Автор: | 28. декабря 2020



Это Псков­щина на границе с Латвией (деревня Орино). Совер­шенно люби­тель­ская, смутная, но чело­ве­чески симпа­тичная фото­графия Бориса на его хуторе. Дом был куплен (в сере­дине 80-х), но еще раньше Боря с женой Тамарой в этой деревне лето прово­дили у Лены Пудов­киной, поэта. Она говорит, что «весь» питер­ский анде­граунд у них в деревне пере­бывал. Но теперь туда добраться трудно, т. к. это сама граница – метрах в 200-х за речкой начи­на­ется Латвия.

 

Памяти Бориса Рохлина

 

Андрей Арьев 

Почти
как прежде

В начале шести­де­сятых на филфаке Ленин­град­ского универ­си­тета, где мы учились на одном курсе, господ­ство­вала поэзия, как, впрочем, и повсюду среди лите­ра­турной моло­дёжи. Слагали стихи и грядущие ориги­нальные мастера проза­и­че­ского жанра — Сергей Довлатов, Самуил Лурье, Фёдор Чирсков… Стихо­пи­сание — хорошая школа для лите­ра­тора. И только Боря Рохлин взялся за рассказы — жаль тратить время, «как все», на стихи. Не писать не озна­чает — не читать. Помню его с книжечкой пере­водов Бене­дикта Лившица, с его анто­ло­гией 1934 года «От роман­тиков до сюрре­а­ли­стов». Стиховой гул прони­цает всю прозу Бориса Рохлина — от исходных опытов до итоговой публи­кации. Это пора­зи­тельно: напе­ча­танное в 2019 году его эссе о сбор­нике рассказов Влади­мира Батшева целиком держится на стихо­творных цитатах и аллю­зиях. В том числе из «Роман­тиков и сюрре­а­ли­стов», из «Конца империи» Альбера Самена: «Идиллия меж роз у вод синей сапфира…»
До сих пор ничего подоб­ного в крити­че­ских сужде­ниях, посвя­щённых прозе, не встречал. Вообще сюрре­а­ли­сти­че­ский сдвиг — заметная состав­ля­ющая лите­ра­турной манеры Бориса Рохлина. Скорее в ее языковом вопло­щении, чем в сюжетном. Сюрре­а­ли­сти­че­ское языко­твор­че­ство погло­щает сюжет, делает его неор­ди­нарным. Слово в этой прозе буквально обво­ла­ки­вает реаль­ность, парит над ней, что и есть сюрре­а­лизм в прямом, то есть этимо­ло­ги­че­ском, значении слова. Реаль­ность, оста­ваясь реаль­но­стью, погру­жа­ется в сбере­га­ющий ее куль­турный раствор. В излюб­ленных проза­иком заурядных сюжетах с зауряд­ными персо­на­жами слышно куль­турное эхо, они прони­заны высо­кими отзву­ками, богаты поэти­че­скими соот­вет­ствиями. Эта проза не может не быть лиричной. Но ее лирика приглу­шена, всегда готова усту­пить место автор­ской иронии. Лирика под сурдинку, как акком­па­не­мент. И в чужих повест­во­ва­ниях он любил «лири­че­ские откло­нения от прямого пути прозы. Но не в сторону, а к гори­зонту». Его слова. Изоб­ражая обыденную жизнь, Борис Рохлин стре­мится прежде всего не впасть в бытописательство.
Рассказы Борис стал писать, не заду­мы­ваясь об их публи­кации. Во всяком случае, получив кислые рецензии на первые проза­и­че­ские опыты, разо­сланные по журналам, даль­нейшие попытки напе­ча­таться в офици­альных изда­ниях прекра­щает, разве что появ­ля­ется изредка на засе­да­ниях ЛИТО И. Меттера, В. Бакин­ского, Д. Дара и др. В целом Рохлин всегда пред­по­читал приватную лите­ра­турную беседу – публичной и распро­странял свои тексты преиму­ще­ственно среди друзей. Инди­ви­ду­альная лите­ра­турная манера сложи­лась у него к концу1960-х и самые ранние из рассказов, которые он много позже допу­стил в печать, дати­ру­ются 1968 годом.
