Автор: | 19. сентября 2021



Трудно быть с богом

Как «Солярис» Стани­слава Лема стал проща­нием с верой в прогресс и пере­вернул научную фантастику

60 лет назад вышел «Солярис» Стани­слава Лема — один из самых известных научно-фанта­сти­че­ских романов ХХ века, книга, в которой этот жанр подвер­гает сомнению собственные осно­вания, а заодно и всю западную циви­ли­зацию. Игорь Гулин расска­зы­вает об устрой­стве, идеях и подтекстах «Соля­риса», а также о четырех попытках пере­нести лемов­ский фило­соф­ский роман на экран

Фото: East News

Фанта­стика

У Стани­слава Лема было в научной фанта­стике особое поло­жение. Не только потому, что он был одним из самых глубоких авторов, рабо­тавших в этом жанре. В отличие от боль­шин­ства коллег, Лем был действи­тельно вовлечен в науку. Он писал статьи по фило­софии техники, теории мозговой деятель­ности и кибер­не­тике, знал, как рабо­тает наука изнутри, и оттого был лишен и наив­ного прекло­нения перед нею, и столь же наив­ного страха.
Есть еще один важный момент. Научная фанта­стика по своей природе — импер­ский жанр. Почти все ее клас­сики — жители двух косми­че­ских империй, США и СССР, несколько из бывшей империи — Британии. Лем — граж­данин провин­ци­альной, растер­занной войнами Польши, уроженец сред­не­ве­ко­вого Львова, большую часть жизни проживший в таком же сред­не­ве­ковом Кракове. Он сочинял истории о поко­рении космоса и буйстве прогресса, но сам смотрел на оба прогрес­сист­ских проекта — соци­а­ли­сти­че­ский и капи­та­ли­сти­че­ский — снаружи, из своего рода зоны вненаходимости.
Близость к науке и дистанция по отно­шению к идео­логии позво­ляли ему видеть то, чего другие, слишком вовле­ченные в дина­мику собственных культур авторы, рассмот­реть не могли. Лем писал утопии («Магел­ла­ново облако»), анти­утопии («Возвра­щение со звезд»), футу­ро­ло­ги­че­ские трак­таты («Сумма техно­логии»), но в своей главной книге он выходит из-под власти гипно­ти­зи­ру­ющих жанр оппо­зиций — техно­фе­ти­шизма и техно­тре­воги, апологии могу­ще­ства чело­века и страха его ущерб­ности. Этот выход к пределу познания разво­ра­чи­ва­ется в «Соля­рисе» буквально как выход к океану.

Наука

«Солярис» — роман о науке. Его герои — ученые. Большую его часть зани­мают пере­сказы выду­манных научных трудов и причуд­ливых теорий. Это «научная фанта­стика» пар эксе­ланс. Одно­вре­менно с тем в книге просту­пает совсем другой жанр.
Завязку можно пере­ска­зать так: герой — Крис Кельвин — прибы­вает в разру­ша­ю­щийся замок (плане­тарную станцию), там царит запу­стение, глава рода (руко­во­ди­тель инсти­тута соля­ри­стики Гибарян) только что покончил с собой, оста­лось двое полу­безумных наслед­ников (Сарто­риус и Снаут), по замку бродят призраки («гости»), за его преде­лами бушует страшная и зага­дочная стихия — океан. Это антураж готи­че­ских романов, рассказов Эдгара По, роман­ти­че­ской фанта­стики, но никак не книг о косми­че­ских приключениях.

Возникшие в конце XVIII — начале XIX веков готи­че­ский роман и фанта­сти­че­ская новелла роман­тизма были реак­цией на эпоху Просве­щения. Их мотив — подо­зрение, что знание не тотально, что у прогресса есть темная сторона: когда нечто осве­ща­ется, рядом всегда оста­ется тьма. Появив­шаяся спустя несколько деся­ти­летий научная фанта­стика исполь­зо­вала открытия роман­тизма, но отре­ка­лась от его сомнений в пользу опти­ми­сти­че­ской веры в прогресс. В «Соля­рисе» Лем разыг­ры­вает эту диалек­тику на новом витке: он возвра­щает научную фанта­стику к ее полу­за­бытым роман­ти­че­ским корням, расска­зывая о ступоре познания внутри циви­ли­зации дале­кого будущего.

