Автор: | 9. марта 2021

Александр Мелихов – прозаик, критик, публицист. Член ПЕН-клуба, Союза российских писателей. Родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской обл. Окончил мех-мат. факультет Ленинградского университета. Кандидат наук. Печатается с 1979 года. В 1990-е годы начал выступать как публицист. Автор книг: «Провинциал. Рассказы», «Новый Геликон», «Роман с простатитом», «Весы для добра. Повести», «Исповедь еврея», «Горбатые Атланты, или Новый Дон Кишот» и др., а также многочисленных журнальных публикаций. Лауреат премий Союза Писателей СанктПетербурга и Русского ПЕН-клуба. Живёт в Санкт-Петербурге.



Так говорил Сабуров

…В руки Сабу­рова попа­дает стари­ков­ский журнал, пред­став­ля­ющий собой жизне­опи­сание… тоже Сабу­рова! А именно: знаме­ни­того утописта второй поло­вины 19 века, стол­бо­вого дворя­нина, окон­чив­шего Паже­ский корпус, сделав­ше­гося путе­ше­ствен­ником, чьим именем названы горные хребты, рево­лю­ци­о­нером, бежавшим из тюрьмы, а на закате дней став­шего созда­телем колонии, где уничто­жены главные силы, по мнению Сабу­рова-стар­шего, подав­ля­ющие личность чело­века, — госу­дар­ство и религия…
…Сабуров-младший тоже оказы­ва­ется зара­женным мыслью о том, что никто не должен нами руко­во­дить, что подлинная элита (ученые, худож­ники и т. п.) сами сумеют орга­ни­зо­вать гармо­ничный социум и обла­го­де­тель­ство­вать бесхозное чело­ве­че­ство. Главное, дать развер­нуться, не мешать, и это заблуж­дение интел­ли­гент­ского сознания, надо отме­тить, типично для многих и многих.
Однако вуль­гарная совре­мен­ность не дает такой возмож­ности, в чем Сабуров убеж­да­ется по ходу повест­во­вания. Все равно наверх выле­зают серед­нячки и прохиндеи, а та самая подлинная элита либо задви­га­ется, либо идет в услу­жение к бездарям…                                                                                                                          

                                                                                                                          Владимир Шпаков
……………………………………………………………………………….….….….….…

 

…Как всегда в подобных случаях, и в прав­лении, и в рядовой акци­о­нер­ской массе возникла тоска по «твёрдой руке», которая вселила бы страх божий в лодырей, халтур­щиков и расхи­ти­телей. И такая рука вскоре нашлась: на засе­дании прав­ления попросил слова крепкий мужчина с седе­ющей щёткой усов на реши­тельном лице, выдуб­ленном тропи­че­ским солнцем. Отставной полковник коло­ни­альных войск произнёс краткую, но энер­гичную речь. Его заклю­чи­тельные слова: «Пора оста­вить пряники и приняться за кнут!» – были встре­чены рукоплесканиями.
Бравый полковник отпра­вился на театр военных действий с твёрдым наме­ре­нием воору­житься ежовыми рука­ви­цами, с мрачным удовле­тво­ре­нием поса­сывая свою неза­жжённую трубку (врачи реко­мен­до­вали ему поменьше курить) и гото­вясь к скорой и реши­тельной победе. Он усмех­нулся, вспомнив, что именно эта трубка, с которой он не расста­вался во время много­чис­ленных субтро­пи­че­ских кампаний, доста­вила ему среди туземцев прозвание Дырка-с-дымом: лестный для полков­ника нюанс заклю­чался в том, что таким же точно образом туземцы имено­вали пушку и жерло вулкана.
Кнут и еще раз кнут! Не доволь­ство­ваться уволь­не­ниями и гроше­выми начё­тами, а не жалеть времени и средств на судебные преследования!