В 1970-е, оказав­шись силою вещей в «анде­гра­унде», Борис Рохлин поне­многу начи­нает осва­и­вать самиздат («Часы»), прини­мает участие в создании (вместе с Кириллом Буты­риным и Сергеем Стра­та­нов­ским) журнала «Обводный канал»(1981). Но и тут особой актив­ности не прояв­ляет. Точно так же, посещая собрания первого в Ленин­граде неза­ви­си­мого лите­ра­тур­ного «Клуба-81», членом его не стано­вится. Несколько утри­ро­ванно, но все же досто­верно, образ прозаика можно пред­ста­вить по диалогу И. Меттера и С. Довла­това, просто­душно запи­сан­ному самим же Рохлиным: «Однажды Сергей, соби­раясь на семинар к И. М. Меттеру, спросил меня: “Ты идёшь?” “Да нет, не пойду”. “А зря, Меттер о тебе спра­шивал. Почему, говорит, Рохлин не ходит. Он всегда несёт такую жере­бя­тину! А без него скучно”».
Первой и един­ственной публи­ка­цией Бориса Рохлина в совет­ское время оказался рассказ «Танька». То есть какое тут «совет­ское» — напе­чатан в эмигрант­ском журнале «Грани» (1981) без ведома автора.
Героиня «Таньки» — гулящая девица с Дровяной улицы питер­ской Коломны. Жизнь, вечера и ночи, ее «ничему не научили». И все равно «в утро следу­ю­щего дня солнце у Калин­кина моста взошло, как ему и пола­га­лось, около семи, это был обычный шар цвета неспелой дыни. Он немного побыл в непо­движ­ности, довольно высоко над домом, где жила Танька, а потом скатился в улицу Дровяную, распро­странил по всей улице светлую раннюю прохладу, на тоненьких ножках через окно вошёл в Тань­кину комнату и прогнал темноту послед­него ночного часа».
Рассказ написан в 1968 м и содер­жа­тельно освещён прощальной улыбкой Джульетты Мазины из финальной сцены «Ночей Кабирии» Феде­рико Феллини, люби­мого фильма, без памяти о котором Борису Рохлину в утвер­ждении его состра­да­тельных взглядов на чело­ве­че­скую природу обой­тись было бы трудно. Да и с какой стати?
Если гово­рить о биографии писа­теля, о его увле­че­ниях, то они менее разно­об­разны и зани­ма­тельны, чем список привле­кавших его книг. Чело­века он прежде всего искал в лите­ра­туре, в живо­писи, в кино. Потому что в них он запе­чатлён и освещён выра­зи­тельнее, чем в жизни, — во всей своей красоте и наготе.
Рассказы Борис Рохлин не писал, он в них погру­жался, дождав­шись подхо­дя­щего душев­ного состо­яния. Таких дней за всю жизнь набра­лось не так уж и много. Самый продол­жи­тельный явил себя в рассказе «У стен Мала­паги», сплошь насы­щенном интри­гу­ю­щими недо­ска­зан­но­стями, на которых его сюжет и держится. Как и вся в целом эсте­тика автора. Да и его миро­по­ни­мание, не позво­ля­ющее дого­ва­ри­вать до конца вещи самые сокро­венные, ради которых подчас сочи­нение и зате­ва­лось. Так появив­шийся и тут же исчез­нувший персонаж в рассказе «У стен Мала­паги», «китаист, талант­ливый юноша, писал в жанре бицзи, но недолго, по просьбе Родины пал смертью храбрых на поле брани», кто он? Обучав­шийся китай­скому там же, где Борис обучался швед­скому, студентом ушедший на фронт, это отец автора, погибший в день рождения сына 22 января 1942 года. Грубо было бы выстав­лять напоказ в худо­же­ственном повест­во­вании личную драму и рассуж­дать о симво­лике рождения в трагедии, но и преда­вать ее забвению тоже не прихо­ди­лось. Ибо в ней та равная глубине высота, с которой худож­нику только и возможно воспри­ни­мать сущее.
