци­о­нальные для данного сооб­ще­ства рамки. Необычные формы сексу­аль­ности, фетиши, стрем­ление посто­янно избе­жать норми­ро­ванной комму­ни­кации или взаи­мо­дей­ствия, боязнь бюро­кра­ти­че­ских или иных норм.

У Батлер значи­тельная часть книги посвя­щена скрытой и явной поле­мике с Ханной Арендт. Последняя пола­гала, что поли­ти­че­ское распо­ла­га­ется на терри­тории откры­того публич­ного выска­зы­вания и действия, что это дискурс, который не связан с телес­ными прак­ти­ками и с телесным само­опре­де­ле­нием как частным и непуб­личным опытом. Батлер пока­зы­вает обратное: что чувственно-телесные аспекты инако­вости — например, инва­лид­ность или транс­ген­дер­ность — могут носить прямой поли­ти­че­ский характер. Поли­ти­че­ское, по Батлер, не распо­ла­га­ется в иерархии деятель­ности в каче­стве ее высшей духовной формы, как пред­став­ляла Ханна Арендт в Vita Activa.

Батлер, напротив, связы­вает поли­тику с самыми «низкими» телес­ными функ­циями, плава­ющей, неста­бильной квир-иден­тич­но­стью. Поли­ти­че­ское для неё выра­жает себя через чувственный язык телесной инаковости.

Мне кажется, в рассуж­де­ниях Батлер присут­ствует очень бенья­ми­нов­ский способ думать о пара­док­сальных объектах гендерной теории не вполне поня­тийным способом.
«Слабая» теория больше подходит для описания совре­менных гибридных объектов, нежели клас­си­че­ское, восхо­дящее к канти­ан­ству пред­став­ление о теоре­ти­че­ском знании. Поэтому, мне кажется, Беньямин в этом отно­шении неве­ро­ятно актуален, особенно для русского контекста, хотя его чтение пред­по­ла­гает очень сложную пере­на­стройку чита­тель­ской концеп­ту­альной оптики. В том числе и политической.

О квир­ности, сексу­аль­ности и книгах

Судя по биографии, Беньямин был неве­ро­ятным соци­о­фобом, прак­ти­ковал квир-пове­дение, всячески избегал иден­тич­ностной стра­тегии, будь то иден­тич­ность акаде­ми­че­ская, поли­ти­че­ская или гендерная. В гендерном смысле он одно­вре­менно бабник и асек­су­альный ботаник, нерд и гик в одном лице. Приез­жает к Асе Лацис в Москву, когда она живёт с другим мужчиной, и не просто таска­ется за ней, а высту­пает в известной всем роли отстав­ного «ну-почему-ты-меня-бросила» нытика. При этом осуж­дает успеш­ного бабника Брехта. И зави­дует ему.
Или история, когда он напился на Ибице и затем просто не разго­ва­ривал со знакомым, который отнёс его, пьяного, домой. Беньямин не мог иметь с чело­веком ничего общего после того, как тот видел его в таком состо­янии. Неясно, какие у него были комплексы и пере­жи­вания, но одно очевидно: в этом во всем, в своей квир­ности, в неиден­тич­ностной стра­тегии пове­дения он пред­стаёт акту­альным и совре­менным чело­веком, прак­ти­чески нашим современником.

Беньямин — крип­то­левак, который стес­ня­ется своей левизны, оста­ваясь в своих бытовых привычках вполне буржуазным.

Есть несколько причуд­ливых фактов из их отно­шений с Асей Лацис, когда, например, он в парок­сизме любви пока­зы­вает ей свои сокро­вища — библио­теку и ее жемчу­жины — и говорит, что она может взять любую книгу в подарок. Но Ася случайно выби­рает самую ценную книгу, не зная этого, и Бенья­мину стано­вится дико жалко этой книги. Он ей говорит, дескать, давай я у тебя ее выкуплю, а ты оста­вишь книгу у меня, потому что для тебя она ведь всё равно не имеет ника­кого смысла, а я понимаю ее ценность. Причём это не совсем рыночная ценность, а скорее ценность данной констел­ляции книг, которые он подби­рает в свою коллекцию: одна книга-звезда соот­но­сится с другими книгами-звёз­дами, образуя созвездие автор­ской коллекции, и так далее. Это вполне буржу­азное пове­дение, хотя и немного weird (странное).