Однако, когда Твёрдая Рука немного вошёл в подроб­ности дела, его тягостно пора­зило несо­от­вет­ствие между гран­ди­оз­ными возмож­но­стями ущерба и ничто­же­ством вызвавших его причин: какой-нибудь голо­дранец, чьё конфис­ко­ванное имуще­ство заклю­ча­ется в рваных штанах да нескольких кривых жердинах, кое-как обма­занных глиной, способен вывести из строя милли­онную домну. Если даже прину­дить мерзавца к бессрочным каторжным работам в пользу компании, то и в этом случае для возме­щений ущерба потре­бу­ются геоло­ги­че­ские сроки.
Мало того: с увели­че­нием числа судебных процессов коли­че­ство аварий и брако­ванных изделий даже возросло, а причины их чаще всего так и оста­ва­лись нерас­кры­тыми: мерзавцы-испол­ни­тели и мерзавцы-контро­лёры были связаны круговой порукой. Увели­чение числа надзи­ра­телей только увели­чи­вало накладные расходы, и без того ложив­шиеся тяжким бременем на плечи компании, а усиление стро­го­стей приво­дило к тому, что никто не желал брать на себя ответ­ствен­ность за само­ма­лейшее нестан­дартное решение. В резуль­тате верховный управ­ля­ющий вынужден был – хотя и безуспешно – брать на себя работу сотни служащих низшего звена и выпус­кать из рук вопросы стра­те­ги­че­ские, – и дело само собой кати­лось неиз­вестно куда.
В довер­шение всего, не выдер­живая возросшей нервоз­ности, люди начали во множе­стве уволь­няться с работы – причём как раз самые смирные и надёжные, а разные сорви-головы, напротив, нахо­дили удоволь­ствие в разго­ра­ю­щейся парти­зан­ской войне.
И тогда Твёрдая Рука решил сделать ставку на китайцев, расставляя их – добро­со­вестных и не связанных с местной голытьбой – на долж­ности всевоз­можных надзи­ра­телей и младших коман­диров произ­вод­ства – «фельд­фе­белей инду­стрии», если поль­зо­ваться привычной полков­нику военной терминологией.
Эти служебные успехи отра­зи­лись на поло­жении китайцев самым плачевным образом.
Прежде отно­шение к китайцам носило характер снис­хо­ди­тельной насмешки – забав­ляли их непро­из­но­симые имена, забавлял нелепый китай­ский обычай на клад­бище, для чего-то выме­тенном чище обеден­ного стола, молиться могилам папаш-мамаш, вместо того чтобы, как поло­жено, молиться в храме господнем. При этом китайцы еще имели глупость считать траурным цветом белый, когда и младенцу ясно, что траурный цвет – черный.
Вообще, с покой­ни­ками китайцы колба­си­лись, как с норо­ви­стой бабёнкой: дно могилы усти­лали углём, извёсткой и еще какой-то хрено­виной, белого петуха резали на могиле – нет, чтоб выпить по-христи­ански и разой­тись. Простой рабо­тяга из китайцев мог пере­чис­лить черт-те сколько своих прапра­пра­дедов и по пальцам назвать, чего они хоро­шего наде­лали за свою китай­скую жизнь: у китайцев счита­ется, что если ты что-то худое сделаешь, то и всех предков своих окон­фу­зишь, и потомков тоже. Не дурь ли! Графья они, что ли? Глупому китаёзе важно, чтоб и его самого прапра­пра­внуки помнили и почи­тали, – как будто ему за это на том свете лишний стаканчик поднесут!
Смешило и то, что косо­глазые все подряд носят на коро­мыслах, чтоб не дай бог не испач­кать свои синие бала­хоны, и то, что едят за низень­кими столи­ками, и притом палоч­ками, а не руками, да и едят-то всякую пакость, какую-то кашу с редькой, змей, ящериц, морских червей, считают за лаком­ство мясо жирного щенка – тьфу ты, прости господи! – а сами брез­гуют бара­ниной и говя­диной, – даже коро­вьему маслу пред­по­чи­тают вонючее кунжутное! – зато не любят корицу, гвоз­дику, – не дураки ли?
