Автор: | 19. марта 2020



Эдуард Лимонов.
Стихо­тво­рения

Алек­сандр
Жолков­ский

Эстеты (если бы!), брезг­ливо отма­хи­ва­ю­щиеся от лите­ра­турной продукции изда­теля «Лимонки» («Не читал, но скажу»), могли бы понять из только что вышедшей книги стихов, что впеча­танная в массовое сознание фамилия Лимонов — игро­вого и отнюдь не боепри­пас­ного проис­хож­дения. Псев­доним Эдуарда Савенко сродни таким галан­те­рейным персо­нажам его ранней лирики, как граж­данин Перу­каров, брадо­брей Мило­глазов, граж­данка Перма­нен­това («Каждому свое», с. 24 наст. изд.), Костюмов—душенька и приятная безумка Вален­тина («Записка», с. 35). Лимонов очень быстро нашел свой голос, соче­тавший маска­радную костюм­ность (к которой буквально толкало юного уроженца Салтовки его парик­ма­хер­ское имя) с по-толстовски жестокой декон­струк­цией услов­но­стей, с восхи­щенной учебой у вели­кого мани­пу­ля­тора лири­че­скими и языко­выми точками зрения Хлеб­ни­кова и с есте­ственным у прини­ма­ю­щего себя всерьез поэта нарцис­сизмом (демон­стра­тивным у Баль­монта, Севе­ря­нина и раннего Маяков­ского, праведным у Цвета­евой, cпря­танным в пейзаж у Пастернака).

Фото: Рамиль Ситдиков / РИА Новости

В сущности, эта роза­нов­ская много­сто­рон­ность уже пред­ве­щала после­ду­ющий разброс лите­ра­турных и соци­альных амплуа: анде­гра­унд­ного поэта и подполь­ного порт­ного, Париса — соблаз­ни­теля «прекрасной Елены»; само­зва­ного «мы — наци­о­наль­ного героя» (кажется, это было первое явление морфемы «наци-» в его репер­туаре); эмигранта (очередной раз позвонив ему, я услышал от мрачной квар­ти­ро­хо­зяйки: «Ваш Эдик — в среду — уехал в Лондон — навсегда!»); нью-йорк­ского вэлфе­ровца, прислуги за все и дисси­ди­ру­ю­щего сотруд­ника «Нового русского слова»; автора клас­си­че­ского ныне «Эдички» (кото­рого я прочел еще до отъезда в контра­бандном ксероксе); Кава­ле­рова-дворец­кого при меце­нате с элитар­ного Саттон-Плейс (см. «Историю его слуги»), где, съездив за книжкой на лифте в свою комнату на верхнем этаже особ­няка, он подарил мне сборник стихов «Русское» (Ann Arbor: Ardis, 1979), изданный Карлом Проф­фером по совету Брод­ского (поэты еще дружили, и Лимо­нову не прихо­ди­лось писать в прозе о «поэте-бухгал­тере», а в стихах разыг­ры­вать зависть к Нобе­левке, см. «Зависть», с. 357), с надписью: … от боль­ного Лимо­нова в апрель­ский солнечный день — Апрель 19, 1980 (больной, он все-таки натянул сапоги и поперся на парти); скан­даль­ного нью-йорк­ского, а затем париж­ского лите­ра­тора, забро­сив­шего (к счастью, не совсем) стихи как занятие убыточное и пишу­щего под запро­данный перевод; всеев­ро­пей­ского «бэд-боя» — поклон­ника Каддафи и Кара­джича, люби­теля «постре­лять»; пост­со­вет­ского возвра­щенца, нацбола, осно­ва­теля «Лимонки», путин­ского зэка, мастера тюремной прозы — непро­ше­ного собрата Досто­ев­ского, Черны­шев­ского, Синяв­ского и Солже­ни­цына (у жизни не по лжи свои законы жанра), любимца прессы; и вот теперь автора самого пред­ста­ви­тель­ного, хотя тоже не полного собрания стихо­тво­рений, в том числе новых, в част­ности напи­санных в заключении.
Поэзии Лимо­нова знатоки отдают должное охотнее, чем прозе; возможно, потому, что стихи дальше от шоки­ру­ющей «жизни», по классу же не усту­пают его лучшим проза­и­че­ским стра­ницам. Помню жаркий день в Пере­дел­кино, на даче у право­славной (и, право слово, отличной, не говоря об обая­тельной) поэтессы в год пушкин­ского двух­сот­летия, когда мы вдруг стали пере­бра­сы­ваться цита­тами и целыми стихо­тво­ре­ниями Лимо­нова. В основном раннего, с кото­рого, кстати, начи­на­ется рецен­зи­ру­емое издание, постро­енное хроно­ло­ги­чески. Позволю себе и сейчас, как в тот летний день, предаться безмя­теж­ному цити­ро­ванию, ведь я не пишу специ­аль­ного иссле­до­вания: моя задача — привлечь внимание к сбор­нику, давая при случае по мозгам лите­ра­турным снобам, неиз­вестно почему (уж не в каче­стве ли героев сопро­тив­ления?) вооб­ра­зившим себя вправе смот­реть на Лимо­нова свысока.
Книга откры­ва­ется моим любимым:

В совер­шенно пустом саду
соби­ра­ется кто-то есть
соби­ра­ется кушать старик
из бумажки какое-то кушанье

Поло­вина его жива
(старика поло­вина жива)
а другая совсем мертва
и старик присту­пает есть

Он засо­вы­вает в полость рта
пере­ма­лы­вает десной
что-то вроде бы творога
нечто будто бы творожок

Эти стихи написал 24-летний провин­циал почти 40 лет назад, я знаю их уже три десятка лет и (хотя лично у меня зубы все еще есть — в Кали­форнии это не проблема), не пере­стаю дивиться их отстра­ненной экзи­стен­ци­альной прямоте и дерзкой изоб­ра­зи­тельной и словесной хватке. Да и не приде­решься — нет ни порнухи, ни поли­тики, собственно, ничего, кроме жизни, смерти и еды, но тем самым пред­вос­хи­ща­ется знаме­нитое «о хлебе, мясе и пизде» («Это я — Эдичка»).
Кстати, вот (с. 122) небольшой шедевр на поли­ти­че­скую в самом строгом смысле слова — гобб­сов­скую — тему, с харак­терным лимо­нов­ским внима­нием к взаи­мо­от­но­ше­ниям между «я» и «ты» и мастерски выдер­жанной гаер­ской интонацией:

И этот мне противен
И мне противен тот
И я противен многим
Однако всяк живет

Никто не убивает
Другого напрямик
А только лишь ругает
За то что он возник

Ужасно госу­дар­ство
Но все же лишь оно
Мне от тебя поможет
Да да оно нужно

В сбор­нике нет другого люби­мого мной стихо­тво­рения, как бы обра­зу­ю­щего с этим двой­чатку; я знаю его по одной («Стихо­тво­рения. 4-й сборник») из четырех маши­но­писных, собствен­но­ручно сшитых автором тетрадей, которые купил году в 1972-м у торго­вав­шего ими Лимо­нова по 5 р. за штуку (дарственные надписи на них он сделал по моей просьбе уже в Штатах):

Мои друзья с обидою и жаром
Ругают несвятую эту власть
А я с индий­ским некоим оттенком
Все думаю: А мне она чего?

Мешает что ли мне детей плодить
Иль уток в речке разводить
Иль быть фило­софом своим
Мешает власть друзьям моим

Не власть корите а себя
И в высшем пламени вставая
себе скажите: что она!
Я — человек! Вот судьба злая!

Куда б не [sic!] толкся человек
везде стоит ему ограда
А власть — поду­маешь беда
она всегда была не рада

Это стихи конца 60-х — начала 70-х годов, и ничто вроде бы не позво­ляет дога­ды­ваться о грядущем нацболь­ше­визме, но они уже звучат вызовом тогдаш­нему интел­ли­гент­скому дисси­дент­ству (на всякий случай: и я там был, мед-пиво пил, так что все в порядке, все, как гово­рится у Зощенко, соблю­дено и все не нару­шено). Хороши они, конечно, не просто своей идейной пози­цией, этой совре­менной вари­а­цией на «Из Пинде­монти», но и соот­вет­ству­ю­щими ей сдви­гами грам­ма­ти­че­ских лиц и инто­наций: с индий­ским некоим оттенком… иль быть фило­софом своим… она всегда была не рада.
Есть в книжке (с. 115) и как бы «Пока не требует поэта…»:

— Кто лежит там на диване — Чего он желает?
Ничего он не желает а только моргает

— Что моргает он — что надо — чего он желает
Ничего он не желает — только он дремает

— Что все это он дремает — может заболевший
Он совсем не забо­левший а только уставший

— А чего же он уставший — сложная работа?
Да уж сложная работа быть от всех отличным

— Ну дак взял бы и срав­нялся и не отличался
Дорожит он этим знаком — быть как все не хочет

— А! Так пусть такая личность на себя пеняет
Он и так себе пеняет — оттого моргает

Потому-то на диване он себе дремает
А внутри большие речи речи выступает

Фирменный лимо­нов­ский нарцис­сизм, инте­ресный именно анали­ти­че­ским взглядом со стороны, одушев­ляет, среди прочих, стихо­тво­рение «Я в мыслях подержу другого чело­века…» (с. 84). О нем я уже писал подробно (с приме­не­нием техни­че­ских — психо­ана­ли­ти­че­ских и струк­турно-семи­о­ти­че­ских — средств и с парал­ле­лями из Держа­вина), а сейчас огра­ни­чусь цити­ро­ва­нием, тем более что перед недоб­ро­же­ла­тельным чита­телем наша наука все равно бессильна:

Я в мыслях подержу другого человека
Чуть-чуть на краткий миг… и снова отпущу
И редко-редко есть такие люди
Чтоб полчаса их в голове держать

Все остальное время я есть сам
Баюкаю себя — ласкаю — глажу
Для поцелуя подношу
И издали собой любуюсь

И вещь любую на себе я доско­нально рассмотрю
Рубашку я до шовчиков излажу
и даже на спину пытаюсь заглянуть
Тянусь тянусь но зеркало поможет
взаи­мо­дей­ствуя двумя
Увижу родинку искомую на коже
Давно уж гладил я ее любя

Нет поло­жи­тельно другими невозможно
мне заня­тому быть. Ну что другой?!
Скользнул своим лицом. взмахнул рукой
И что-то белое куда-то удалилось
А я всегда с собой

Нарцис­сизм, авто­эро­тизм, мета­по­э­тич­ность — букет, пред­став­ленный во многих стихах (ср. еще «Мель­кают там волосы густо…», с. 77, и «Ветер. Белые цветы. Чувство тошноты…», с. 286, с пора­зи­тельной строчкой: Это я или не я? Жизнь идет моя?). Взгляд на себя со стороны, в част­ности в зеркало, вообще одна из пристально разра­ба­ты­ва­емых им тем; таково «К себе в зеркале» (с. 91):

Ух ты морда что ты скалишь
Свои зубы как в белке
и слюна твоя застряла
и пыльца на языке

Вид любого поселенца
А внутри же головы
совра­щение младенца
среди полевой травы

Щеко­тание под мышкой
красна потная рука
ух ты морда ух ты рожа
внешний облик паренька

Но зеркало для этого необя­за­тельно, доста­точно изощ­рен­ного грам­ма­ти­че­ского сдвига, ну и, конечно, подпи­ра­ющей его подлинной неза­ви­си­мости автора, который всем обязан самому себе (а не смиренно испра­ши­ва­емым — на изучение того, что Мандель­штам назвал «воро­ванным воздухом»,— грантам); ср. конец стихо­тво­рения «Я был веселая в фигура…» из «Третьего сбор­ника», 1969 (с. 95):

Зато я никому не должен
никто поутру не кричит
и в два часа и в полдругого
зайдет ли кто — а я лежит

Соче­тание проник­но­вен­ного лиризма с отчуж­денной объек­тив­но­стью — посто­янный источник излюб­ленных Лимо­новым место­именных игр, например, в этом для пущей убий­ствен­ности рифмо­ванном стихо­тво­рении из сбор­ника «Оды и отрывки», 1969—1970 (с. 123):

Кто теперь молодой за меня?
Почему же отставлен я?!
Ах наверное я что-то делал не так!
— Нет ты делал все верно и так

Но как бы не [sic!] делал ты
Отставят тебя в кусты
На светлой поляне другой
А ты в темноте сырой