Гершом (Герхард) Шолем — еврей­ский философ, историк религии и мистики. Близкий друг Валь­тера Бенья­мина. Написал биогра­фи­че­скую книгу «Вальтер Беньямин — история одной дружбы».

В его еврей­стве тоже много стран­ного. Беско­нечные тяжбы со своим другом, гебра­и­стом Шолемом, который всё время зазывал его в Пале­стину, а Беньямин посто­янно увиливал и откла­дывал эмиграцию. Он одно­вре­менно инте­ре­су­ется ивритом, иуда­измом, каббалой, мистикой букв, но в то же время слегка поба­и­ва­ется ради­каль­ного шоле­мов­ского еврейства.

Прекарный тип — пред­ста­ви­тель прека­риата, то есть неустро­енный человек, не обла­да­ющий посто­янной заня­то­стью и финан­со­выми источ­ни­ками, посто­янно выпа­да­ющий из нормы в повсе­днев­ности. Совре­менный прека­риат описан в книге Гая Стэн­динга «Прека­риат: новый опасный класс».

Сколько проколов, сколько подстав терпели окру­жа­ющие от Бенья­мина! Он безусловно прекарный тип, воспри­ни­ма­ющий своё пребы­вание в любом месте как временное, нега­ран­ти­ро­ванное — кроме, конечно, часов, прове­дённых в библио­теке или книжных лавках. Беньямин был действи­тельно фана­тиком книг, почти в сексу­альном смысле. Он отно­сился к книгам как к эроти­че­ским объектам. Ему был присущ особого рода книжный фети­шизм — набор практик, где его сексу­аль­ность прини­мала странные обличья. То, во что он включён по-насто­я­щему, это его библио­тека, его книжки. Я думаю, что расста­вание с ними, пони­мание, что он, скорее всего, уже больше никогда их не увидит — одна из причин его самоубийства.
В каком-то смысле Беньямин — святой покро­ви­тель всех книго­манов и библио­фагов, родственная душа любого книж­ника, который готов спать с любимой книгой под подушкой, обню­хи­вать стра­ницы и пере­плёт, часами сидеть над какой-то строкой или словом. Поэтому да, удиви­тельный тип. Хоте­лось бы оста­вить за ним эту его стран­ность, ни в коем случае не акаде­ми­зи­ро­вать ее в смысле присво­ения какой-либо школой или дискурсом. Я думаю, что так оно, скорее всего, и будет.

О нарко­тиках, дружбе и восприятии

— Такое чувство, что Беньямин — чувак, который посто­янно нахо­дится на измене.
— Да, абсо­лютно точно. Он довольно регу­лярно прак­ти­ковал, начиная с поездок в Неаполь в 1920-х, курение гашиша, и выра­жение «быть на измене», скорее всего, точно описы­вает его опыт. Беньямин часто нахо­дился в этом состо­янии — с изме­нённым созна­нием, с посто­янным ощуще­нием, что его сейчас накроет. Возможно, он не выполнял главное правило употреб­ления нарко­тика: не делал это в комфортной обста­новке, в окру­жении людей, которым абсо­лютно дове­ряешь. Беньямин курил гашиш в одино­че­стве или в состо­янии непро­яс­ненных отно­шений с тем же Адорно, с женщи­нами, со своей кредитной исто­рией и так далее. Поэтому вы правильно сказали — на измене.
Беньямин — это нерд, «ботаник», но с элемен­тами гика — фана­те­ю­щего, подсев­шего на что-то странное. Абсо­лютно неловкое и непрак­тичное суще­ство. К примеру, у Шолема и даже у Адорно всё схва­чено: дела, карьера, семья. Они норма­ли­зо­ваны выше крыши к началу 1930-х годов, а Беньямин — чем дальше, тем ради­кальнее — избе­гает норма­ли­зации, бежит от неё как от чумы.

