Автор: | 25. июня 2021



Письма самому себе

Лакшин
Владимир Яковлевич
Лите­ра­турный критик, лите­ра­ту­ровед, прозаик, мему­а­рист. В 1960-е годы — первый заме­сти­тель глав­ного редак­тора журнала «Новый мир».

Как многие другие люди моей гене­рации, я был взращён так, что мне претит всякий оттенок агрес­сив­ного наци­о­наль­ного чувства: анти­тюр­кизм, анти­се­ми­тизм, анти­аме­ри­ка­низм. И русский шови­низм мне враг. Но примите уж как угодно, как причуду или наци­о­нальный пред­рас­судок, но мне почему-то хочется, чтобы к понятию русского — русского харак­тера, русской куль­туры, русской лите­ра­туры — отно­си­лись хотя бы с мини­мумом уважения и спра­вед­ли­вости… В изну­ри­тельной поле­мике «патри­отов» и «демо­кратов» всё более поля­ри­зу­ются ценности либе­раль­ного «циви­ли­зо­ван­ного мира», запад­ного понятия о свободе — и пред­став­ления как об исходной ценности о своей стране — отчизне, родине. Эта дилемма мне кажется ложной. Я не мыслю родины без свободы, но и свободы — без родины. Тем более что Россия, по моим наблю­де­ниям, не соби­ра­ется без времени отда­вать Богу душу, рассе­и­ваться по другим народам и терять имя. Судя по всему, она и на этот раз пере­живёт критиков, приме­ри­ва­ющих по ней траур. Ката­фалк зака­зы­вать рано [3].
«Россия и русские на своих похоронах» 

Преди­словие

Когда в сере­дине 50-х годов в моих студен­че­ских зеленых блок­нотах появи­лись первые подневные записи, я не чувствовал за своей спиной близкой традиции.
После писем, поте­рявших обсто­я­тель­ность и откро­вен­ность из-за привычных опасений перлю­страции, дневник был самым непо­пу­лярным жанром домашней лите­ра­туры. В 30–40-е годы, как известно, сколько-нибудь пони­мавшие жизнь люди днев­ников не вели — на другой день после ареста они оказа­лись бы на столе у следо­ва­теля. Рассказы о тетрадях, предавших своих хозяев, не однажды были выслу­шаны мною.
Елена Серге­евна Булга­кова вспо­ми­нала, как дорожил Булгаков своим москов­ским днев­ником начала 20-х годов. Они был конфис­кован у него при обыске в 1926 году. Булгаков долго доби­вался, чтобы ему вернули руко­писи, искал заступ­ни­че­ства у Горь­кого, угрожал громким обще­ственным скан­далом, а когда, наконец, получил из рук следо­ва­теля с Лубянки свои заветные тетради, сжег их в печи. Больше он никогда не вел днев­ников, хотя понуждал делать это Елену Серге­евну, иногда диктовал их ей, стоя у окна. Говорил, что важны все подроб­ности: кто был в гостях, как одеты, что ели…
Неза­долго перед войной добрый знакомый Булга­кова — Николай Семе­нович Ангар­ский (Клестов), изда­тель альма­наха «Недра», почув­ствовав груз лет или зане­могши, запе­чатал свои много­летние днев­ники в большой конверт и отнес их в Ленин­скую библио­теку со строгой надписью: «Вскрыть через 50 лет после моей смерти». «И что же вы думаете? — расска­зы­вала Елена Серге­евна. — Не прошло и 50 минут после его ухода, печати были сорваны, пакет вскрыт, а еще через несколько дней за ним пришли…»
Самое прискорбное, что обычно, по решении судьбы арестанта, днев­ников его никто не соби­рался хранить даже в след­ственном деле, и они уходили в небо с черной сажей из трубы Лубянки, как рассказал и «ГУЛАГе» о судьбе своих фрон­товых записей Солженицын.