В светлой поляне, вообще говоря, вполне архе­ти­пи­че­ской, мне видится земля­ничная поляна Берг­мана, на которой жена изме­няет мужу, наблю­да­ю­щему из-за дере­вьев (хроно­логия сходится).
Тема измены, несчастной любви, разлуки появ­ля­ется задолго до сенса­ци­он­ного «Эдички» (1979) и сопут­ству­ющих стихов, обильно пред­став­ленных в книжке. В первом же цикле, «Кропоткин и другие стихо­тво­рения», 1967—1968, есть «Послание» (с. 36), которое звучало бы душе­раз­ди­рающе, если бы не было оркест­ро­вано аграм­ма­ти­че­скими изыс­ками, наро­чи­тыми тавто­ло­гиями и сбоями рифмовки, одно­вре­менно повы­ша­ю­щими и подры­ва­ю­щими лири­че­ский престиж субъекта:

Когда в земельной жизни этой
Уж надоел себе совсем
Тогда же наряду со всеми
Тебе я грустно надоел

И ты поки­нуть порешилась
Меня ничтожно одного
Скажи — не можешь ли остаться?
Быть может можешь ты остаться?

Я свой характер поисправлю
И отли­чусь перед тобой
Своими тонкими глазами
Своею ласковой рукой

И честно слово в этой жизни
Не нужно вздо­рить нам с тобой
Ведь так дожди стучат сурово
Когда один кто-либо проживает

Но если твердо ты уйдешь
Свое решение решив не изменять
То еще можешь ты вернуться
Дня через два или с порога

Я не могу тебя и звать и плакать
Не позво­ляет мне закон мой
Но ты могла бы это чувствовать
Что я прошусь тебя внутри

Скажи не можешь ли остаться?
Быть может можешь ты остаться?

Лири­че­ская эмпатия — вместе с остра­ня­ю­щими ее словес­ными играми — сохра­ня­ется и в подчерк­нуто стили­зо­ванных этюдах, например в сенти­мен­тальном служебном романе из первого сбор­ника (с. 34):

В один и тот же день двена­дца­того декабря
На тюлево-набивную фабрику в переулке
Пришли и начали там работать
Бухгалтер. кассир. Машинистка

Фамилия кассира была Чугунов
Фамилия маши­нистки была Черепкова
Фамилия бухгал­тера была Галтер

Они стали меж собой нахо­диться в сложных отношениях
Череп­кову плотски любил Чугунов
Галтер тайно любил Черепкову
Был замешан еще ряд лиц
С фабрики тюлево-набивной

Были споры и тайные страхи
Об их тройной судьбе
А кончи­лось это уходом
Галтера с поста бухгалтера

И он бросился прочь
С фабрики тюлево-набивной

Или взять «Воспо­ми­нания о Капуе» («Оды и отрывки», 1969—1970; с. 120). Какая Капуя? Какие воспо­ми­нания у 25-летнего харь­ков­ча­нина, и в Москве-то прожи­ва­ю­щего без прописки? Но стили­за­тор­ский напор, тавто­ло­ги­че­ские приколы, квази­рифмы (ехала в тени — падали тени) и мощный порыв любо­вания — собой, своим стихом, своим хищным глазо­мером (Изуми­тельно большие груди пучи­лись / А мясо на ногах выгля­дело заме­ча­тельно) и вели­ко­лепной свободой выдачи общего за особенное (А столики стояли в тени /…/ Вот чем отли­ча­лась Капуя) — препод­носят нам импро­ви­зи­ро­ванную (наверно, откуда-то вычи­таннную? — задачка для будущих лимо­но­ведов) Капую, как на блюдце:

Капуя была длинной
Капуя была тонкой
Капуя была милая
Она была вместительная

Капуя хороша была
Она была озаренная
В ней тихо ехала коляска
Лучше Капуи ничего не было
Ибо в ней тихо ехала коляска
Ибо коляска ехала в тени
Ибо на коляску все время падали тени
Тени от зданий падали на коляску
И тени от зданий пробе­гали по мне
Потому что я сидел в коляске
И я рассмат­ривал Капую

Капуя была прохладная
В Капуе прода­вали вино
Вино прода­вали на блюдце
В Капуе были хорошие блюдца
Которые стояли на столиках
А столики стояли в тени
А на столики клали шляпу
Вот чем отли­ча­лась Капуя