Больше того: по дурости своей, китаец ни за какие коврижки не пойдёт соби­рать мило­стыню – скорее станет жрать тухлую коша­тину или горб гнуть за пару медяков, которых и на стопаря не хватит. Впрочем, эти олухи и в выпивке ни хрена не смыслят: чарочки у них с напёр­сток – воробью не забал­деть, потому в ихнем квар­тале хорошо если одного пьяного за целый день встре­тишь. Все не как у людей!
Отцов-матерей, конечно, надо почи­тать – но не до китай­ской же дурости! И что за почтение – в отцов день рождения добрый сын должен пода­рить ему хороший гроб, а ко дню пяти­де­ся­ти­де­вя­ти­летия – похо­ронную одежду. Лучше бы они ее прогу­ляли вместе – на тот свет и в отре­пьях пускают. Гостей они тоже почи­тают не хуже покой­ников, и опять по-глупому: и гость, и хозяин из уважения должны в шапках сидеть, – какое же это уважение – в шапках?
Когда невеста с пузом под венец идёт – это неладно, никто не спорит; ну, а когда невесте с женихом до свадьбы и за руки не дадут подер­жаться – этакое тоже ни к чему.
Огороды свои удоб­ряют всякой тухля­тиной. Правда, и снимают с них втрое больше местных, но все равно ни один белый человек такого бы и в рот не взял.
Впрочем, по-насто­я­щему мерзостный обычай у них был только один: детишек хоро­нили не на клад­бище, а снаружи. Не то что выходцы из просве­щённой Европы, у которых дети хотя и мёрли тучами от безнад­зор­ности, но зато всегда погре­ба­лись на клад­бище и по христи­ан­скому обряду.
Однако народ китайцы был смирный, и никто им ника­кого зла не причинял, – ну, разве, позволят иной раз какую-нибудь друже­любную шутку: встре­тив­шись с китайцем, зажать себе нос, дёрнуть его за косу, дабы прове­рить, своя она или фаль­шивая, поджечь бумажные фона­рики, кото­рыми они на праздник укра­шают свои дома, в сентябрь­ское ново­луние, когда китайцы посы­лают друг другу земные плоды и сладкие булочки, отнять подно­шение, здесь же, на улице отку­сить, сплю­нуть и вернуть обратно, – вот, собственно, и все забавы.
Но теперь, когда поли­тика нового управ­ля­ю­щего поста­вила китайцев на другую сторону барри­кады, им стало просто опасно появ­ляться за преде­лами своего квар­тала. Впрочем, и в его пределах они не чувство­вали себя в полной безопас­ности: ночные поджоги и напа­дения на их хижины сдела­лись самым обычным явле­нием. Поэтому начался все усили­ва­ю­щийся отток китайцев обратно на родину. Да и остальным колла­бо­ра­ци­о­ни­стам – даже и с белой кожей – благо­ра­зумнее всего было не поки­дать терри­торию комби­ната, которая охра­ня­лась, как стра­те­ги­че­ская крепость. И то в каждом цеху их подсте­регал «несчастный случай».
Но если китайцам такой образ жизни был до неко­торой степени привычен (в Подне­бесной империи чинов­ники обязаны были жить в присут­ственных местах, не общаясь с рядовым насе­ле­нием), то для широких евро­пей­ских натур что-либо подобное было совер­шенно невоз­можно. Поэтому в скором времени комбинат начал испы­ты­вать острейшую нехватку рабочей силы, а попол­нить ее за счёт китай­ской имми­грации уже не удава­лось: неви­димый китай­ский теле­граф широко разнёс вести о здешнем терроре, и охот­ников сложить голову вдали от родных могил нахо­ди­лось очень немного.
С умень­ше­нием числа рабочих коли­че­ство брака и аварий только возросло.