Но мы принад­ле­жали все же к другому поко­лению. Страх задел нас, но еще не въелся в печень. И в пред­дверии XX съезда, а особенно после февраля 1956 года, когда стал изве­стен секретный доклад Хрущева о культе Сталина, возникло ощущение, что мы стано­вимся свиде­те­лями небы­валых событий. Привычно поскри­пы­вавшее в медли­тельном качании колесо истории вдруг сделало первый видимый нам оборот и закру­ти­лось, сверкая спицами, обещая и нас, молодых, втянуть в свой обод, суля движение, пере­мены — жизнь.
Тогда-то и начал я, еще с боль­шими пере­ры­вами и непо­сто­ян­ством, делать записи, не адресуя их никому и не преследуя никакой видимой цели.
Вести дневник с большей регу­ляр­но­стью я стал на исходе 50-х годов. Подхлест­нуло меня то обсто­я­тель­ство, что, волею случая, я рано оказался среди людей лите­ра­туры, начал встре­чаться с А. Т. Твар­дов­ским, регу­лярно сотруд­ни­чать в «Новом мире». В этот журнал я пришел двадца­ти­летним студентом-фило­логом, а с лета 1962 года был одним из его редакторов.
Наверное, некая тяга отме­чать события дня объяс­ня­лась и профес­си­о­нальной выучкой исто­рика лите­ра­туры. Со студен­че­ских лет я восхи­щался днев­ни­ками Толстого как школой искрен­ности и нрав­ственной штуди­ровки. Но я не готовил себя к вели­кому поприщу, запросы мои были куда скромнее. Просто по своим фило­ло­ги­че­ским заня­тиям я помнил, как дорог иногда случайно отме­ченный совре­мен­ником факт, беглый штрих или дата, и сколь многое кануло в Лету неопи­санным, нена­пе­чат­ленным. Передо мною были вооду­шев­ля­ющие примеры лите­ра­турной добро­де­тели — трех­томный «Дневник» петер­бург­ского профес­сора и цензора А. В. Ники­тенко, голо­во­ломный домашний «журнал» исто­рика М. П. Пого­дина, чьи кара­кули с запи­сями о Пушкине, Гоголе, Остров­ском я разбирал в руко­писном отделе «Ленинки». А дневник пианиста Голь­ден­вей­зера с запи­сями бесед с Толстым? А наш ясно­по­лян­ский Эккерман — врач Д. П. Мако­вицкий, неза­метно для Льва Нико­ла­е­вича делавший заметки (груда плотных листков и карандаш всегда лежали в правом кармане его пиджака) и потом ежеве­черне запол­нявший тетради их подробной расшифровкой?
Разу­ме­ется, я и в мыслях не имел сопер­ни­чать в осно­ва­тель­ности, тщатель­ности с этими выда­ю­щи­мися реги­стра­то­рами своей лите­ра­турной совре­мен­ности. Писал для одного себя, не соби­раясь делиться ни с кем и, во всяком случае, не пред­по­лагая, что эти записи могут увидеть свет еще при моей жизни. Было, пожалуй, лишь смутное желание оста­вить досто­верные свиде­тель­ства людям, которые в будущем имели бы охоту и досуг копаться в наших лите­ра­турных буднях.
На свой дневник я не смотрел как на притя­зание писа­тель­ства или лите­ра­турный жанр, но пользу его для пишу­щего довольно скоро ощутил. Дело в том, что, когда была испи­сана одна и другая тетрадь, я однажды пере­читал их и сделал обес­ку­ра­жи­ва­ющее открытие: глупая иллюзия думать, что все, проис­хо­дившее на твоих глазах, навсегда оста­ется капи­талом твоей памяти, — стоит, мол, лишь оклик­нуть былое, и оно явится в живой конкрет­ности лиц, реплик и обста­новки. На деле то, что не фикси­ро­ва­лось на бумаге, начи­нало стираться в сознании или невольно транс­фор­ми­ро­ваться уже два–три года спустя под влия­нием книг, разго­воров. Дневник напо­минал мне порой то, что я начисто забыл, и поправлял то, что я помнил неточно. Мало-помалу, я втянулся в эту не лишенную притя­га­тель­ности игру с недавним собственным прошлым.