В Капуе можно было видеть как идут женщины
В Капуе они ходили особым образом
В Капуе у женщин были яркие губы
Изуми­тельно большие груди пучились
А мясо на ногах выгля­дело замечательно

Можно было целый день проси­деть в Капуе
И не думать ни о чем другом
Только о Капуе
Капуя и Капуя
И только Капуя
Капуя
Капуя

Я увлекся, цитируя свои любимые доэми­грант­ские стихи Лимо­нова. К счастью, шок эмиграции и финан­совый стресс не заду­шили его лири­че­ского темперамента.
В сбор­нике богато пред­став­лены нью-йорк­ские и париж­ские стихи 1976—1982 годов — цикл «Мой отри­ца­тельный герой» (в 1995 году изданный Алек­сан­дром Шата­ловым: М.: Глагол). Заглавное стихо­тво­рение цикла (с. 279) задает новую, более умуд­ренную и в то же время как бы марша­ковско-чуков­скую инто­нацию загадки-считалки, с которой в новых деко­ра­циях разра­ба­ты­ва­ется знакомая тема нарцис­сизма и самоотчуждения:

Мой отри­ца­тельный герой
Всегда нахо­дится со мной

Я пиво пью — он пиво пьет
В моей квар­тире он живет

С моими девоч­ками спит
Мой темный член с него висит

Мой отри­ца­тельный герой…
Его изящная спина
Сейчас в Нью-Йорке нам видна
На темной улице любой.

Это «я». А вот «вы» — знакомая? любов­ница? чита­тель­ница? — в общем, совре­мен­ница, возможно, пока что отвергшая поэта (с. 310):

Вы будете меня любить
И цело­вать мои портреты
И в библи­утеку ходить
Где все служи­тели — валеты

Старушкой тонкой и сухой
Одна в бессиллии идете
Из библи­утеки домой
Боясь на каждом повороте

Среди стихов этого периода меня всегда восхи­щала двой­чатка «Жена бандита»; приведу первую поло­винку (с. 352):

Роза стоит в бутыли
Большая роза прекрасна
Она как большая брюнетка
Как выросшая Брук Шилдс до отказу

А кто же принес мне розу?
Ее принесла мне… подруга
Подруга — жена бандита.
Люблю опасные связи…

Ох, если бандит узнает,
от распрей междоусобных
с другими банди­тами, сразу…
от маленьких проституток.
которых он сутенерит…
ко мне и жене повернется…
Убьет он нас двух, пожалуй…
Имеет два револьвера
И верных друзей впридачу…

Боюсь. Но любить продолжаю
Я тело жены бандита
И ласковый темперамент
Сладки опасные связи…

Улучив момент при встрече в Париже, я спросил Лимо­нова, что повлияло на «Жену бандита», — ну, понятно, «Опасные связи», но не сыграла ли роль и песенка Жоржа Брас­санса о любви к пупкам жен поли­цей­ских? «На «Жену бандита», — отрезал поэт, — повлияла жена бандита». (Иронии по поводу охоты за интер­тек­стами специ­ально посвя­щено стихо­тво­рение «Фраг­мент», с. 348, где фигу­ри­рует неза­дач­ливый «профессор Алик», не постес­няв­шийся, впрочем, поме­стить его в даль­нейшем на свой вебсайт: http://zholk.da.ru.)
«Стихи последних лет» (2000—2003) пред­став­лены четыр­на­дцатью текстами. Неко­торые из них вызы­вающе «фашист­ские», например, напи­санное уже в Лефор­тове (с. 390), начинающееся:

Принцем Тамино, с винтовкой и ранцем
Немец австрий­ский Гитлер с румянцем
По полю фран­цуз­скому славно шагал
Но под атаку газов попал

и конча­ю­щееся с неуло­вимо мандель­шта­мов­ской интонацией:

Как я люблю тебя Моцарт-товарищ
Гитлер-товарищ — не переваришь,
Гитлер амиго принцем Тамино
Нежно рисует домы в руино…