Стис­кивая в челю­стях бездымную свою трубку, Твёрдая Рука – гроза халтур­щиков и расхи­ти­телей – после недол­гого размыш­ления уяснил себе причину неудачи: у работ­ников оста­ва­лась возмож­ность при помощи уволь­нения избе­жать ответ­ствен­ности. Выход напра­ши­вался сам собою: работ­ники должны быть насиль­ственно прикреп­лены к своим местам. И Дырке-с-дымом удалось (за солидную мзду) добиться полу­глас­ного и полу­за­кон­ного согла­шения с прави­тель­ством, благо­даря кото­рому необ­хо­димое коли­че­ство каторж­ников обязы­ва­лось отра­ба­ты­вать свой срок на пред­при­я­тиях компании.
Наконец-то Твёрдая Рука обрёл долго­жданную и спаси­тельную абсо­лютную власть. Но, даже и обладая всей полнотой власти, Твёрдая Рука не имел никакой возмож­ности охва­тить своим внима­нием весь океан аварий, поломок, умыш­ленных и неумыш­ленных нару­шений техно­логии и др., и пр., и поэтому был вынужден деле­ги­ро­вать свои полно­мочия на нижнюю иерар­хи­че­скую ступень: фельд­фе­белям инду­стрии, которые одни только и могли разо­браться в деталях всех проис­ше­ствий, – всякая абсо­лютная власть есть власть не фараона, но его фельдфебелей.
Однако, обладая неогра­ни­ченной властью, только последний глупец не стал бы ею поль­зо­ваться в собственных целях: карать неугодных, выго­ра­живая тех, кто сумел потра­фить. Фельд­фе­бели следили лишь за тем, чтобы сходился общий баланс преступ­лений и нака­заний: чтобы за каждым случаем поломки, за каждым случаем брака следо­вало суровое и неот­вра­тимое нака­зание. А на кого оно нало­жено – это вопрос второстепенный.
Но поскольку каждый работник скоро понял, что его благо­по­лучие зависит вовсе не от его усердия, а только от взаи­мо­от­но­шений с фельд­фе­белем, то каждый и стре­мился все делать похуже, стараясь лишь не сердить своего фельд­фе­беля и не выде­ляться на фоне общего разгиль­дяй­ства и головотяпства.
Зато в каче­стве комен­данта осаждённой крепости Твёрдая Рука показал себя превос­ходным образом: и кара­ульная служба крепости (пардон – комби­ната), и баланс преступ­лений и нака­заний достигли полного совер­шен­ства, и если бы не кошмарные убытки, то имелись бы налицо все осно­вания торже­ство­вать победу.
В этот момент и явился на сцену Пётр Нико­ла­евич Сабуров.
Луиза часто, – а точнее, всегда, когда к тому пред­став­ля­лась возмож­ность, – доку­чала отцу расска­зами о Сабу­рове: он бы навер­няка одним только своим взглядом разрешил все затруд­нения, ибо от него исходит такой свет, такое сияние!.. Отец только покряхтывал.
А Сабуров тем временем, жертвуя поло­виной своего скуд­ного пайка, дрес­си­ровал тюремных крыс. Сабуров, подобно Господу Богу, учил крыс трудиться – в поте, так сказать, мордочки добы­вать сыр свой, и в конце концов они твёрдо усвоили: чтобы есть, нужно трудиться (но не обяза­тельно тому, кто ест). Посте­пенно опре­де­ли­лись крысы-трудяги, неустанно рабо­тавшие рычажком и даже не обра­щавшие чрез­мер­ного внимания на зара­боток (сыты кое-как – и ладно), крысы-лодыри, брав­шиеся за работу только в самом безвы­ходном поло­жении, крысы- воры, крысы-граби­тели и даже крысы-эксплу­а­та­торы, поку­сы­ва­ниями побуж­давшие более кротких или слабых потру­диться на благо общества.