Другой

Лем рабо­тает с одним из главных тропов жанра — идеей первого контакта. В фанта­сти­че­ских романах контакт с инопла­нет­ными суще­ствами — это логи­че­ский итог прогресса, тот момент, когда достигшая апогея развития чело­ве­че­ская циви­ли­зация обна­ру­жи­вает свое неоди­но­че­ство во Вселенной, полу­чает зеркало, в котором видит свое совер­шен­ство, и стре­мится к еще боль­шему (клас­си­че­ский пример — «Туман­ность Андро­меды» Ивана Ефре­мова). В этой радужной картинке есть скрытая грусть, подо­зрение, что, когда все тайны будут раскрыты, жизнь чело­века окажется пуста. Есть здесь и жуль­ни­че­ство, попытка разре­шить эту пустоту в диалоге с пред­по­ло­жи­тельно другим, но на самом деле таким же — гово­рящим на заве­домо пере­во­димом языке, разде­ля­ющим базовые уста­новки, мысли и чувства чело­века — нарцис­си­че­ским идолом из космоса.
В «Соля­рисе» Другой встречен, но он оказы­ва­ется другим по-насто­я­щему — ради­кально иным. Он — мыслящий океан, одно­кле­точный гигант, един­ственный обита­тель планеты под двумя солн­цами — не желает всту­пать в диалог с чело­веком. К моменту, когда начи­на­ется действие романа, деся­ти­ле­тиями владевшая умами земных интел­лек­ту­алов и обыва­телей соля­ри­стика пришла в упадок. Она — дело нескольких мараз­ма­тиков и упертых безумцев. Только они по-преж­нему пыта­ются всту­пить с океаном в контакт.
Им оста­лись сотни теорий о том, чем собственно занят океан. Пребы­вает в гордом одино­че­стве и решает загадки бытия в форме слож­нейших мате­ма­ти­че­ских урав­нений? Разыг­ры­вает сам для себя возвы­шенный спек­такль, преоб­разуя материю и время в дикие зрелища? Испы­ты­вает страсть и стра­дание? Или его занятия вовсе не сопо­ста­вимы ни с чем из известных чело­веку форм интел­лек­ту­альной и душевной жизни? В любом случае человек его будто бы не волнует, он не рад ему и не зол на него.

Диалог

Крис Кельвин прибы­вает на Солярис в тот момент, когда много­летнее молчание океана преры­ва­ется: контакт наконец проис­ходит. Океан отве­чает на жесткое рент­ге­нов­ское облу­чение, и ответ его жуток. Он посы­лает «гостей» — зага­дочных существ, созданных по моделям, взятым из глубин психики обита­телей станции.
Гость Кель­вина — Хэри, его возлюб­ленная, покон­чившая с собой 10 лет назад. Мы мало что узнаем о гостях остальных героев, но очевидно, что им повезло гораздо меньше. Их визи­теры — вопло­щения глубоко вытес­ненных фантазий, тех, с кото­рыми человек ни за что не хотел бы встре­титься наяву. Вопреки сложив­шейся утопии контакта, океан всту­пает в диалог не с разумом чело­века, а с его бессознательным.
Можно сказать, что инопла­нетный собе­седник ведет себя не как мудрый учитель, какого ожидали земляне, а как психо­ана­литик. В одной из бесед с Кель­вином Снаут заме­чает: все эти столетия искавший контакта человек хотел, чтобы кто-то объяснил ему самого себя, рассказал его тайну. Встре­чаясь с гостями, персо­нажи, в сущности, и полу­чают такой рассказ. Только вместо проро­че­ства об общем будущем Солярис обра­щает их к личному прошлому. Вместо откро­вения они обре­тают историю, от которой невоз­можно сбежать,— историю болезни.
В отличие от своих коллег, Кельвин оказы­ва­ется идеальным парт­нером для океана в его игре. Он и так живет чувством вины и ждет ответа именно на него. Он прини­мает Хэри, замы­ка­ется с ней в мелан­хо­ли­че­ской идиллии — театре двоих актеров, в котором заново ставится грустная пьеса с заранее известным концом.