И все же — обидно в этом признаться — к днев­нику я часто понуждал себя: писал далеко не каждый день, с боль­шими пере­ры­вами; не успевал запи­сы­вать по свежему следу и забывал отме­тить потом, иногда просто ленился открыть тетрадь.
Есть и другая причина хроно­ло­ги­че­ских провалов в этих записях. Конечно, мы дышали свободнее, чем люди стар­шего поко­ления. Но, сказать по совести, 60—70-е годы отнюдь не были временем безмя­тежной уверен­ности, что тебя завтра не пово­локут на цугундер. Там, где речь захо­дила о поли­ти­че­ской совре­мен­ности, мои записи неполны, беглы, и не из-за недо­статка инте­реса к этим темам. Думали и гово­рили мы между собою откро­веннее. Сохра­няв­шаяся инерция страха — причина иных пробелов и недоговоренностей.
Беспо­кой­ство не было беспоч­венным: прошли обыски с изъя­тием архиваа у нескольких моих друзей, объяв­ленных «дисси­ден­тами», да и моя квар­тира не оста­лась нетро­нутой: однажды, едва я отпра­вился в дальнюю поездку, в нее забра­лись странные «воры», которые почти ничего не взяли, но шарили за карти­нами, на книжных полках и вскрыли ящики пись­мен­ного стола.
Вот почему случа­лись недели и месяцы, когда я уносил бумаги из дома, прятал их за городом, в надежных местах, боясь, что они могут исчез­нуть. Запи­сывал конспект событий в маленьких блок­нотах и на отдельных листках, рассчи­тывая пере­пи­сать позднее, и частенько забывал об этом за наво­ротом событий.
Так возникла эта пунк­тирная хроника, главным образом, хроника журнальной жизни, как она виде­лась одному из ее участ­ников. Разу­ме­ется, и это не история журнала за некий период, а лишь канва такой истории.
В нашем отече­стве журнал, в особен­ности журнал «толстый», лите­ра­турно-худо­же­ственный, всегда стоял на пере­кре­стье лите­ра­туры и поли­тики. Но в пору издания «Нового мира» Твар­дов­ского этот ежеме­сячник стал особенно мощным магнитом для людей, жаждавших правды, стре­мив­шихся широко и свободно мыслить, прокли­навших сталин­ский террор и мечтавших о новых путях для страны. Их было не так уж мало, таких людей, преданных чита­телей «Нового мира», среди разных слоев насе­ления, в столицах и глухой провинции. Но на другом полюсе обще­ственных пристра­стий нахо­ди­лись в избытке и такие, кого «Новый мир» огорчал, задевал, заставлял него­до­вать — от рядовых отстав­ников-стали­ни­стов, обыва­телей, неспо­собных расстаться со сказкой о мудром и спра­вед­ливом вожде, который вел их в рай, до людей, зани­мавших каби­неты на высоких этажах власти.
Острая заку­лисная борьба, шедшая вокруг журнала в 1958—1970 годах, лишь отчасти, лице­мерно и смазанно отра­жа­лась в статьях газет, резо­лю­циях Союза писа­телей, открытой поле­мике. Часто не были видны и даже наме­ренно зату­ше­вы­ва­лись истинные причины, корни, питавшие всем видимые верхушки событий. В пору, когда деятель­ность Глав­лита была окутана темной тайной, а вся система руко­вод­ства искус­ством осно­вы­ва­лась на устных «указа­ниях» и безраз­дельной власти теле­фон­ного права, имело резон запе­чат­ле­вать разго­воры и «веяния», идущие сверху: офици­альные тексты и даже конфи­ден­ци­альные бумаги могли промол­чать о главном. В треуголь­нике между Пушкин­ской площадью, где поме­жа­лась редакция, Китай­ским проездом — рези­ден­цией Глав­лита, и Старой площадью, где нахо­дился идео­ло­ги­че­ский аппарат ЦК, то и дело возни­кало поле высо­кого напряжения.
