Автор: | 28. июня 2020



(Белый): «Петер­бург – это сон». А Париж – это бессонница.
Сена (Река)

Большая часть обра­зо­ванных иностранцев, взра­щённых на модер­низме, знают Сену по тому, что она медленно течёт под мостом Мирабо. Да, это так. У этого поляка был безупречный вкус горо­жа­нина. Он сделал знаме­нитым, хресто­ма­тийно знаме­нитым одно из лучших мест в Париже. Для меня – лучшее. Этот мост – един­ственное, что исчер­пы­ва­ющим образом подтвер­дило мои пред­па­риж­ские иллюзии. Разу­ме­ется, до Парижа я его пред­ставлял себе иначе (так у меня бывает почти всегда); в действи­тель­ности и распо­ло­жение, и облик, и атмо­сфера моста оказа­лись не такими, какими я их думал застать… И все же «действи­тель­ность моста» (если можно так выра­зиться) оказа­лась столь «пита­тельной», столь чару­ющей, столь чуткой к иллю­зиям, что я так и оста­нусь до конца дней благо­дарным и этому стихо­тво­рению, и этому мосту.
Во всяком случае, под мостом Мирабо течёт река Сена, именно река, а не тури­сти­че­ская реалия; не сошедшая с полотен пост­им­прес­си­о­ни­стов, а текущая под мостом, – река, а не худо­же­ственная деталь, не «тема экскурсии». Мне кажется, пари­жане вообще не знают Сены, не хотят ее знать, не заме­чают ее. Они, вернее, не видят ее, как не видишь в комнате старых, знакомых пред­метов, вещей; как не видишь своей руки.
Говорят, это одна из самых грязных рек в мире. Как-то я спросил у своей подруги о город­ских пляжах в Париже – она не поняла вопроса. Пари­жане либо ходят в бассейн, либо уезжают на море. Сена же уже в X веке была непитьёвой.
Сена – это река, в которой никому и в голову не приходит выкупаться.
И все же это самая аппе­титная река (на мой вкус). Вода ее манит, манит непре­одо­лимо… Непре­одо­лимо хочется попить из этой самой непи­тьёвой в мире реки…
30 апреля 1993

Пора­зи­тельная минута в моей жизни – надо бы ее запом­нить. Минута, когда я совер­шенно один. Никого из родных рядом. Ни одного друга. Ни одной подруги. Ни одного прия­теля. Ни одного звонка по теле­фону. Никого вокруг. Только я и город. Я и Париж. Я и его тени. И его память. И моя память. Лицом к лицу.
14 мая 1993  15 ч. 10 м. (Париж)

Сегодня пришло, как прозрение во сне: любить, желать, служить можно только тому, что даётся (что есть) как благо­дать – бесплатно и безусловно. И тогда не будет страха. И тогда не будет преда­тель­ства – ибо не будет преда­телей. Я с радо­стью, с лёгкой, чистой радо­стью (впервые за последние полгода я по-насто­я­щему испытал это чувство) понял теперь, что любовь, дружба, предан­ность, родство – это безуслов­ность; это когда тебе не ставят никаких условий. Или еще точнее: когда ты чувствуешь себя свободным от каких бы то ни было условий.
Люблю, принимаю тебя всегда, в любую минуту, в любом случае, при любых обсто­я­тель­ствах – это и есть формула любви. И тогда она, любовь, уже не расщеп­ля­ется, не дета­ли­зи­ру­ется, не разде­ля­ется на мате­рин­скую любовь, сыновью любовь, любовь-дружбу, эроти­че­скую любовь и т.д., – а пребы­вает одной, единой, всегда одина­ковой, даже одно­об­разной. Дерево, книга, мать, отец, отчий дом, сестра, небо, слово, Христос, горе, брат – все это безусловно, все это дару­ется; ты только помни это, принимай это, и люби это. Остальное – предаст. Возлюб­ленная, слава, благо­по­лучие, карьера, поли­тика, обще­ство, учителя, ученики – все это предаст тебя. Рано или поздно. Но и об этом знай.
19 мая 1993

Сегодня видел во сне отца. Он был избит, лицо почти изуро­до­вано. Он лежал на земле, я опустился над ним на колени, обнял его тощее тело, прижался щекой к груди и сказал ему: «Папочка…» Впервые за свои 30 лет, и только в этом сне, я назвал его так по-русски: «папочка»…
лето 1993

Поэт – как подвы­пившая женщина: его всегда надо прощать.
июнь – июль (?) 1993

Помню, как-то Маргов­ский, сидя рядом со мной на лекции в Литин­сти­туте, долго смотрел на меня в профиль и сказал: «У тебя абсо­лютно безвольное лицо». Он и не подо­зревал, что делает мне высший комплимент.
9 июня 1993