Есть в рассказе загадки и подо­ступнее. В первую очередь — заглавие. Конечно, оно из кино, копи­рует «По ту сторону решётки» Рене Клемана, в отече­ственном прокате — «У стен Мала­паги». В Генуе не были, тем более смот­рели с увле­че­нием: Жан Габен, Иза Миранда… Но главное — антураж: заурядная тюрьма с богатым прошлым. Содер­жится в ней кто-то сейчас, нет ли — неясно. Но канди­даты всегда найдутся: судьба, любовь, преступ­ление, нищета — всё ведёт к ее воротам. Доми­ни­рует сам путь, полный спон­танных откро­вений. Неоре­а­ли­сти­че­ский серо­ватый пейзаж, охва­ченный разго­ра­ю­щимся пламенем. Пейзаж беды, надви­га­ю­щейся ниот­куда. Всё это у Бориса Рохлина долго­вечно. Почти эпос — в локальном изме­рении. Мёртвая зыбь. Бытие, прони­занное лите­ра­турой, лите­ра­тура, прони­занная бытием, — в сплошном потоке сознания. Иначе и не обозна­чишь. Разве что этого куль­тур­ного сознания «истоком»:
«Пейзаж окраины, запу­стение, робкое цветение сорных трав, обрывок мелодии, забытая строфа, несколько не сказанных слов, смутная тревога, ощущение вины. Если нет затмения, то день настанет. Вокзалы, болезни, страхи и подо­зрения, кто виноват и что делать, пароход белый-беленький, черный дым над трубой, гита­рист и поклонник умер от рака и, как всегда, в расцвете сил и ничем не болел. Подхо­дили солдаты и матросы, год шесть­десят третий, Нонка танцует и спит с родным папашей, молода, любви не знала, но и жалко отка­зать, юбка зелёная, в меленькую, меленькую клетку и свитерок беленький, а какая грудь! Пучится, топор­щится, взды­ма­ется, как купола Петра и Павла. О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд и выпуклую радость узна­ванья. А что полу­чи­лось? Птичка польку танцевала».
В принев­ской столице Борис Рохлин искал — и находил — жизнь провин­ци­альную. Не то чтоб она ему нрави­лась. Просто в ней люди каза­лись очищен­ными от столич­ного лоска, неиз­бывно писа­теля отвра­щав­шего. Среди дворцов он помнил о задворках.
В этом отно­шении мне кажутся симво­лич­ными обсто­я­тель­ства, при которых Борис Рохлин пришёл к осознанию своей жизни как лите­ра­тур­ного пути. Окончив швед­ское отде­ление филфака, он от престижной в глазах студентов работы с иностран­цами отстра­нился, нашёл место пере­вод­чика в патентном бюро. Нахо­ди­лось оно на Двор­цовой площади, но — в подвале. Работа для моло­дого чело­века вроде бы унылая да еще и огра­ни­ченная жёст­кими часами присут­ствия. Но Борис заполнил ее заня­тиями, ему любез­ными: библио­гра­фи­че­ские карточки он исполь­зовал для начер­тания на них своих худо­же­ственных замыслов, не подо­зревая, что укатил колесо из набо­ков­ский лабо­ра­тории. Хотя бы отчасти, но эти упраж­нения отра­зи­лись на общей манере его письма — лапи­дарной, полной очевидных недо­го­во­рён­но­стей и дискретных, себе довле­ющих ассоциаций.
Эта манера очень подошла для выра­жения душев­ного состо­яния героев Рохлина, их эмоций, сдела­лась в конце концов сугубо автор­ской, знаком его стиля. Полю­бив­шаяся как приём, она транс­фор­ми­ро­ва­лась в орга­ничный способ пере­дачи собственных ощущений. Борис Рохлин настолько сжился с вооб­ра­жённым им миром «маленьких людей», что и писать начал, руко­вод­ствуясь повадкой глав­ного их стра­дальца, гого­лев­ского Акакия Акаки­е­вича, который «имел обык­но­вение совсем не окан­чи­вать фразы <…>, думая, что всё уже выго­ворил». Подобная речь сама по себе стала заду­шевной темой прозы Рохлина. Очутив­шись нена­роком в Берлине, писа­тель воспро­из­водил ее в немецкой столице с такой же увле­чён­но­стью, как Гоголь русскую речь в Риме.