— Это состо­яние прояв­ля­ется не только в мысли, но и в повсе­днев­ности, проблемах с финан­сами, которые он мог легко решить. Сегодня рухнул образ Бенья­мина, который был создан Арендт и Шолемом, — фатум­ного неудач­ника, прокля­того. Реальный Беньямин мог жить абсо­лютно комфортно, но ему было либо страшно, либо лень.
— Я хорошо его понимаю. Во-первых, Бенья­мина доставал любой источник раздра­жения, который отвлекал от любимых занятий: чтения, прогулок под кайфом, мечта­тель­ного созер­цания и само­ре­флексии. Он любил общение в очень приватном смысле — пере­писка с Адорно тому пример. Эти письма местами неве­ро­ятно смешные. Одно из моих любимых — то, где Адорно учит Бенья­мина, как правильно пони­мать исто­ри­че­ский мате­ри­а­лизм. Зага­дочное письмо, гово­рящее о больших проблемах между ними.
Мы в этом году, пройдя через какие-то неве­ро­ятные редак­тор­ские стра­дания, поста­ра­емся наконец-то издать книгу Адорно Minima Moralia, «Малую этику», которая явля­ется, пожалуй, самой «бенья­ми­нов­ской» из всех его книг. Она напи­сана сразу после смерти Бенья­мина. Мне кажется, что самое важное в ней — прояв­ление того влияния, которое Беньямин может оказать на любого: прививкой способ­ности мыслить через чувственные констел­ляции, ассам­бляжи фраг­ментов опыта, через создание образно-мысли­тельных форм, иеро­глифов смысла, ментальных алле­горий. Я бы не называл эту способ­ность эссе­измом, это слово уводит немного в сторону. Ее можно назвать способ­но­стью созда­вать смыс­ловые арте­факты через ассам­бли­ро­вание кусков текста и картинок — мате­ри­альных или вооб­ра­жа­емых. Чем-то это похоже на дадаизм, на флюксус, на текстовые прак­тики ситу­а­ци­о­ни­стов — свободная комби­на­то­рика каких-то образов, простран­ственных мето­нимий, фраг­ментов и набросков, которые сопо­ло­жены и вместе обра­зуют то, что Беньямин назы­вает констел­ля­цией, созвез­дием, аллегорией.
Эта попытка реали­зо­ва­лась в книге Адорно, у самого Бенья­мина такой книги не полу­чи­лось. Может быть, «Улица с одно­сто­ронним движе­нием», но она крошечная такая, а эта сред­ненькая, добротная. Думаю, что если читать эту книгу как текст Бенья­мина, а не Адорно, то откро­ется допол­ни­тельная смыс­ловая перспек­тива. Напи­сать книгу не просто о друге — его там почти нет, — но напи­сать ее так, как если бы друг был живой и сам мог напи­сать всё это, сочи­нить книгу как бы от его лица. Вообще, связь Бенья­мина и Адорно мне пред­став­ля­ется более инте­ресной и глубокой, чем его связь с Брехтом и Шолемом.

О Москве

Вальтер Беньямин — един­ственный крупный евро­пей­ский мысли­тель, не считая Грамши и Лукача, который не просто жил в Москве, а написал несколько важных, ключевых текстов о ней. Это редчайшая удача для нас всех.
Мы (Ad Marginem) в 1997 году, к первой публи­кации «Москов­ского днев­ника», орга­ни­зо­вали маленькую конфе­ренцию, на которую съеха­лись такие, например, амери­кан­ские иссле­до­ва­тели, как Джонатан Флэтли, Сьюзен Бак-Морс, ну и знатоки Бенья­мина из других мест. По иници­а­тиве Сергея Ромашко, пере­вод­чика Бенья­мина, мы орга­ни­зо­вали экскурсию по «бенья­ми­нов­ской Москве».
Мы «посе­тили», например, гости­ницу, где оста­нав­ли­вался Вальтер Беньямин. С 1960-х ее нет — она нахо­ди­лась над подземным тоннелем под Триум­фальной площадью и Твер­ской, наверху, рядом с KFC. Зато сохра­ни­лась боль­ница, где Ася Лацис лечи­лась от депрессии. Суще­ствуют разные марш­руты любимых прогулок Бенья­мина. Он часто ходил гулять от гости­ницы до Карет­ного ряда, потом пешком по Садово-Само­тёчной, до самой Суха­рев­ской площади с ее огромным рынком и знаме­нитой башней.
Беньямин много путе­ше­ствовал на трам­ваях. Они тогда ходили через Красную площадь. Однажды, доехав на трамвае почти до Дани­лов­ского рынка, он очутился как бы в деревне. Там и сейчас можно увидеть недо­джен­три­фи­ци­ро­ванные кусочки старой Москвы; Беньямин тогда записал в днев­нике, что Москва неожи­данно превра­ща­ется в деревню.
Мы посе­тили несколько таких мест и закон­чили в модном тогда ресто­ране «Петрович» на Мясницкой. Один канад­ский аспи­рант, который тоже приехал с докладом, привёз с собой отмен­нейший гашиш. (Недаром спустя 20 лет его лега­ли­зо­вали именно в Канаде.) На дворе 1997 год, и мы стали заби­вать джойнт прямо в ресто­ране «Петрович».