Поза­вчера я ощутил физи­чески, что значит зады­хаться без музыки. Я искал по всему Парижу подхо­дящий мне магни­тофон, чтобы прослу­шать новые кассеты, но то оказы­ва­лись закры­тыми нужные мага­зины, то не оказы­ва­лось того, что я искал. И я начал осозна­вать, чувство­вать кожей, ее зудом, что свих­нусь, если в ближайший час не услышу этой музыки. Я уже был готов купить первое, что попа­дётся под руку. Так, наверное, чувствует себя наркоман.
9 июня 1993

Сегодня в Париже Праздник музыки. Весь город на улице: прямо в кафе распо­ло­жи­лись люби­тель­ские, полу­про­фес­си­о­нальные рок-ансамбли; на мосту Искусств было более людно, чем на других мостах: и прямо на мосту пода­вали водку с апель­си­новым соком, за 10 франков, после которой разго­ря­чённые, полу­пьяные девочки одари­вали какую-то пошлую рок-группку взгля­дами и хлоп­ками более благо­склон­ными, чем те заслу­жи­вали. Пари­жане – благо­дарные слуша­тели: писают кипятком от всякой туфты. Я прошёл через Лувр и вышел в Пале-Рояль; там играл оркестр – какую-то симфонию Брамса. Не успел узнать, какую: когда я вошёл в сад, они уже играли. Больших мело­манов, чем пари­жане, я не встречал – это наиболее роднит их со мной. За это я люблю их больше всего. Весь Пале-Рояль был пере­полнен; многие держали детей на плечах; в Париже даже дети слушают Брамса. Почти все дослу­шали симфонию до конца. Когда дирижёр, после четвёр­того выхода на апло­дис­менты, взял первую скрипку за руку и потянул за собой, к выходу, и за ними поднялся весь оркестр, поднялся страшный вой и свист; музы­канты, уходя, вино­вато огля­ды­ва­лись и пожи­мали плечами. Прелесть!
21 июня 1993

В последнее время, может быть, в последние годы я очень остро чувствовал, что во мне исче­зает самое главное, то, что было больше всего МНОЙ. Но я не мог опре­де­лить, что?. И только вчера понял… Во мне исчез миф. Это неве­ро­ятно, это провал, поги­бель. Я больше не могу обни­мать деревья, давать клятвы камням, любить фонтаны… Во мне исчезло детство. И ничего не пришло на смену. Детство было един­ственной реаль­но­стью, которой я доверял. Которой я придавал смысл. Миф – это и есть детство.
28 июня 1993

«Люби­тели музыки» считают 9-ю симфонию «преодо­ле­нием стра­дания», – особенно имея в виду «Оду к радости». И не пони­мают ведь, что в нем никогда не было «стра­дания», – в нем было всегда только одно – Красота. А 9-я – это как раз если и преодо­ление, то преодо­ление Красоты. Преодо­ление Красоты и есть Бог. Только теперь я понимаю окон­ча­тельно слова Гиллельса о его 29-й сонате: «Долго я не брался за испол­нение этого музы­каль­ного Ганга, пока не понял, куда же он течёт».
4 августа 1993

Анализ поэзии изна­чально бессмыс­ленен, ибо поэзия – не лите­ра­тура, поэзия – это кровь. Есть анализ крови. Но в том-то и дело, что поэзия – не медицина.
5 сентября 1993

Я – вечный Орфей, вечно огля­ды­ва­ю­щийся Орфей… И вы – вечные Эври­дики, вечно исче­за­ющие Эвридики.
8 сентября 1993

Россия и Армения долго смот­рели друг на друга, долго стре­ми­лись друг к другу, и только во мне они соеди­ни­лись, разные, равно­ве­ликие, так, как не соеди­ня­лись еще ни в ком: они соеди­ни­лись в любви. Так любить одно­вре­менно Россию и Армению могу только я. Это шло еще от моих роди­телей (и от матери, и от отца), и окон­ча­тельно завер­ши­лось во мне.
9 сентября 1993

«Поэзия – это осознание своей правоты», – говорил Мандель­штам. Как утеши­тельно, как сильно! И однако, и все-таки, поэт не тот, кто всегда чувствует себя правым, а тот, кто в конце концов все равно оказы­ва­ется прав.
17 сентября 1993

И еще раз спра­шиваю: чьё покро­ви­тель­ство благо­творнее – Арте­миды или Афро­диты? Чья кара суровее, чья месть острее? Кто чувствовал себя счаст­ливее – Ипполит или Парис? Кто несчастнее – Нарцисс или Актеон?
21 сентября 1993