Подвал влечёт к путе­ше­ствиям, подра­зу­ме­ва­ющим одино­че­ство, какие бы спут­ники и попут­чики ни оказа­лись рядом — за одним столом, в одном купе, в соблаз­ни­тельно запу­щенном дворике… Когда из фило­логов Боря Рохлин подался в инже­неры одной из приро­до­охранных орга­ни­заций, я не удивился — всë поближе к природе. Или – подальше от людей.
В это время уже прочитан «Уолден». Напе­ча­танный во всеми ценимой и не слишком доступной в ту пору серии «Лите­ра­турные памят­ники» «Уолден, или Жизнь в лесу» Генри Торо (М.: Изда­тель­ство Академии наук СССР, 1962) был добыт у пере­куп­щиков и поставлен на полку навсегда. Борины книги точно имели свою судьбу.
Пишу об этом, чтобы сказать о важной житей­ской черте во всех других отно­ше­ниях совер­шенно беско­рыст­ного чело­века. Боря обра­щался с приоб­ре­тён­ными фоли­ан­тами сверх­бе­режно. Полу­чить хотя бы на недолгое время из его библио­теки какое-нибудь нужное тебе издание озна­чало увидеть на его лице почти не скры­ва­емую мучи­тельную гримасу — впору было самому опознать себя мучи­телем. Ситу­ация какому-то толко­ванию подле­жащая. Борис настолько любовно был увлечён книж­ками, что любое к ним чужое прикос­но­вение — следы сгиба на корешке, любая остав­ленная нена­роком пометка и т. п. — застав­ляло его едва ли не стра­дать. Лите­ра­турные герои пред­став­ля­лись ему живее иных знакомых и насе­ляли стра­ницы его прозы именно как реальные люди. Так сквозные персо­нажи рассказа «У стен Мала­паги» — Шель­муф­ский, Мой брат-граф и Шармант — явились из книги Кристиана Рейтера «Шель­муф­ский» (издана в тех же «Лит. памятниках»).
«Жить одному» и «Путе­ше­ство­вать, путе­ше­ство­вать, путе­ше­ство­вать» — названия этих двух ранних рассказов Бориса Рохлина вполне выра­жают его житей­скую, ставшую твор­че­ской, фило­софию. Проци­ти­руем из послед­него: «Спря­таться. Забыться. Убежать к морю. Броситься в песок. Возво­дить из него плотины и сред­не­ве­ковые замки. Одуреть от солнца. А вечером пить. Пиво или вино. Чтобы сделать боль сладкой, а приступы отча­яния лёгкими и неве­со­мыми, как морская пена».
Про пиво и вино не ради крас­ного словца или разу­ха­би­стости сказано. Любимая цитата из Хемин­гуэя была: «Стоит только немного выпить и все стано­вится почти как прежде». «И вино всех расцветок, и всех водок сорта», можно сказать, «вечные спут­ники» героев этой прозы. Ниточки в этом направ­лении от персо­нажей к автору тянутся. И дотя­ги­ва­ется. Но не до его мечты: «Увидеть мир так, как до этого не видел никто». В пред­вку­шении встречи с прозой обето­ванной прошла жизнь.
Итог неося­за­емой «лите­ра­турной деятель­ности» Бориса Рохлина в совет­ское время подведён в его сбор­нике «Превратные рассказы» (1995). По нему можно было наконец разгля­деть ориги­нальные черты его даро­вания. В духе своих непри­ка­янных героев Рохлин к этому времени жил уже в Берлине, без особенной цели задер­жав­шись в нем на пути из Парижа в Ленин­град в 1990 м.