Ну как не помя­нуть Бенья­мина, когда куришь гаш!

Офици­антка была удив­лена, что мы могли сделать такое в ресто­ране, но не сильно протестовала.

О «Пассажах», Марксе и Бодлере

«Пассажи» на 90 % состоят из цитат, вот, например, одна из моих любимых. Это из мему­аров Лафарга, зятя Маркса, описание их прогулки с Энгельсом по Парижу в 1880-е. Они флани­руют по левому берегу, где-то в районе Рю-Жакоб (Rue Jacob), в самом центре якобин­ства, набре­дают на заве­дение с вывеской «У регента», и Энгельс говорит: «Поль, видишь эту брас­серию? Мы тут сидели с Карлом в 1848 году, весной, именно здесь он за полчаса изложил мне свою концепцию исто­ри­че­ского материализма».
Абсо­лютно бенья­ми­нов­ская сцена. Она мне очень нравится. Это то, что Беньямин в другом месте называл особым опытом, в простран­стве кото­рого сами факты, их образная ткань стано­вятся теоре­тич­ными, когда теория разво­ра­чи­ва­ется в какой-то первосцене: вот два провин­ци­альных боро­датых немца-нонкон­фор­миста сидят в париж­ском кафе, пьют пиво, и один другому за полчаса изла­гает концепцию исто­ри­че­ского мате­ри­а­лизма. Это же дико круто.

Конволют — папки, названные по заглавным буквам, в которых собраны цитаты и коммен­тарии Валь­тера Бенья­мина из проекта «Пассажи». Так как книга соби­ра­лась уже после его смерти, то факти­чески это опуб­ли­ко­ванная карто­тека из разроз­ненных цитат и записок. В данный момент на русский язык пере­ведён конволют и опуб­ли­кован в изда­тель­стве фонда V-A-C в сбор­нике «О коллек­ци­о­нерах и коллекционировании».

Мне кажется, что таких перлов в «Пассажах» довольно много. Конечно, конволют от конво­люта сильно отли­ча­ется, но в каждом есть просто прекрасные куски: про моду, про фланёра, про скуку, про тюль как главную субстанцию Второй империи… Мне очень нравится. Я пери­о­ди­чески читаю «Пассажи», как один из героев новеллы Проспера Мериме «Коломба», разбойник и бывший семи­на­рист, читал «Записки о Галль­ской войне» Цезаря. Могу открыть и прочесть пару страниц: как выгля­дела какая-нибудь субстанция в XIX веке и как в XIX веке что-то концеп­ту­а­ли­зи­ро­ва­лось. Мне кажется, что это кладовая жемчужин рефлексии капи­та­лизма, размыш­лений о том, как выгля­дела первосцена раннего капи­та­лизма, обще­ства спек­такля avante le lettre [до письма. — Прим. ред.].Потом, это важный психо­гео­гра­фи­че­ский путе­во­ди­тель по Парижу, оста­ю­щийся акту­альным до сих пор.
Париж после осма­нов­ских реформ пред­стал в своей парадной форме: роскошные ресто­раны и кафе, шикарные мага­зины, особые повадки приказ­чиков-продавцов этих мага­зинов. Если у вас есть способ­ность не обра­щать внимания на снобизм этих людей, то в таких местах инте­ресно бывать, ведь они своего рода музеи торговли. Я редко бываю в Париже, но мне нравится иногда прой­тись по таким мага­зинам. Это экстра­ва­гантный опыт: причуд­ливая публика, сценки у прилавков, приме­рочных кабинок — то, что любил Беньямин: теория, которая прорас­тает из чувственных картинок.
Конечно, чтобы изда­вать такую книжку, как «Пассажи», надо поме­нять немножко концепт первого публи­ка­тора — Тиде­манна, хорошо бы сделать из неё полно­ценный визу­альный объект.
Кстати, есть попытка повто­рить бенья­ми­нов­ский опыт «Пассажей». По-моему, три года назад в Америке вышло издание, которое назы­ва­ется «Нью-Йорк — столица XX столетия». Там тоже всё разбито на какие-то архе­типы, алле­гории, которые пере­и­зоб­ре­тены в случае Нью-Йорка. Но Бенья­мина с его зады­ха­ю­щимся стилем довольно трудно имити­ро­вать и воспроизводить.