Я никогда не чувствовал к Брод­скому той исте­ричной любви, какую чувство­вало к нему моё поко­ление. Он совер­шенно не оказал ника­кого влияния на меня. Я понимаю, что это неспра­вед­ливо. И все же – что бы ни случи­лось потом с его славой, я навсегда оста­нусь благо­дарным ему за стихо­тво­рение, равное кото­рому очень трудно найти в лири­че­ской поэзии. Стихо­тво­рение это – «Любовь». И строка оттуда: Ты снилась мне бере­менной… Ничего мне больше не нужно от Брод­ского. Этого – доста­точно. (Да, и еще его Нобе­лев­ская лекция.)
13 марта 1994

Одино­че­ство – это одино­че­ство памяти. Это – тяжесть памяти, сознание того, что ты несёшь ее один. Если бы мы были уверены, что кто-нибудь разде­ляет с нами эту тяжесть, в нас бы не было одиночества.
27 марта 1994

«Ведь вся моя жизнь – это непре­рывный разговор с тобой», – писала Цветаева Пастер­наку. Да, в этом и есть тайна любви. Любишь того, с кем непре­рывно гово­ришь изда­лека, в мыслях, наедине с собой. Это как язык, на котором думаешь, – он всегда один. И любовь всегда одна.
30 марта 1994

Париж (эмигрант­ский Париж, «наш» Париж) кошмарен тем, что в нем отсут­ствует повсе­днев­ность, буднич­ность. Словно ты не удоста­и­ва­ешься ее, словно у тебя нет права на неё. Воис­тину это «праздник, который всегда с тобой». Да, но я не терплю ни week-endов, ни празд­ников. Я не терплю празд­ников, которые всегда.
2 апреля 1994

Фран­цузы: самые остро­умные тупицы, самые поверх­ностные мудрецы, самые обра­зо­ванные невежды, самые любезные хамы.
5 мая 1994

Смысл прости­туции скорее не в том, что секс прода­ётся за деньги, а в том, что сами деньги в своей природе глубоко сексу­альны; они имеют очень выра­женную эроти­че­скую сущность.
5 мая 1994

17 мая в парке на champs-élysées у меня украли порт­фель, в котором были все мои доку­менты, все деньги и две записные книжки. Восста­нов­ление первых двух ценно­стей не в моих силах – и разговор об этом неин­те­ресен. Восста­но­вить же записные книжки я поста­раюсь, ибо моя писа­нина – един­ственное, чем я реально обладаю и что явля­ется един­ственным оправ­да­нием моей кари­ка­турной жизни. Записные книжки начи­на­лись с мая 93-го года и длились ровно год, но записей в них было не так уж и много. Кое-что оттуда я помню дословно, кое-что не совсем чётко. Впрочем, есть даже повод радо­ваться пропаже этих блок­нотов, и удач­ливый порту­галец, спёрший мой порт­фель, невольно оказался моим редак­тором и цензором, ибо неко­торые записи в тех блок­нотах (типа «Звуки Вагнера льются в меня…» и т.д.) вполне заслу­жи­вали того, чтобы быть укра­ден­ными порту­гальцем. У меня есть привычка дати­ро­вать записи, но, понятно, не все даты я помню даже с точно­стью до месяца и поэтому буду дати­ро­вать только то, в чем уверен. Остальное же буду вспо­ми­нать враз­брос и без всякой хроно­логии. Итак, май 93 – май 94.
22 мая 1994

Сегодня посе­лился в Медоне. Здесь неко­торое время жил Рильке у Родена. В пяти минутах ходьбы – Кламар. Там жила Цветаева. Что ж, эти две тени, давно уже соеди­нённые в моей «памяти сердца», соеди­ни­лись во мне, пере­сек­лись и геогра­фи­чески. Я же говорю, мне всегда везло на лите­ра­турные совпадения.
11 июня 1994

Полжизни я сетовал на то, что у меня нет своего рабо­чего каби­нета. Судьба очень щедро возна­гра­дила меня: она сделала моим рабочим каби­нетом Париж.
11 июня 1994

Где-то с полчаса пристально разгля­дывал цветы в сквере, выхо­дящем на rue Vaugirard. Я так и не понял, что это за цветы (я очень слаб в бота­нике). Но в этом моем всмат­ри­вании было что-то натя­нутое и выму­ченное: мне просто захо­те­лось уподо­биться Прусту… Я не чувствовал их никак, не ощущал их жизни, тайны их цветения. И только в эту минуту я понял, что искус­ство – это не бота­ника и не «вчув­ство­вание», а беспре­дельная, близкая ко греху гордыни, свобода… Свобода смот­реть на цветы, смот­реть на них без корысти, не зная их названий, свобода имено­вать их по-своему, и по-своему описы­вать их недолгий век и их речь. Да, искус­ство – это беспре­дельная свобода и ничего больше. И еще – несмертный грех гордыни. Беспре­дельная свобода и тоска. Беспре­дельная свобода и беспре­дельное отчаяние.
11 июня 1994