И тогда Сабуров одним махом осуще­ствил извечную мечту всех утопи­стов: он отделил честных тружениц от осталь­ного племени и создал из них новое общество.
И что же? В непро­дол­жи­тельном (для заклю­чён­ного, разу­ме­ется) времени крысы вновь разде­ли­лись на те же самые роли и прак­ти­чески в тех же самых пропор­циях: такой-то процент лентяек, такой-то воровок, такой-то эксплуататоры!.
Но Сабуров не слишком уж гордился своим откры­тием: он с самого начала пред­видел, что трудо­любие не есть личное, внут­реннее свой­ство особи, а итог ее общения с остальными.
После этого Сабуров принялся за анти­утопию: создал обще­ство, состо­ящее из одних эксплу­а­та­торов, – но тут камеру знаме­ни­того узника наве­стил министр внут­ренних дел. Уяснив суть экспе­ри­мента, экспан­сивный отпрыск латин­ской расы, невзирая на свой сан, пришёл в такой восторг, что на следу­ющий же день отдал распо­ря­жение о высылке Сабу­рова из пределов страны, избавив его таким образом от длитель­ного тюрем­ного заключения.
К сожа­лению, на воле у Сабу­рова уже не нашлось времени завер­шить экспе­ри­мент: именно тогда отец Луизы обра­тился к нему с формальным пред­ло­же­нием занять пост управ­ля­ю­щего в далёкой колонии, стойко пронёсшей свой стереотип сквозь поли­тику пряника и поли­тику кнута.
Россказни Луизы о необык­но­венном взгляде Сабу­рова, якобы способном усми­рять сибир­ских медведей, не произ­вели на отца силь­ного впечат­ления, но тот факт, что Сабуров в своё время привёл к процве­танию союз артелей, внушил ему неко­торую надежду: кто знает, может быть, «крас­ному барону» и удастся пола­дить с этой сволочью. Трезвый коммер­сант обра­тился к Сабу­рову, как обра­ща­ется к знахарю обра­зо­ванный врач, обна­ру­живший у себя неиз­ле­чимую болезнь.
Сабуров принял предложение.
Луиза отпра­ви­лась с ним.
– Рядом с вами моя жизнь обретёт смысл, я научусь у вас жить для других, – без конца повто­ряла она, ввергая Сабу­рова в изрядное смущение: он не умел так часто и с такой простотою произ­но­сить и слышать о себе подобные слова.
Узнав из газет о новом начи­нании Сабу­рова, к нему присо­еди­нился молодой инженер – горячий энту­зиаст научно-техни­че­ского прогресса. На паро­ходе, возбуждая ревность Луизы, он не отходил от Сабу­рова, делясь с ним своими планами, наме­ре­ваясь объеди­нить аграрный и промыш­ленный секторы в единую техно­ло­ги­че­скую цепь. Он объяснял, как повы­сить урожай­ность почвы, как укре­пить фунда­мент печей… Сабуров слушал его с непод­дельным инте­ресом, но в глубине души он твёрдо знал, что хлеб родит не почва, а воля земле­дельца, и что все на свете фунда­менты стоят на фунда­менте чело­ве­че­ских желаний.
Энту­зиаст научно-техни­че­ского прогресса впослед­ствии принёс большую пользу в каче­стве техни­че­ского совет­ника, – ему важно было дело само по себе, а не людское признание (то есть он, сам того не подо­зревая, водил компанию с бессмерт­ными), – но Луиза не вынесла неусыпных трудов непре­стан­ного дарения без отдачи. Более того, «несчастный народ» на каждом шагу еще и старался обжу­лить своих благо­де­телей: вдовы брали напрокат чужих детей, плот­ники норо­вили сорвать тройную цену за косо­бокий барак, который стро­ился для их же това­рищей, а боль­ничная прислуга, отка­зы­ва­ю­щаяся верить в микробов, спокойно проти­рала одной и той же тряпкой и ланцет, и клистирный нако­нечник. И в душе Луизы подни­ма­лось невы­но­симое отвра­щение к этой грязной, небла­го­дарной черни.