В Берлине Борис на пред­ло­жение подра­бо­тать в одной из библиотек отклик­нулся живо: на что суще­ство­вать дома, было мало понятно, а немецкий, не говоря уж о швед­ском, он знал. Так и остался подра­ба­ты­вать — на четверть века. В Петер­бург наве­ды­вался посто­янно, издал здесь еще одну книгу «У стен Мала­паги» (2009), более или менее регу­лярно печа­тался в «Звезде»… В Берлине, если с кем и общался, так с похожей на питер­скую богемой — из круга свободных берлин­ских живо­писцев, прак­ти­чески не заме­ча­емый лите­ра­турной критикой как на родине, так и в Германии. Его берлин­ская жизнь не была эмигра­цией, но чаемым уеди­не­нием. Недаром безусловным его героем я бы назвал Диогена, этого гения уединения.
Герои «Превратных рассказов» — это «Кандиды» и «просто­душные» 1960—1970 х годов, отбывшие в бессрочный отпуск с каторжной службы по насаж­дению рая на земле. Места их обитания — ленин­град­ский сумрачный двор, черная, притво­рив­шаяся парадной, лест­ница, застав­ленная рухлядью мансарда… Здесь, по совести и без труда, они «возде­лы­вают свой сад» — вместе с котами и соба­ками, у Рохлина ни в чем не усту­па­ю­щими им в чувстви­тель­ности. Мало кто из совет­ских граждан так был чужд «стро­и­тель­ству комму­низма на Земле и в космосе, где до сих пор даже воздуха обык­но­вен­ного нет», как герои Рохлина.
Это опре­де­ля­ющая черта, граж­дан­ский сюжет прозы Рохлина совет­ской поры, объяс­ня­ющий ее «преврат­ность»: бала­гур­ство и эфемерная рито­рика персо­нажей говорят о чело­ве­че­ской драме, в то время как фанфары и пафос «мораль­ного кодекса стро­и­телей комму­низма» свиде­тель­ствуют лишь о лицемерии.
Утопизма в мышлении персо­нажей Рохлина предо­ста­точно. Только утопии эти рождены не соци­альным прожек­тёр­ством, а изгой­ством как след­ствием этого прожек­тёр­ства. Ленивые скеп­тики, воль­те­рьянцы из распи­вочной, персо­нажи Бориса Рохлина испо­ве­дуют какой-то опти­ми­сти­че­ский фата­лизм. «Заме­шанный в круго­ворот жизни и смерти, я бессилен что-либо изме­нить и счастлив», — утвер­ждает один из них. Иллюзия, на которой поко­ится их нрав­ственное чувство, их коллек­тивное бессо­зна­тельное едины: мир изме­ня­ется к худшему, зато мы оста­ёмся такими же, как прежде, — лири­че­скими недо­уч­ками, крас­но­баями, блажен­ными пьяни­цами, расслаб­ленным дура­чьём, не отли­ча­ющим свадеб от похорон, — всюду застолье. С чего и начи­на­ются их истории, как, например, в «Повести о пропаже невин­ности»: «Однажды Гуль­дяев, бывши на свадьбе по случаю женитьбы старого друга Егорки Вахру­шева, выпал с балкона пятого этажа на клумбу с гиацин­тами и неко­торым коли­че­ством крас­ного кирпича, окайм­ляв­шего это явление город­ского ланд­шафта. После падения с ним, слава богу, не произошло ничего физи­чески и телесно дурного…» Так сказать, «не разбился, а рассме­ялся». И один лишь автор знает поти­хоньку: всякий его бедо­лага, всякий расслаб­ленный суще­ство­ва­тель «улыбаясь, может быть, и не улыба­ется, а плачет».
