Автор: | 23. декабря 2021

Вадим Фадин – поэт и прозаик. Член ПЕН- клуба, Союза писателей Москвы и германского союза писателей «Verband Deutscher Schriftsteller». Родился в 1936 году в Москве. Окончил Московский авиационный институт. Работал на испытаниях ракет, а с 1976 года в области public relations. В 1998 году на русском телевидении Берлина вёл авторскую литературную программу. Автор многочисленных журнальных публикаций в России и др. странах (стихи и проза, в том числе – повести «Темна вода во облацех» и «Кто смотрит на облака»). Переводил с эстонского и итальянского. Изданы книги стихов: «Пути деревьев», «Черта», «Нить бытия» и романы: «Рыдание пастухов», «Семеро нищих под одним одеялом» и «Снег для продажи на юге». Лауреат премии им. М.Алданова 2008 г. В Германии с 1996 года. Живёт в Берлине.



Повесть

1.

       «У времени нет иной возмож­ности кроме как проходить»
                                                                                          (И. Бродский)

Давно заме­чено, что почтение, с каким мы отно­симся к сочи­не­ниям древних, иной раз бывает излишним: найдя среди них ещё неиз­вестное, мы воскли­цаем и взма­хи­ваем ручон­ками, искренне веря, что раз древняя, раз восточная, то и мудрость, и даже наоборот, что раз мудрость, то непре­менно – древняя, как будто сами, сейчас и на Западе, уже ни на что не способны. В действи­тель­ности же, дойди до нас все без исклю­чения записи древних, мы бы, поди­вив­шись, сколько там словес­ного сору, в оном немед­ленно и погрязли бы. К счастью, те из них, что в своё время пока­за­лись или даже оказа­лись ложными либо вздор­ными, давно разоб­ла­чены и похо­ро­нены в веках, а выжили – только верные, как аксиомы, и в их мудрости сомне­ваться не приходится.

В берлин­ском изда­тель­стве Anthea вышла книга Вадима Фадина „Wer nach den Wolken schaut“ („Кто смотрит на облака“). Впервые немецким чита­телям пред­став­ля­ется много­сто­роннее твор­че­ство живу­щего в Берлине извест­ного русского поэта и прозаика Вадима Фадина. Книга содержит произ­ве­дения самых разных жанров – от стихов до эссе и повести, давшей название сбор­нику. Эта повесть впервые была опуб­ли­ко­вана на русском языке в 2008 году в Нью-йорк­ском «Новом журнале» и отме­чена премией М. Алда­нова в номи­нации «Лучшая повесть русского зарубежья».