Едва после полудня приезжал в редакцию Твар­дов­ский, как мы, его «соре­дак­торы», по его же старо­модно-уважи­тель­ному опре­де­лению, скли­ка­лись в его кабинет — и начи­на­лось вольное обсуж­дение ново­стей, статей газет, отго­лосков сове­щаний и пленумов, писа­тель­ских собраний, аппа­ратных пере­ме­щений — ведь все это непо­сред­ственно сказы­ва­лось на темпе­ра­туре обще­ствен­ного орга­низма, а стало быть, и на наших делах — актив­ности авторов, новом пригне­тении или временном ослаб­лении цензур­ного пресса. К этим темам, так сказать обще­до­ступным, присо­еди­нялся обмен неофи­ци­альной инфор­ма­цией, сведе­ниями и даже слухами, в которых никогда не было недо­статка. Обычный фон дня в редакции «крамоль­ного» журнала состав­ляли и посе­ти­тели из разных, иногда отда­ленных мест, и почта, объем которой все рос. Это помо­гало Твар­дов­скому и нам лучше чувство­вать живое дыхание огромной страны, стра­давшей от унижений и бедности, но начавшей пробуж­даться, мыслившей и неравнодушной.
Серд­це­виной рабо­чего дня в «Новом мире» были, конечно, встречи с писа­те­лями, обсуж­дение новых руко­писей, тем для статей, лите­ра­турные разго­воры. Увидеться и пого­во­рить с Твар­дов­ским наши авторы, разу­ме­ется, считали для себя особой честью и удоволь­ствием. Но и во всех других комнатах редакции никогда не было пусто. Писа­тели захо­дили сюда и просто так, как в клуб, «на огонек», обме­няться ново­стями, «осве­жить ум в беседе». Все это остав­ляло след в дневнике.
Думаю, не случайно заметное место в моих старых записях зани­мают оценки имен и сочи­нений, еще не печа­тав­шихся у нас тогда, ходивших в руко­писях, и книгах, пере­да­вав­шихся из-под полы. Мы впервые читали Кафку и Камю, имена которых почти рифмо­ва­лись в яростной поле­мике тех лет с «модер­низмом», узна­вали В. Набо­кова и Дж. Оруэлла, впервые нам тогда открыв­шихся. В отно­шении куль­тур­ного наслед­ства мы были, надо признать, далеко не так богаты, как молодые люди следу­ющих поко­лений. Ахма­това и Пастернак жили рядом, но мы (говорю, во всяком случае, о себе) не созна­вали вполне их значения. Обра­зо­вание людей моей гене­рации оста­но­ви­лось на русской клас­сике — это была гранитная опора, скальный нрав­ственный и худо­же­ственный грунт, но дальше зиял разрыв традиции, слабо воспол­ня­емый совре­менной лите­ра­турой. Однако неиз­беж­ность возрож­дения искус­ственно вытрав­ленных из памяти понятий и имен осозна­ва­лась именно тогда. «Новый мир» два года вел борьбу за публи­кацию «Теат­раль­ного романа» Булга­кова, печатал авто­био­графию Бориса Пастер­нака «Люди и поло­жения», фраг­менты книги Ивана Шмелева «Лето господне», статьи Твар­дов­ского о Бунине и Е. Дороша о Сергии Радо­неж­ском, стихо­творные циклы Цвета­евой и Ахма­товой. Начи­на­лось размо­ра­жи­вание обще­ственно-лите­ра­тур­ного сознания, просы­па­лась утра­ченная куль­турная память…
Хрущев­ский период нашей обще­ственной истории озна­ме­нован прерванным на полпути порывом к демо­кратии, к отказу от преступ­лений и догм сталин­щины. «Новый мир» Твар­дов­ского был одним из стойких форпо­стов интел­ли­генции, поддер­жавшей Хрущева в его пусть не всегда после­до­ва­тельных попытках рефор­мации госу­дар­ствен­ного соци­а­лизма в сторону демо­кратии и личной свободы. Беда заклю­ча­лась в том, что значение глас­ности, как рычага, рефор­ми­ру­ю­щего обще­ство, Хрущев так и не понял: для него были привычнее аппа­ратные методы управ­ления и принцип личного авто­ри­тета. Со всем богатым запасом природ­ного здра­вого смысла, несо­мненным талантом натуры и искренним жела­нием добра он все же оста­вался чем-то вроде Санчо Пансы — губер­на­тора. Пророка. Муже­ственно сказав на XX съезде о кровавых преступ­ле­ниях Сталина, он, подда­ваясь поли­ти­че­ской конъ­юнк­туре, спустя месяц–другой мог грозно заяв­лять, что «нашего Сталина» мы не отдадим никому; осознав рабского поло­жение колхоз­ников, рабо­тавших за «палочки» в трудовой книжке, вернув к жизни принцип мате­ри­альной заин­те­ре­со­ван­ности, он стал силком повсе­местно внед­рять куку­рузу; вернул крестьянам паспорта, но разорил нало­гами приуса­дебные хозяй­ства и т. п.