Те же прово­ка­ци­онные мотивы — в центре стихо­тво­рения «Старый фашист (Пьер Грипари)…» (с. 386) и более раннего, париж­ского, «Геринг дает пресс-конфе­ренцию в душном мае…» (с. 284). Истоки лимо­нов­ского «нацизма» (он же — боль­ше­визм и че-гева­ризм), вполне у него орга­нич­ного, — особая тема, за которую здесь не примусь; отмечу только причаст­ность к этому синдрому широких слоев совет­ского истеб­лиш­мента 70—80-х годов, упивав­шихся, с иронией и без, Штир­лицем, эсэсовцем по форме и комму­ни­стом по содержанию.
В тюремных стихах настой­чивы темы мучи­тель­ства и тоски по любви и свободе. Заклю­чает книгу прон­зи­тельное стихо­тво­рение, посвя­щенное Насте (с. 402) и маги­чески — благо­даря ориги­наль­ному сплаву щемящей топики блат­ного романса, инто­нации детской песни («Мы едем, едем, едем, в далекие края…« ?), очередной присяги Хлеб­ни­кову (ср. его «Сад») и отсылки к «Двена­дцати» Блока (Что нынче неве­селый, / Товарищ поп?) — прими­ря­ющее с това­рищем, красным парти­заном и танком (на котором, согласно анек­доту, совет­ский человек выезжал на отдых за границу, а зека Лимонов плани­рует отпра­виться с юной возлюб­ленной за мороженым):

Когда-нибудь, надеюсь, в ближайшем же году
Я к малень­кому панку с улыбкой подойду

Долго мы не виде­лись, товарищ панк,
Пойдемте, погу­ляем (не против?) в зоопарк.

Там умные пинг­вины и лица обезьян
Там ходит волк красивый, как красный партизан

Что-то Вы неве­селы товарищ панк
Для маленькой прогулки не взять ли нам танк?

И эта чудо-девочка, с прекрасной из гримас
Мне скажет: «Волк тюремный! О, как люблю я Вас!
Я просто молча­лива. Я вовсе не грустна.
Все классно и красиво!» — так скажет мне она.

Где плещутся в бассейнах тюлень гиппопотам
На танке мы подъ­едем к моро­женным рядам

Мы купим сорок пачек ванили с эскимо
От зависти заплачут, те кто пройдет мимо

Вся жизненная и лите­ра­турная карьера Лимо­нова — это история борьбы, схваток и продви­жений, ответов на новые и новые вызовы, само­утвер­ждений и само­рас­крытий. Тема роман­ти­че­ского вызова, одно­вре­менно расти­нья­ков­ского и твор­че­ского, остро звучит в «К юноше» (1970; с. 103) — юноше, обду­мы­ва­ю­щему переезд из Крас­но­дара в Москву. Конча­ется оно так:

Одумайся о юноша! Смирись!
В столице трудная немо­лодая жизнь
Тут надо быть певцом купцом громилой
Куда тебе с мечта­тельною силой

Сломают здесь твой маленький талант
Открой открой назад свой чемодант!

Но в финале другого раннего стихо­тво­рения, «Я вечный содей­ственник детям…» (не вошед­шего в книжку; цитирую по той же маши­но­писной тетради), поэт отве­чает на судь­бо­носный вопрос в често­лю­биво-профе­ти­че­ском ключе:

В России конечно замучат
Ну как же! Они ль не сотрут
Другому — против­ному учат
и все миллионы идут

но я-то не для миллионов
А кто из мильонов бежал
тот способ найдет для поклонов
на мой прихо­дить пьедестал

…Штаб НБП, где я посетил Эдика, пестрит серпами и моло­тами, в глаза броса­ется Дзер­жин­ский, «Лимонка» удру­чает как поли­тикой, так и рито­рикой. Но в книжке, о которой идет речь, не раздра­жает даже демон­стра­тивно боль­ше­вист­ский алый цвет обложки. Дело в том, что стихи насто­ящие. Их грам­ма­ти­че­ские сдвиги изуми­тельно пучатся, и вино­градное мясо (да, да, опять Мандель­штам!) выглядит заме­ча­тельно. Не подкачал и автор — создал себе и им биографию, объездил мир, заво­евал Париж, в России, как водится, посидел, но не сломался. Скоро их начнут со страшной силой изучать, коммен­ти­ро­вать, диссер­ти­ро­вать, учить к уроку и сдавать на экза­менах, и для них наступит последнее испы­тание — проверка на хрестоматийность.

Крити­че­ская Масса
2004, №1