«Пассажи» рабо­тают не как папки с кате­го­риями, но как жёлтенькие стикеры на холо­диль­нике: «Не забыть это, сделать то» или кнопки с ниточ­ками из клас­си­че­ских детективов.

Инте­ресно, что одна из форм адек­ват­ного пове­дения после курения гашиша — ходить одному по большим торговым моллам. Это никак не связано с чтением Бенья­мина, просто опыт, который по-своему инте­ресен. Когда у тебя нет компании, с которой ты можешь, весело хохоча, продол­жить это развле­чение, и ты один, то важно не полно­стью замы­каться на себе, а быть хотя бы в бессло­весной комму­ни­кации с миром. Например, начать разгля­ды­вать какое-то пред­метное множе­ство каких угодно объектов, которое легче всего застать в больших универ­магах, мега­сторах. Видишь уходящую вдаль, за гори­зонт, беско­нечную линию банок, бутылок, ботинок или рубашек, это-то и приводит в резуль­тате к гармо­ни­зации твоего состо­яния, прибли­жает ощущение подъёма и плав­ного нарас­тания эйфории.
Думаю, что во многом Беньямин, особенно в «Пассажах», словил это удоволь­ствие мага­зин­ного множе­ства, разно­об­разия, темпе­ри­ру­ю­щего твоё расши­ря­ю­щееся созер­цание. Когда ты один под воздей­ствием гашиша, важно не прене­бре­гать этой малой радо­стью, пребы­вать в ней, анали­зи­ро­вать ее.

— Мне прямо вспом­нился фраг­мент из его «Бодлера», когда он пишет, что универ­сальный магазин — это последнее приста­нище фланёра, потому что в толпе слоняться не очень хорошо, а вот в магазине…

— Где тебя никто не достаёт. Ты глазеешь по сторонам, где-то зави­саешь, не вызывая ни у кого подо­зрений, и бредёшь себе дальше. Мы будем изда­вать довольно странную книжку в этом году, тоже тяжёлую в пере­воде. Это Роберто Калассо, итальянец, не бог весть какой мысли­тель, но талант­ливый эссеист в клас­си­че­ском смысле слова. Он написал книжку, сборник эссе, которая назы­ва­ется La folie Boudelaire — «Безумие Бодлера» или «Безумие по имени Бодлер». Там разные герои — от Бодлера, Энгра, Дега до каких-то микро­тренд­сет­теров XIX века, но всё вертится вокруг одного снови­дения Бодлера, где ему снится, что он попа­дает в публичный дом, а потом оказы­ва­ется, что это не совсем публичный дом, а нечто среднее между публичным домом и музеем.
Этот сон явля­ется ключом к пони­манию места и роли искус­ства в эпоху капи­та­лизма, алле­го­рией худож­ника и судьбы его произ­ве­дений. Она ассо­ци­и­ру­ется у Бодлера и Калассо с ролью продажной женщины, но обре­та­ю­щейся не на улице или в кабаке, а в музее, этом буржу­азном храни­лище ценно­стей, где есть объекты для созер­цания и одно­вре­менно обла­дания, консу­мации, знаки куль­турно-соци­альной иден­тич­ности и сопут­ству­ющий им антураж «высо­кого потребления».

Смесь борделя с музеем явля­ется консти­ту­тивной для пони­мания того, как созда­ётся, функ­ци­о­ни­рует и потреб­ля­ется искус­ство в эпоху капитализма.