В этих обсто­я­тель­ствах журнал не просто плыл по благо­при­ят­ство­вав­шему ему поли­ти­че­скому течению. Он шел и против течения, когда Хрущев и его окру­жение лави­ро­вали, отсту­пали, делая ощутимые уступпи стали­ни­стам-консер­ва­торам или, сползая к методам вуль­гарной демо­кратии, с палкой, всегда готовой опуститься на ученых и интел­лек­ту­алов. Вот почему журнал Твар­дов­ского, едва сознав себя как обще­ственно-лите­ра­турную силу, то и дело оказы­вался в осаде, в изоляции, под угрозой разгона и адми­ни­стра­тивных репрессий. Для него были приду­маны или к нему приме­нены опасные термины-клейма: «деге­ро­изация», «абстрактный гума­низм», «очер­ни­тель­ство», «реви­зи­о­низм».
Я назвал книгу: «Новый мир» во времена Хрущева». Но ее вполне можно было озагла­вить иначе: «Новый мир» при Твар­дов­ском». Твар­дов­ский по праву — ключевая в лите­ра­турной жизни фигура времени и главный герой моих записей.
Когда я позна­ко­мился с Алек­сан­дром Трифо­но­вичем Твар­дов­ским, мне было 23 года. Это был первый крупный писа­тель, кото­рого я увидел вблизи. И понятно, что смотрел я на него с юноше­ским восторгом, который проры­вался даже сквозь привычный для моло­дости скепсис. Приме­ча­тельнее другое: чувство огром­ного уважения и восхи­щения сохра­ни­лось и позднее, когда я узнал Твар­дов­ского довольно коротко, едва ли ни ежедневно встре­чаясь с ним — по делу и без дела, по службе и просто так.
Не стану утвер­ждать, что я вовсе был лишен крити­че­ского взгляда на Твар­дов­ского (чита­тель это заметит), но все же в главном это было неко­ле­бимое уважение и искренняя предан­ность. В конкретных симпа­тиях и оценках мы, случа­лось, расхо­ди­лись, но во всем суще­ственном его взгляды на жизнь и искус­ство я воспринял как близко родственные себе и дорожил его школой, в которой учился без принуждения.
Твар­дов­ского всегда отли­чала пора­зи­тельная верность природе вещей, точный вкус и ошелом­ля­ющее чутье правды. Но в проти­во­бор­ствах времени характер Твардовского–редактора еще креп и мужал. Окон­ча­тельно уходила былая робость перед авто­ри­те­тами и хоруг­вями, в какие он смолоду верил, и скла­ды­вался во многом новый род его убеж­дений. При большой само­бытной силе его натуры все это, несо­мненно, отпе­ча­ты­ва­лось на журнале, воздей­ство­вало на авторов и сотруд­ников. Но нельзя исклю­чать и обрат­ного влияния. Журнал, как орга­низм, как живое суще­ство, вбиравшее в себя токи времени, сильно и осве­жающе действовал на Твар­дов­ского. Чита­тель увидит, как он менялся, стано­вился внут­ренне свободнее год от году.