Тайна

Хэри — вторая главная загадка романа, и эта загадка вновь вклю­чает напря­жение между фанта­стикой научной и роман­ти­че­ской, между знанием и его обратной стороной.
На субатомной струк­туре Хэри состоит не из ядер, а из нейтрино, неспо­собных к удер­жанию вместе в знакомых чело­веку физи­че­ских усло­виях. Она — научный пара­докс и чудо, совер­шенная имитация чело­века — более совер­шенная, чем он сам, прак­ти­чески неуби­ва­емая, но неспо­собная к суще­ство­ванию в отдель­ности от хозяина. Она послана ему, а он обречен на нее. Что это за связь? Может быть, Хэри — двойник, доппель­гангер погибшей возлюб­ленной Кель­вина, кукла, созданная для него страшным мастером; может, приви­дение, посланное из царства мертвых в нака­зание за его былую жестокость.
Она напо­ми­нает и одну из фигур научной фанта­стики — само­обу­ча­ю­щийся искус­ственный интел­лект. (Любо­пытно, что все роботы станции заперты в подвале, будто бы чтобы предот­вра­тить встречу одного нече­ло­ве­че­ского ума с другим.) Вопрос кибер­не­тики, эксплу­а­ти­ро­вав­шийся в сотнях рассказов и фильмов: способна ли машина думать, а если да — способна ли она чувство­вать? Хэри точно способна. Она пони­мает, что она «нена­сто­ящая» — не земная девушка Криса, какой считает себя пона­чалу, а нечто иное, неиз­вестное ей самой. Она любит Криса и умирает во имя этой любви.
Оста­ется вопрос: чья эта любовь, чьи это мысли? Собрана ли сама субъ­ект­ность Хэри из фраг­ментов сознания Кель­вина? (Отсюда обре­чен­ность на повто­рение земной конфи­гу­рации их отно­шений — смерть, воспро­из­во­дящая смерть.) Принад­лежит ли она океану как реплика в его диалоге с чело­веком? (Реплика в форме души и тела, а не слов.) Или Хэри, а также и другие гости, действи­тельно личности, обла­да­ющие свободой воли или хотя бы способные желать ее? И еще вопрос: что в этом для самого океана? Его собственный научный экспе­ри­мент над чело­ве­че­ским созна­нием? Изощ­ренная месть за облу­чение? Или, наоборот, подарок, ответ на тайное желание чело­века, как он его понимает?
Физик Сарто­риус, кибер­нетик Снаут и психолог Кельвин ищут ответы на эти вопросы и не находят их.

Бог

Финал «Соля­риса» произ­водит пора­зи­тельное впечат­ление — возможно, потому, что Лем зашел в тупик вместе со своими героями. Он расска­зывал впослед­ствии, что весь роман, кроме последней главы, написал одним махом за полтора месяца, а затем оста­но­вился, не зная, что делать дальше. Он нашел выход через год, и сам был удивлен ему. Здесь есть ощущение выстра­дан­ного открытия.
Разво­ра­чи­ва­ю­щийся в «Соля­рисе» кризис знания обна­ру­жи­вает две бездны. Первая — то, что нахо­дится по ту сторону рацио внутри самого чело­века; вторая — то непо­зна­ва­емое, что обре­та­ется вне его,— нечто, что не может стать объектом для чело­ве­че­ского субъекта.
В попытках понять это нечто Кельвин логичным образом приходит к вопросу о боге. Это не обре­тение рели­ги­озной веры, а скорее отказ от веры в науку — атеи­сти­че­ской раци­о­наль­ности ученых, пред­став­ля­ющей собой такую же религию, культ абсо­люта, систему истин и ритуалов.
Океан в чем-то подобен богу, но не являет себя как бог тради­ци­онных религий. Он почти всесилен в отно­шении материи, он обра­ща­ется к самому сердцу чело­века — к его способ­ности любить и стра­дать. Но он не дает ни искуп­ления, ни кары, не указы­вает путь, не наде­ляет вещи и события смыслом. Наблюдая за ним, Кельвин выска­зы­вает гипо­тезу слабого, незна­ю­щего бога — действу­ю­щего вслепую и ошиба­ю­ще­гося, создав­шего меха­низм, с которым он сам не умеет обращаться.

Ката­строфа

Разговор о слабом боге между Кель­вином и Снаутом из последней главы «Соля­риса» озада­чи­вает даже на фоне всех стран­но­стей этого романа (из первого совет­ского пере­вода цензоры его от греха подальше выки­нули). Прояс­нить его, кажется, может парал­лель в текстах другого вели­кого лите­ра­тора-еврея из Центральной Европы. Речь о Пауле Целане.
В его напи­санных тогда же, на рубеже 1950-х и 1960-х, стихах возни­кает схожий образ бога, лишен­ного всякой славы, бога без качеств, имя кото­рого — Никто. Это Бог после Холо­коста. Точнее, это место бога: оно осво­бож­да­ется в крушении иудей­ской веры, но не может быть ни пусто, ни занято. Эта фигура стано­вится адре­сатом свое­об­разных молитв. В них нет просьбы, благо­да­рения, ожидания ответа. Есть только необ­хо­ди­мость обра­щения. Целан говорил о стихо­тво­рении как таин­стве встречи с «совер­шенно Другим». Но движение к неиз­вест­ному Другому-Никому возможно только в темноте, разру­шении поэти­че­ских средств, дове­дении искус­ства до кромеш­ного предела — в прожи­вании кризиса до конца.
Лем и Целан — авторы непо­хожие абсо­лютно во всем. И тем не менее между ними обна­ру­жи­ва­ется удиви­тельное сход­ство. Речь о сомнении в сред­ствах комму­ни­кации (будь то язык науки, религии или поэзии) и одно­вре­менно в требо­вании встречи с иным — некой связи, способной возник­нуть после разру­шения всех связей.
Пере­живший кошмар нацист­ской окку­пации, поте­рявший множе­ство близких и едва не погибший сам, Лем почти никогда не говорил об этом опыте. Намеки на него разбро­саны по его текстам, но в «Соля­рисе» их будто бы нет. Подсве­чивая Целаном Лема, можно разгля­деть тот след ката­строфы, что оста­ется в зоне умол­чания, но опре­де­ляет многое в констру­и­ру­ющем роман чувстве истории.