И наконец пред нею во всей нагой простоте пред­стал извечный вопрос: «Да с какой, собственно, стати лучшие должны служить худшим?».
– А чему же еще служить? – расте­рянно спросил Сабуров.
На этот вопрос и в самом деле нет ответа: если не чувствуешь в себе желания служить людям, то никакой другой причины уже не сыщешь. Но неужели Вы, Пётр Нико­ла­евич, действи­тельно любили не идею чело­веч­ности, а именно этих людишек – грязных, глупых, но жули­ко­ватых? Впрочем, участь души нашей – пока она жива – разры­ваться между проти­во­по­лож­ными влече­ниями, а как только одно из них добьётся полной и безого­во­рочной капи­ту­ляции всех остальных, – тогда конец: душа мертва. Христос сове­тует возлю­бить ближ­него, как самого себя, а Ницше выше любви к чело­веку ставит любовь к идеям и призракам. И что же? Безого­во­рочно победит любовь к идее – и ты бессер­дечный фанатик, доктринёр, одолеет любовь к ближ­нему – и ты обыва­тель, «славный малый», не умеющий видеть дальше прия­тель­ского или родствен­ного кружка.
Луиза верну­лась в Европу, унося в своей душе горечь и нена­висть, а Сабуров остался и дальше вычер­пы­вать море недо­верия, которое, уже начи­нало казаться, вовсе не имеет дна.
Но и его любовь, а следо­ва­тельно, и вера, тоже были бездонны.
Поздним вечером он открывал окно и слушал просто­на­родные песни, доно­сив­шиеся с какой-нибудь убогой гулянки. Песни – бог весть когда – созда­ва­лись неотё­сан­ными гениями, утра­тив­шими жалкое бессмертие имени: сквозь охрипшие или визг­ливые голоса просту­пала такая мощь любви, радости или боли, что у него зани­ма­лось дыхание, а по лицу кати­лись слезы восторга, и он знал, что пьяные слезы поющих столь же чисты, как его собственные. Ведь гени­аль­нейшие песни эти тоже созда­ва­лись неве­же­ствен­ными, необу­чен­ными хорошим манерам людьми…
И в сердце Сабу­рова снова возвра­ща­лась надежда.
Солн­це­ворот, как всегда, прошёл неза­ме­ченным: просто в полярной ночи время от времени начали брез­жить какие-то проблески, а когда впервые проглянул краешек солнца – этого никто, в сущности, и не помнит.
Стефан Цвейг, в двадцатых годах собирая мате­риал для книги о Сабу­рове, бесе­довал с довольно еще много­чис­лен­ными очевид­цами, помнив­шими русского управляющего.
Цвейг записал следу­ющие версии:
1. Сабуров отли­чался необы­чайной красотой, пленившей прежде всего сердца женщин.
2. Во время эпидемии холеры пожимал руку больным.
3. Вынес ребёнка из горя­щего дома.
4. Сумел прочи­стить забитые шлаком фурмы и расто­пить «козла» (застывший в печи чугун).
5. В одиночку разо­гнал хули­ган­скую шайку.
6. Отменил введённые Твёрдой Рукой талоны на спиртное.
7. В течение четырёх месяцев промыш­лен­ного спада, когда комбинат не работал, выпла­чивал рабочим сносное пособие (так и было на самом деле, а сред­ства Сабуров раздобыл в кредит, и в течение нескольких лет, пока не закончил выплаты, нахо­дился под угрозой тюрьмы, куда на этот раз попал бы в непри­вычном для него каче­стве мошен­ника и злост­ного банкрота).
8. Мог в один дых засо­сать целую бутылку рома, а вместо закуски расши­бить ее о собственный лоб, на котором при этом не появ­ля­лось даже пятнышка.
.….….….….….….….….….….….….….….….….….….….….….….….….….….….