Дневник тех лет связан и с еще одним именем — Алек­сандра Солже­ни­цына. Первую поло­вину 60-х годов можно было бы назвать «солже­ни­цын­ским» пери­одом в жизни журнала, в равной мере как эту же полосу в развитии писа­теля Солже­ни­цына — «ново­ми­ров­ским» пери­одом его деятель­ности. И дело не только в том, что немно­го­чис­ленные публи­кации Солже­ни­цына в журнале (ровным счетом четыре) привлекли горячее чита­тель­ское внимание. Солже­ницын пришел на готовую мечту Твар­дов­ского, что кто-то должен расска­зать сполна о трагедии сталин­ских лагерей. Его повесть «Один день Ивана Дени­со­вича» как бы подтвер­ждала, что для талант­ливой лите­ра­туры нет «запретных зон». Но автор «Ивана Дени­со­вича» не просто открыл в лите­ра­туре тему репрессий, а задал новый уровень худо­же­ственной правды, напомнил и о моральной ответ­ствен­ности писа­теля. Ново­ми­ров­ские прозаики — К. Воро­бьев, Семин, Залыгин, Быков, Абрамов, Айтматов, Можаев — каждый по-своему и непо­хоже пере­жили его влияние. Зара­жаясь примером Солже­ни­цына и в чем-то оттал­ки­ваясь от него, они пошли в пробитый им в снежном насте след.
Последним толчком к тому, чтобы привести в порядок и опуб­ли­ко­вать эти записи, послу­жили не всегда корректные лите­ра­турные дебаты 1987—1990 годов, касав­шиеся, в част­ности, и судьбы «старого» «Нового мира». О Твар­дов­ском и журнале, об отно­ше­ниях редак­тора с его сотруд­ни­ками и друзьями стали толко­вать вкривь и вкось, все более бесце­ре­монно и не стес­няясь любой произ­вольной выдумки, — с уверен­но­стью, что он уже не возразит, а с другими свиде­те­лями и участ­ни­ками событий — стоит ли считаться?
«Сейчас нас бьют, — не раз говорил Твар­дов­ский. — Но вот увидите, пройдет время, и сколько у нас «друзей» объявится!» И как в воду смотрел. Много­летних гони­телей и души­телей «Нового мира» из числа влия­тельных, но посред­ственных писа­телей, так же, как верши­телей лите­ра­турных судеб из адми­ни­стра­тив­ного аппа­рата, — словно ветром сдуло, пропали, будто не было.

Там верстою небывалой
Он торчал передо мной;
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой…
(Пушкин. «Бесы»)

Поле чисто — кругом одни благо­же­ла­тели. Послу­шать этих поздних добро­хотов — все желали «Новому миру», а в особен­ности Твар­дов­скому, только блага, и если за спиной поэта витали какие-то злые духи, приведшие его к довре­менной гибели, то их надо искать в стенах его же редакции — изворот поле­мики, который Пушкин опре­делял словами: «Сам съешь».
Увы, чем дальше уходит время, тем больше прибли­зи­тель­ности, вольной и невольной фальши в трак­товке лите­ра­турной ситу­ации тех лет. Нередко она подго­ня­ется под консер­ва­тивную или либе­ральную легенду — грими­ру­ются лица, в черно-белой свето­тени пред­стают события. А хоте­лось бы напом­нить «сырые», непри­че­санные факты. В упрямых поисках правды, добро­со­вестных заблуж­де­ниях и вынуж­денных компро­миссах, гордой неуступ­чи­вости и борьбе — живая жизнь журнала.
Конечно, гори­зонты свобод­ного слова в «старом» «Новом мире» куда меньше возмож­но­стей, ныне исполь­зу­емых глас­но­стью. И неко­торые былые иные споры сейчас кажутся наив­ными, да стоило ли об этом спорить? Но поле отго­рев­шего боя, как ржавые доспехи, — трюизмы и аксиомы. Ни духовная содер­жа­тель­ность лите­ра­туры тех лет, проры­вав­шейся через колючую прово­локу цензуры, поме­ря­ется силой с нынешней. И в разго­воре, гово­рив­шемся впол­го­лоса, часто было больше веса и глубины, чем в крике сопер­ни­ча­ющих в гром­кости ораторов.