История

История и поли­тика почти целиком выве­дены в «Соля­рисе» за скобки. Мы толком не знаем ничего о земном обще­стве, откуда приле­тели герои. Пони­маем лишь, что оно высо­ко­раз­вито и там все хорошо, дори­со­вывая остальное по образцам из других фанта­сти­че­ских книг эпохи. Но это не значит, что история здесь не важна. Она — между строк.
Герои «Соля­риса» — родом из утопии, но в том месте, где они оказа­лись, видна несо­сто­я­тель­ность ее осно­ваний. Это идея, общая для после­во­енных интел­лек­ту­алов самых разных взглядов и вкусов: любое вооб­ра­жение гармо­нич­ного буду­щего пред­по­ла­гает вытес­нение опыта ката­строфы. После Освен­цима и Хиро­симы вера в гума­низм, просве­щение, осво­бож­да­ющую мощь науки и техники — бесстыдно зажму­ренные глаза. Этим само­об­маном заняты умы поли­тиков и фанта­стов по обе стороны «желез­ного зана­веса». Земной циви­ли­зации необ­хо­димо вернуться к вине, к вытес­ненным темным фанта­зиям,— она нужда­ется в такой же операции, какую проводит с героями романа океан.
Может быть, поэтому Лема раздра­жали психо­ана­ли­ти­че­ские интер­пре­тации его книги, как и сведение ее к этиче­ской пробле­ма­тике. Он говорит о чело­веке для того, чтобы сказать о чело­ве­че­стве. Оно, чело­ве­че­ство, не знает себя так же, как не знает себя человек. Язык, которым оно гово­рило о себе и мечтало гово­рить с другими, больше не рабо­тает. Контакт замкнулся.
Спасти поло­жение может лишь вооб­ра­жение чего-то прин­ци­пи­ально иного — избав­лен­ного от всех идей и идеалов, ставка на которые подвела чело­века. Несо­вер­шенный бог Кель­вина здесь — одно из возможных имен. Он — антипод того идола, служе­нием кото­рому заняты «рыцари святого контакта» (выра­жение ерника Снаута). Это бог после веры, но и после неверия; бог, не дающий ни обето­вания, ни проклятия. Можно пере­вести эту теоло­ги­че­скую инту­ицию на язык идео­логии: банк­рот­ство прогресса пере­чер­ки­вает утопию, так же как и анти­утопию, само­до­вольные фантазии и суетные страхи.

Будущее

Этот кризис не может быть прожит иначе как кризис глубоко личный. В лице Криса Кель­вина чело­ве­че­ство проща­ется с мудро­стью и верой, а отдельный человек — с надеждой и любовью. Но в этом прощании нет мелан­холии. Скорее наоборот: оно напо­ми­нает исце­ление. (Если вернуться к мета­форе океана как анали­тика, он — явно неплохой доктор.) Несо­вер­шенный бог не ответит чело­веку на желание его сердца, а чело­ве­че­ству на все его вопросы, но кое-что он все же может дать.
Несмотря на ради­кальный агно­сти­цизм, у романа Лема есть аналог среди священных текстов. Это Книга Иова — главный в мире рассказ о бессмыс­лен­ности или скорее внесмыс­лен­ности боже­ствен­ного. Как и в «Иове», в «Соля­рисе» бог или некто вроде бога ставит над чело­веком жестокий экспе­ри­мент. Как и в «Иове», он отка­зы­ва­ется объяс­нять, для чего этот опыт был нужен, пред­ставляя вместо того зрелище непо­зна­ва­е­мого, лишен­ного раци­о­наль­ности, но испол­нен­ного вели­ко­ле­пием мира. Ответ на вопрос «зачем?» — «смотри: вот!».
В финальном свидании с океаном Кельвин прощает ему аван­тюру с Хэри и отка­зы­ва­ется от требо­ва­тельной веры. Будущее косми­че­ской экспансии разума отме­нено — к нему нет возврата, как нет возврата к поте­рянной любви. Так рожда­ется новое, очищенное от ожиданий, по-насто­я­щему открытое будущее — «время жестоких чудес».

Игорь Гулин

Журнал «Коммер­сантъ Weekend» №26
«Солярис». Режиссер Андрей Тарков­ский, 1972 Фото: Мосфильм
Фото: REUTERS/FORUM/Aleksander Jalosinski