И на самом деле, что‘ изме­ни­лось? Да, иных мы не досчи­та­лись на пути к свободе. Но и в том правда, что сама свобода путей к чело­веку торить не спешит. Как и полвека назад, теснимся у стен Мала­паги — по ту сторону решётки. Только где эта Мала­пага? Может быть, нет ее и никогда не было? Как никогда не бывал автор в Сомали, даром что его последняя книга назы­ва­ется «Такси до Мога­дишо» — по одно­имен­ному рассказу. Сплошное кино? Или навя­занное кудес­ником-режис­сёром — это и есть жизнь? Абсурдно, не верю, да так оно и полу­ча­ется. Не зря ведь из ларчика прозы Бориса Рохлина вави­ло­нами рассы­па­ются лите­ра­турные аллюзии, пара­фразы, подтексты. Он вообще самый центонный отече­ственный прозаик из всех, мною читанных. Наития в этой области делают его стили­стику более экспрес­сивной, добав­ляют ей поэти­че­ской сугге­стив­ности: «…плюнуть на всë, да и спля­сать на собственных костях на сопках мань­чжурии, транс­валь, транс­валь, страна моя, ты вся горишь в огне».
Урок отменный: воздень очи горе´ с книгами да берись за перо — и всё станет почти как прежде.
Тайна прозы Бориса Рохлина нетри­ви­альна, она заме­шана на русском юрод­стве и — более широко — на тради­циях посрам­ления «мудрости мудрых», известной и по христи­ан­ской, и по древ­не­гре­че­ской фило­софии. Венча­ющий последний сборник рассказ-эссе «Сомнение Диогена» подводит итоги более чем двух­ты­ся­че­лет­него «неудач­ного экспе­ри­мента» по уста­нов­лению царства разума: «…рассвет так и не наступил. Иногда светало, но так и не рассвело. Если бы Диоген начал свой поиск сегодня, результат был бы тот же. Чело­века по-преж­нему нет, и Троя всегда в пламени».
В питер­ском ли подвале, в афин­ской ли бочке — судьба чело­века превратна, и это един­ственное твёрдое суждение, которое о ней можно соста­вить. Точнее говоря — един­ственное экзи­стен­ци­альное суждение, связу­ющее эсте­тику Рохлина с жизнью. С той самой жизнью, в реальном смысле которой писа­тель усомнился: «…каждый дове­ряет <…> земле, женщине, фило­софии <…>, а я доверяю частицам, междо­ме­тиям, вводным словам…»
Преврат­ность подоб­ного миро­ощу­щения заклю­ча­ется в том, что автору хочется одно­вре­менно не преда­вать, быть верным нашей ничтожной действи­тель­ности, не сочи­нять о ней «зани­ма­тельных историй» и в ту же минуту гово­рить о ней, закрыв глаза, руко­вод­ствуясь вооб­ра­же­нием и еще раз воображением.
Декла­ри­ровал — и испо­ве­довал — Рохлин слегка иное: принцип остра­нённой обра­щён­ности к «чужой жизни», к ее заурядной бытовой основе. Сюжетно он у него и доми­ни­рует; но едва быт начи­нает в его рассказах довлеть себе, как его теснят визи­о­нерски воспа­ря­ющие и воспа­ля­ющие стенания, моления и прочие «междо­метия». Как, например, в «Стра­стях по Пьеру»: «…многие муки и терзания принял ты и чах, и внимал поно­ше­ниям, и был оплёван, и стал ты, Пьер, ничто, точно бы вновь погру­зился в недви­жимую вечность…» В своей прозе Рохлин смотрит на труху и мусор бытия, на мерзкую плоть, а увидеть мечтает ангелов. Подобное духо­вид­че­ство запе­чат­лено в несрав­ненно более известной, чем все произ­ве­дения Бориса Рохлина, повести Вене­дикта Ерофеева «Москва–Петушки». «Превратные рассказы» писа­лись в таком ключе как до, так и после появ­ления этого шедевра и вне контакта с его автором.
Никакое твор­че­ство не обхо­дится без иллюзии, без «возвы­ша­ю­щего обмана». Скажем проще: без само­об­мана. Утвер­жда­ющие эсте­тику Рохлина иллюзии заме­шены на обще­ев­ро­пей­ских просве­ти­тель­ских посту­латах, усугуб­лённых комплексом вины перед «маленьким чело­веком». У Рохлина, как и в прозе иных авторов «ленин­град­ской школы» 1960-х, этот субъект наде­ля­ется экзи­стен­ци­аль­ными каче­ствами; из зоны тради­ци­он­ного для русской лите­ра­туры сочув­ствен­ного автор­ского внимания пере­во­дится в лири­че­скую область автор­ской рефлексии, стано­вится «анти­ге­роем», солью став­шего «своим» бытия.