Хоте­лось дать факти­че­ский мате­риал для раздумий, не лишних и совре­мен­ности, о пригне­та­ющей мертвой силе идео­ло­ги­че­ского аппа­рата, претен­до­вав­шего на руко­вод­ство мыслью и искус­ством. И о муже­стве проти­во­сто­яния, ранних поисках путей к демо­кратии и гласности.
Не пустые слова, что пере­стройка, начатая спустя 15 лет после разгрома «Нового мира», выно­шена и выстра­дана обще­ством и литературой.
Надо ли огова­ри­ваться, что в этот журнальный хроно­граф попало и немало личного. Уже сам отбор впечат­лений для записи был субъ­ек­тивен. Что-то пред­став­ля­лось мне более, что-то менее важным, а на деле случи­лось наоборот: запи­саны порой незна­чащие пустяки, и оста­ется запоз­дало сожа­леть, что вовремя не оценил или поле­нился запи­сать что-то действи­тельно важное. А бывает и иначе: сама жизнь неожи­данно подхва­ты­вает и разви­вает сюжеты, вскользь и без види­мого значения поме­ченные в дневнике.
Сегодня я лучше вижу наив­ность и неглу­бину неко­торых давних своих оценок людей и идей. О многом, наверное, сказал бы сейчас по-другому. Да не всякое же лыко в строку!
Надо ли удив­ляться, что счаст­ливый своим участием в славном журнальном деле молодой автор порой слишком сосре­до­точен на себе и успехам или помехам своему лите­ра­тур­ному «я» придает, случа­ется, чрез­мерное зачение. Иной раз так и подмы­вает схва­тить перо и что-то импуль­сивно подпра­вить в своих сужде­ниях, в речах и поступках своих това­рищей по журналу, иногда и Алек­сандра Трифо­но­вича… Но я удер­живаю себя: пусть мы пред­станем не умнее, не прозор­ливее, но и не глупее, чем были.
Труд­ность этой публи­кации и в том, что все, расска­занное в ней, еще близко к нашему времени, стало быть, еще горячо, еще жжется и болит. Живы многие участ­ники описы­ва­емых событий, их близкие. Я не хотел бы никого обидеть, но не стану и зату­ше­вы­вать истину или то, что каза­лось мне истиной в ту пору, когда я это писал.
Надеюсь, меня не упрекнут в том, что я преуве­ли­чиваю значение журнала и всего, что с ним связано в нашей лите­ра­турной истории. Для сомне­ва­ю­щихся же — вот любо­пытный чело­ве­че­ский доку­мент. Как отклик на недавнюю поле­мику в печати о «Новом мире» я получил письмо от чита­теля из города Сургута. Позволю себе привести выдержку из него:

 

* * *

«В 1972 году, отслужив армию, я приехал в Тюмен­скую область в г. Сургут, где живу и по сей день. Город был молодой, а для меня еще и незна­комый, друзей почти не было, и досуг был одной из немалых проблем. Читать я любил и умел. До этого, где бы я ни жил, везде в первую очередь заводил тесные связи с библио­текой. Так же полу­чи­лось и в Сургуте, где я протоптал дорожку в блиста­тельную библио­теку, которая назы­ва­лась районной. Посе­ти­телей там было мало, а книг много, правда, на меня угодить было трудно. Долго расска­зы­вать, как это произошло, но к этому времени я уже угодил в «струю» и с лихо­ра­дочной жадно­стью новичка восста­нав­ливал для себя историю русской лите­ра­туры 20–30-х и 50–60-х годов. Абсо­лютно один, без подсказки или помощи (да и кто бы мог мне помочь?) я искал и выпи­сывал имена, названия, срав­нивал даты, делал выводы. Большим подспо­рьем и ориен­тиром стала для меня третья книга Эрен­бурга «Люди, годы, жизнь» — две преды­дущие я до сих пор так и не прочел, негде взять. В 1972 году мне был 21 год и кое-что из 50–60-х я помнил сам, что-то можно было узнать из крити­че­ской погромной прессы, особенно из «Лите­ра­турной газеты». Таким образом, я вплотную и само­сто­я­тельно подошел к журналу «Новый мир».