Узнав как-то от своих учеников одно из сохра­нив­шихся – «прежде чем войти, подумай, как выйти», – Захар Ильич Орочко, неза­метный пожилой человек, решил, что этим советом надо руко­вод­ство­ваться везде и во всём и всякое наме­ча­емое дело непре­менно рассмат­ри­вать с конца; на то, что при этом хорошо было бы, как самое малое, пред­став­лять этот самый конец, он пока не обращал внимания, тем паче, что следо­вать новому правилу ему удава­лось нечасто, а говоря честно – почти ни разу и не удалось. Когда, например, он задумал уехать на запад, его пона­чалу смущала необ­ра­ти­мость такого шага, но после того, как бывалые люди пове­дали, будто теперь можно не жечь за собою мосты и при неудаче, раска­яв­шись, разо­ча­ро­вав­шись, не прижив­шись в чужой стране, вернуться – в свою, он, пусть и поверив им на слово, так и не сумел пред­ста­вить себе это обратное движение – даже не в разо­рённое гнездо, а на пустое место, нечто вроде пожа­рища. Орочко реши­тельно не знал, как, ошибив­шись дверью, выйти назад, чтобы потом всё же открыть – нужную, да и вообще во всей затее нашлось столько неиз­вестных, что вооб­ра­жение отка­зы­ва­лось нари­со­вать хотя бы какую-нибудь картину новой жизни. Только в дороге в одну сторону, отсюда – туда, он мог бы преду­смот­реть, кажется, все мелочи.
Уезжать будто бы не было особой нужды. Не питая нежных чувств к совет­ской власти, он ухит­рялся не иметь с нею отно­шений, то есть не требо­вать лишнего и терпеть что терпится: не замечал унижений, резко не двигался и был уверен, что никто никогда не подпортит ему карьеру – при том, что никакой такой карьеры и не могло наме­титься у препо­да­ва­теля игры на форте­пьяно. Отсут­ствия в стране свобод он, при его образе жизни, на себе не чувствовал, хотя и любил порас­суж­дать об оном – в гневном, конечно, ключе – в кругу старых друзей, и никакая сила не могла бы подвиг­нуть его даже на ничтож­нейшие протесты на публике. Случись в стране какие-нибудь потря­сения, это обер­ну­лось бы для него всего лишь необ­хо­ди­мо­стью смот­реть по теле­ви­зору иные, нежели теперь, программы; именно так в конце концов и произошло, и он – смотрел.
Между тем и до, и после потря­сений кото из тех, кого он знал или встречал, и даже из друзей оказы­ва­лись одни в Америке, другие – в Израиле; в последнее время заго­во­рили и о совсем уже близкой, евро­пей­ской стране: Германии. Захар Ильич до поры смотрел на это равно­душно, однако вода точила камень, и в один прекрасный день – именно в один, вдруг, без повода, так что он потом и себе не объяснил, отчего, – ему и самому отча­янно захо­те­лось (или только стало ясно, что хоте­лось всегда) новой, цветной и сытой, жизни.
В стране твори­лись удиви­тельные пере­мены – с таким размахом, что не могли кончиться добром для маленьких людей, – и он решил, что лучше всего будет исчез­нуть. События девя­носто первого года лишь укре­пили его в этом: стало ясно, что покоя теперь не будет ещё много лет, дай Бог дожить, да ещё и неиз­вестно, под каким знаком – звездой, свастикой или орлом – тот наконец уста­но­вится. Он, правда, подо­зревал, что покойная жена не одоб­рила б его наме­рений. Но будь она жива, он, быть может, и не помышлял бы о бегстве – одному же стало невмоготу.
Из осто­рож­ности и суеверия Орочко ни с кем не делился планами, открыв­шись, по необ­хо­ди­мости, одному лишь чело­веку, оркест­ранту Левину, который и сам уезжал и, пройдя многие инстанции, мог бы помочь дельным советом. Держать язык за зубами было непросто, делиться же мечтами и сомне­ниями хоте­лось безмерно, и Захар Ильич рано или поздно прого­во­рился бы напрасно, когда бы у него не было заме­ча­тель­ного выхода: обо всех своих надеждах и угры­зе­ниях он подробно, без утайки, расска­зывал самому близ­кому ему суще­ству – англий­скому буль­догу Фреду, – тем более, что тот самим своим суще­ство­ва­нием склонял хозяина к принятию решения. Когда в конце лета вокруг заго­во­рили о плохом урожае и голодной зиме, Захар Ильич, легко поверив слухам, оттого что прилавки были пусты уже теперь, запа­ни­ковал не на шутку: сам он протянул бы до весны и на крупе, но собаке нужно было мясо. В конце концов всё обошлось, его научили, как поку­пать отходы мясо­ком­би­ната, но было ясно, что такое счастье не вечно, и мечты о новой жизни стали опре­де­лённее: каждому – своё, и если Левин стре­мился за границу, чтобы спасти от военной службы сына, то Орочко готов был пуститься следом, чтобы не ломать голову над тем, как накор­мить пса.
И всё же он колебался.
Скорее всего, раньше Захар Ильич заблуж­дался, считая себя хозя­ином собственных желаний, – теперь ему мнилось, что он их попросту давно уже не имел: после утраты жены суще­ство­вание его стало настолько одно­об­разным, что он отвык заду­мы­ваться над пере­ме­нами, и получая даже незна­чи­тельные пред­ло­жения, неиз­менно оказы­вался в глухом тупике, не смея выбрать всего лишь одно из двух – из чёрного и белого, из слад­кого и горь­кого, просто из да и нет, – желая вкусить и того, и другого, а заодно и такого, чего пока не пред­ла­гали; тогда уже не удава­лось выйти из поло­жения старым способом, то есть сев и подумав, а оста­ва­лось одно: ждать проис­ше­ствий, надеясь, что когда случится – любое, в уме непре­менно промелькнёт какая-нибудь совер­шенно посто­ронняя на вид мыслишка, которая, если ухва­тить её хотя бы за пёрышко, вдруг обер­нётся нужной подсказкою; такое бывало с ним когда-то в юности, и потом он обык­но­венно скоро убеж­дался, что подсказка давно уже верте­лась на языке, оста­ваясь, всё ж, нераз­ли­чимой в толпе подобных и равных, и лишь благо­даря чрез­вы­чай­ному случаю, неважно, счаст­ли­вому или несчаст­ному, вдруг пред­ста­вала ему одна, без спутниц, во всей красе.