Пара­докс в том, что воспро­из­во­дящий «обыденное сознание», «реду­ци­ро­ванную душевную жизнь» героев Рохлин склонен ударяться в такую узор­чатую замыс­ло­ва­тость «есте­ственной» речи, от которой его гипо­те­ти­че­ского «простого чита­теля» только оторопь возьмёт. Мало кто, кроме убеж­дённых сторон­ников стили­стики Андрея Плато­нова, каковым с младых лите­ра­турных ногтей Боря и был, в состо­янии оценить иные его словесные порывы. Да и те обвинят его во «вторич­ности»: «Товарищ Загу­менных <…> лично потёр ему спину большой мочалкой для очистки его телес­ного вида от накипи прошлой ошибочной жизни»…
Во втором сбор­нике Рохлина «У стен Мала­паги» плато­нов­ский, клубя­щийся со времён Просве­щения пафос суще­ственно приглушён мини­ма­лизмом и дискрет­но­стью повест­во­ва­тельной манеры — в духе Л. Добы­чина. В этом сбор­нике рассказы и эссе, в него вклю­чённые, напи­саны «на цыпочках слов», на языке, еще более усугуб­ля­ющем прежнюю худо­же­ственную речь автора. Былой орна­мен­та­лизм транс­фор­ми­ро­вался в орга­ничный способ пере­дачи собственных ощущений. То, что состав­ляло предмет размыш­ления, каза­лось счаст­ливо найденной темой («маленький человек», «Просве­щение» и т. п.), явило себя в большей степени подспо­рьем, чем сутью довле­ю­щего себе переживания.
Жизнь скучна, но писать о ней инте­ресно. Этот душевный импульс инве­сти­рован в сами сюжеты рассказов Бориса Рохлина. Ярче всего в них выра­жена автор­ская воля к стилю, разре­шена задача, издавна востре­бо­ванная лири­че­ским замыслом: найти слог, «чтоб описать прогулку, / Шабли во льду, поджа­ренную булку» и прочие мимо­лётные прелести нашей быст­ро­те­кущей, ника­кими науками не продле­ва­емой жизни.
Речь тут не о легко­мыслии, а о поло­жении чело­века, о доступном ему окоёме обитания. У Рохлина даже импе­ратор Веспа­сиан всего лишь «один римский граж­данин». Какое бы место под солнцем его персонаж ни занимал — он прежде всего «маленький человек», нена­роком резвя­щийся на берегах Леты. Пока еще «по эту сторону». Суще­ственна лишь его пота­ённая жизнь, удаля­ющая его от этих берегов в прошлое, под стены Мала­паги. Жизнь опозна­ется памятью, зана­ве­ши­ва­ется чередой дорогих сердцу картинок.
Ложна ли эта память — значения не имеет. Имеет значение лишь то, что всякий человек — «маленький человек», распо­ло­жив­шийся у своего ручейка, у озерка, у речки Леты…
На титульном листе «Такси до Мога­дишо», последней книги Бориса Рохлина, изданной «Лите­ра­турным евро­пейцем» в 2017 году во Франк­фурте-на-Майне, надпи­сано автором: «„Был такой Боря“. Был и остался».
Адреса, по кото­рому Борис Бори­сович Рохлин отпра­вился 13 сентября 2020 года в последнее путе­ше­ствие, писа­тель не оставил.

Когда-то в начале 1960-х нами — и Борисом Рохлиным не в последнюю очередь — были заново и с упое­нием открыты Андрей Платонов и Л. Добычин.
Мне кажется: лет через пятна­дцать-двадцать новому поко­лению точно так же явится проза Бориса Рохлина. И всё у нас станет «почти как прежде»: лите­ра­тура пребудет литературой.

Журнал «Звезда» №12 за 2020 год