Автор инте­ресно трак­тует это место: в простран­стве борделя/музея у него появ­ля­ются Дега с Энгром, какие-то худож­ники-кари­ка­ту­ристы Второй империи и тому подобные персо­нажи эротико-музео­ло­ги­че­ского театра XIX века. Такая необычная попытка думать в сторону Бенья­мина, по-бенья­ми­новски: через сновид­че­скую образ­ность, смешанную с рефлек­сией куль­турных героев, объектов и практик.
Это нельзя назвать абсо­лютно бенья­ми­нов­ским текстом — Беньямин, наверное, написал бы его совер­шенно по-другому, но это попытка думать «в сторону» Бенья­мина, и Калассо — один из инте­ресных примеров такой нарра­тивной стра­тегии. Не знаю, насколько книга станет удачной, посмотрим, как будет с пере­водом: его, как и Бенья­мина, неве­ро­ятно сложно пере­во­дить, потому что у него нет линей­ного логи­че­ского выстра­и­вания концепта, а есть посто­янные откло­нения, уходы в сторону, извивы, отказ от нарра­тивной иден­тич­ности. Это по-своему заво­ра­жи­вает — пример письма, напо­ми­на­ю­щего бенья­ми­нов­ское стили­сти­че­ское дыхание.

О книго­из­дании

Опыт издания Бенья­мина, изучения и обсуж­дения его текстов, их цити­ро­вания, их влияние на всякие акаде­ми­че­ские дисци­плины, на сам стиль акаде­ми­че­ского и около­ака­де­ми­че­ского письма… Не могу сказать, что это всё закон­чи­лось, скорее, оно стано­вится и уже стало каноном. С насле­дием Бенья­мина теперь можно обра­щаться более или менее спокойно, прибегая к акаде­ми­че­скому цити­ро­ванию, что, на мой взгляд, не мешает неко­то­рому ожив­лению этого канона в России.
По-насто­я­щему отком­мен­ти­ро­ванные русские издания Бенья­мина еще впереди, и рецепция Бенья­мина будет продол­жаться. Скорее всего, кто-то все-таки издаст «Пассажи». Например, эта попытка, которую сейчас сделали в V-A-C, — взять конволют и издать его отдельно — хорошая. Но даже для отдель­ного конво­люта нужна детальная акаде­ми­че­ская работа, и тут возни­кает проблема: специ­а­ли­стов по XIX веку (а здесь нужны специ­а­листы именно по XIX веку) с широким круго­зором не так уж и много. Во фран­цуз­ском языке есть Вера Миль­чина — прекрасный знаток «прекрасной эпохи». Мы с ней примерно раз в три года последние пятна­дцать лет заводим разговор о том, чтобы она приняла участие в возможной работе над Бенья­мином. Но пока молодцы V-A-C-шники, что сделали конволют «Коллек­ци­онер» по-русски.
У базовых текстов Бенья­мина вообще какая-то непро­стая чита­тель­ская судьба, у текста «О понятии истории», например. Более-менее понятна перспек­тива его интер­пре­тации Агам­беном, но есть множе­ство других возмож­но­стей, далеко не все из которых акту­а­ли­зи­ро­ваны. Так, левая перспек­тива — мысль о воспо­ми­на­ниях как о терри­тории клас­совой борьбы. Важный для меня тезис о том, что господ­ство класса распро­стра­ня­ется на содер­жание воспо­ми­наний, в самом составе которых воца­ря­ется логика победителей.

Прошлое оказы­ва­ется неза­щи­щённым от экспансии клас­со­вого насилия, которое распро­стра­ня­ется даже на тончайшую, едва уловимую терри­торию субъ­ек­тив­ного опыта пере­жи­вания памяти.

То, что мы имеем сейчас в виде инду­стрии иссле­до­ваний памяти, воспе­вания и опла­ки­вания памяти, ее наци­о­на­ли­зации или, напротив, прива­ти­зации и джен­три­фи­кации, которые начи­нают носить прямо-таки угро­жа­ющий характер, безусловно отно­сится к той же бенья­ми­нов­ской пробле­ма­тике. Но это, конечно, тема для отдель­ного разговора.

Расшиф­ровка: Виктория Здоро­ви­лова, НИУ ВШЭ СПб