Но о чем могло мне сказать в то время, в том неис­ку­шенном возрасте изме­нение фамилии глав­ного редак­тора? Да абсо­лютно ни о чем. И вот я листаю номер за номером, штудирую их (это в 1972 году!), ищу и не нахожу того, что искал. Искал я Лите­ра­туру, Поэзию, Критику (я уже и крити­че­ские статьи читал без запинки), а находил только маку­ла­туру. Я поднял подшивку за последний год, за преды­дущий год, и там ничто не привлекло меня.
Но тот, кто ищет, — найдет! Нашел и я: однажды, придя в библио­теку, я застал читальный зал закрытым. Библио­те­кари таскали связки с хламом, рваными книгами и старыми подшив­ками газет — все эти плоды очередной инвен­та­ри­зации пред­стояло сжечь тут же, во дворе. А надо сказать, что ни один журнал, ни одна подшивка более двух лет в библио­теке не храни­лись. Поэтому мои изыс­кания и огра­ни­чи­лись 1971 годом. Ну и пред­ставьте себе, что среди старья обна­ру­жи­лись разроз­ненные тома журнала «Новый мир» за 1962–1969 годы. Их было около десятка, старые, с твердым пере­плетом. Конечно, я тут же загра­ба­стал их все и уволок, как медведь в берлогу, в обще­житие, где жил. И нача­лась волшебная работа. Они многое дали мне, гораздо больше, чем может дать самая дефи­цитная подписка на самого модного Пикуля или Семе­нова. За эти годы сохра­ни­лись не все, но как бесценные реликвии тех времен берегу я сохра­нив­шиеся номера с пове­стью И. Грековой «На испы­та­ниях» и романом Г. Влади­мова «Три минуты молчания», помню Ваши статьи о Солже­ни­цыне и Булга­кове. Вот эти журналы и опре­де­лили строй моего мышления, мои вкусы и запросы на остав­шуюся жизнь. Как благо­дарен я всем вам, людям, создавшим этот журнал. Как сильны и жизне­стойки оказа­лись эти семена, эти ростки, не погибшие от холодов и сумерек безвре­менных лет.
Думаю, Вам нетрудно пред­ста­вить мое состо­яние сейчас, состо­яние чело­века, дождав­ше­гося, дожив­шего. Я, может быть, не сделал ничего, чтобы прибли­зить эти дни, но я сохранил в себе себя. Благо­даря Твар­дов­скому, журналу, Вам, я не лез в началь­ники по чужим головам и не хапал дармовых денег, не спился от безвы­ход­ности. Это не подвиг, но это было трудно…
В очередной раз, называя всех своими именами, Вы будите память, зара­жаете тревогой за судьбу лите­ра­туры, судьбу родины.

Соколов Евгений Павлович,
1951 года рождения,
мастер произ­вод­ствен­ного обучения».

* * *
Помимо подстрочных приме­чаний, имеющих чисто спра­вочный характер, я решился ввести в текст публи­кации небольшие автор­ские коммен­тарии, которые назвал «Попутное». Они напи­саны позднее, при подго­товке днев­ника к печати, и оказа­лись нужны вот по какой причине: хоте­лось пролить допол­ни­тельный свет на неко­торые давние события и забытые судьбы, как они видятся сейчас, осве­тить, хотя бы кратко, сказанное вскользь, и не вполне понятное без объяснений.
Подневные записи сопро­вож­дены кое-где сделан­ными мною выпис­ками из писем и других неофи­ци­альных доку­ментов, а также версток «Нового мира», не прошедших цензуру, и поле­ми­че­ских статей о журнала и печати 1962–1964 годов. Число подобных мате­ри­алов могло быть много­кратно увели­чено, но я поль­зо­вался лишь тем, что сохра­ни­лось в ориги­налах, типо­граф­ских оттисках и вырезках в моем домашнем архиве и пред­став­ля­лось мне доста­точно характерным.

https://eusp.org/