В саду Родена. Он словно разделён неви­ди­мыми линиями на две чуть ли не враж­ду­ющие поло­вины: статуй и посе­ти­телей. Где статуи – истинные обита­тели и истинные хозяева. Во всяком случае, они гораздо живее и значи­тельнее посе­ти­телей. Возможно, в этом контрасте и заклю­чался изна­чальный смысл разме­щения статуй в саду – в предельной и неве­ро­ятной близости к посе­ти­телям. Едва ли не в насмешку над ними. На одной из скамеек я обратил внимание на двух девушек, сидевших очень близко, прижав­шись друг к другу (то ли сестры, то ли лесби­янки), и разгля­ды­ва­ющих «la meditation». Мне пока­за­лось, что они вполне смот­ре­лись бы как статуи – очень подхо­дящие модели для Родена. Но они, бедняжки, этого не знали. Снова пошел дождь, статуи мокнут. Мысли­тель, Бальзак, Гюго, «Три тени»… Но оста­ются на своих местах. В окаме­невшем напря­жении, съёжив­шись (от вечных париж­ских дождей?), в том молчании тела, которое и есть речь пласти­че­ского искус­ства и которое только и может сопер­ни­чать с поэзией, а часто – и превос­хо­дить ее.
11 июня 1994

Этот сад – един­ственное место в Париже (и, может быть, в мире), где искус­ство побе­дило действи­тель­ность. Где оно досто­вернее действительности.
11 июня 1994

Самое могу­ще­ственное на свете – это прошлое. Един­ственное, против чего мы бессильны. Прошлое – это земля, за которую борются два смер­тельных врага: забвение и память. Иногда побеж­дает забвение, но это – пиррова победа. Память же не знает пора­жений, ибо память и есть жизнь. Память не знает смерти, она лишь засы­пает, но сон ее удушлив и тяго­стен, как после­обе­денный сон. Просы­паясь, мы уже не приходим в себя. И вечер испорчен. Однако есть люди, которые прези­рают после­обе­денный сон. Суще­ство­вание таких людей опасно для боль­шин­ства, нормальная жизне­де­я­тель­ность кото­рого возможна благо­даря лишь способ­ности забвения. При торже­стве памяти, т.е. при торже­стве прошлого, жизнь была бы невы­но­симой, иными словами – она была бы искусством.
13 июня 1994

Моя мизан­тропия не имеет сущност­ного харак­тера, а отно­сится скорее к физи­че­ским состо­я­ниям, или, точнее, поло­же­ниям, пози­циям чело­века. Мне непри­ятен человек, когда он, например, ест. Или сидит. Мне неин­те­ресен человек поющий или рису­ющий. Меня раздра­жает человек смею­щийся. Мне неуютен человек плачущий. Скучен человек игра­ющий. Мне смешон человек дума­ющий. Мне отвра­ти­телен человек трудя­щийся, человек сово­куп­ля­ю­щийся. Тошно­творен спортсмен. Меня всегда тянет отвер­нуться при виде чело­века танцу­ю­щего. Мне даже безраз­личен и утоми­телен человек чита­ющий. И только двоим я готов все простить, только двоих я люблю: чело­века спящего и чело­века пишущего.
21 июня 1994

9 июля был в музее Пикассо. Все время спра­шивал себя: что с ним случи­лось к 1907 году, и вообще как мог случиться переход от «Девочки на шаре», «Свидания» (одно из самых сильных моих впечат­лений от живо­писи) – к тому, что обыва­тель назы­вает «кубизмом»? «Les Dеmoiselles d’Avignon» еще прекрасны, но потом!.. Ни с одним худож­ником не случа­лось такой неве­ро­ятной мета­мор­фозы. Впрочем, дело не в нем. А в той дурной и порочной неза­ви­си­мости, отдель­ности, отчуж­дён­ности творения от творца, которая могла родиться только в XX веке и которая являла собой гени­аль­ность этого века. Джойс, Беккет, Пикассо – они именно гени­альны, хотя и порочны. Они именно порочны, хотя и гени­альны. Слова Пикассо о «Гернике»: «Это не я, это вы…» Вот – формула этой отчуж­дён­ности. Как и Пикассо – самый гран­ди­озный ее памятник. Кого-то она вообще не косну­лась (Пруст, Бунин). Кто-то сумел избе­жать ее (Рильке, Роден, Моди­льяни). Это – не осквернившиеся…
10 июля 1994

Жизнь мне достав­ляла не так много счаст­ливых минут. Но я не могу быть небла­го­дарным к ней: она мне дала возмож­ность писать о Бодлере у его могилы.
Париж, 16 июля 1994, клад­бище Монпарнас

Публи­кация Анны Пустынцевой