Однако в дни, когда возникла возмож­ность пере­ло­мить жизнь, никакой подсказки что-то не появ­ля­лось, и Захар Ильич расте­рялся, не только не умея, но и не смея опре­де­лить, достоин ли, законен ли пред­ло­женный шаг – не понимая, чего хочет и чем может посту­питься, – но спорил с теми, кто говорил, что он, в общем, ничем и не поступается.
– Один ты, Фред, похоже, никогда не сомне­ва­ешься, – с грустью сказал он приятелю.
Конечно, так было бы легче и ему самому, и всякому – с детства, как Фред, следо­вать одному-един­ствен­ному своду непре­ложных правил, не отступая от них ни на шаг, ни на градус, несмотря ни на что.
– Вот откуда ваше собачье благо­род­ство, – продолжал он, удив­ляясь двусмыс­лен­ности своих слов. – Вы не пони­маете, как это можно престу­пить устав и какая в этом прелесть.
Потом он решил, что коле­бания суть уже повод для отъезда, вспомнив известное мнение о том, что всегда бывает лучше риск­нуть, чем оста­вить всё как есть и потом до конца дней казниться, жалея об упущенном шансе. «Однако в моём возрасте, – вовремя огово­рился Захар Ильич, – какие могут быть шансы? Только сыграть в ящик». Но, попы­тав­шись уверить себя, что остав­шийся небольшой земной срок можно протя­нуть в каких угодно усло­виях, он внезапно понял, что именно теперь угодно – в чело­ве­че­ских: на ум ему пришла боль­ница, которой когда-нибудь, рано или поздно, а почти точно – рано, всё должно было кончиться. Это даже не пугало, а наве­вало смер­тельную (глупый каламбур) тоску. Совсем недавно ему пришлось отво­зить в клинику близ­кого чело­века, и его так потрясло, что тому велели прибыть со своими постельным бельём, бинтами и с меди­ка­мен­тами по списку, что он едва не брякнул при враче: «А кровать? Вы обес­пе­чите?». Койка нашлась, но на второй день после сделанной операции случи­лось ослож­нение, срочно пона­до­би­лось лекар­ство, какое не преду­смот­рели в списке и какого не нашлось во всей клинике – и работа хирурга пошла насмарку.
Думая, что такого не увидишь больше нигде, Захар Ильич счёл упомя­нутую нами тоску весомым доводом в пользу отъезда. Доводом же против был страх перед неиз­бежным одино­че­ством среди чужих – при скверном знании им нужного языка: немецкий он учил только в школе. Оба этих сооб­ра­жения урав­но­ве­ши­вали друг друга, и он говорил себе, что при таком раскладе стараться не стоит, даже опре­де­лённо решил, что не будет стараться для себя одного: иное дело, если б его усилия пошли на пользу доброму человеку.
Тут его и поймали на слове.
Оно выле­тело за чайным столом в доме, где он давно не был и куда не соби­рался захо­дить в ближайшие дни; под эту крышу его загнала непо­года. Ливень хлынул неожи­данно, и Захар Ильич едва успел укрыться в первой попав­шейся подво­ротне (дом был из тех, что назы­вают лежа­чими небо­скрё­бами, то есть тянулся и тянулся вдоль проезда, будучи лишь изредка проткнут проёмами – надо наде­яться, нарочно для того, чтобы нерас­чёт­ливый путник мог пере­ждать непо­году). Лишь простояв несколько минут на сквоз­няке, он сооб­разил, что здесь живут Левины, и чтобы добраться до их парад­ного, нужно лишь пробе­жать сколько-то по улице. Он так и сделал, но то ли дождь был чересчур силён, то ли бегун слишком стар, а дистанция велика, но только на нём почти не оста­лось сухой одежды.
– Не найдётся ль у вас водички попить, – сказал он отво­рив­шему дверь хозяину, – а то я так продрог и прого­ло­дался, что пере­но­че­вать негде?
– Можете и пере­но­че­вать, – невоз­му­тимо ответил Левин, не принимая шутки. – Да и пере­одеться найдётся во что. Вот как полу­ча­ется: не будь в природе стихийных бедствий, вы так бы и не зашли никогда.
– Мы с вами и без того видимся частенько – зачем же излишне обре­ме­нять? А сегодня, видите – не вовремя.
– Не опоз­дали ничуть: мы, пред­ставьте, садимся попить чаю. Как раз вам и согреться, и обсох­нуть. А хотите – есть и горилка: очень советую. Прой­дите-ка в ванную: я дам, во что переодеться.
За столом, кроме самого Левина (жена, он преду­предил, должна была прийти поздно), Захар Ильич увидел виолон­че­листа Черняка рядом с незна­комой женщиной лет пяти­де­сяти – темно­во­лосой и свет­ло­глазой, – и, завёр­нутый в огромный хозяй­ский халат, отча­янно застес­нялся своего обла­чения. Разговор, как поне­воле пове­лось во многих еврей­ских компа­ниях, шёл об эмиграции: о тех, кто уехал, кто соби­ра­ется, кто «сидит в отказе». Для Черняка и Левина отъезд был вопросом времени, они подали бумаги и ждали ответа, гостья же, моск­вичка, потер­пела неудачу уже на этой ступени из-за неладов с пятым пунктом анкеты, опре­де­лявшим наци­о­наль­ность: за границу отпус­кали одних евреев, но мать её была укра­инкой, а отец – евреем лишь напо­ло­вину, по мужской линии, то есть – будто бы и не насто­ящим; у неё самой в паспорте и подавно значи­лось: русская.
– В точности, как в том анек­доте, – заметил Левин.
– Каких только анек­дотов не выду­мы­вают про евреев, – посе­товал виолон­че­лист – невпопад, и Левин живо возразил:
– При чём тут это? В ориги­нале звучало так: он хохол, она узбечка, а сын – русский
– Инте­ресно, сохра­нится ли пятый пункт до конца света?
– Его отмена и будет концом света.
– Вообще-то конец света – это ночная авария на электростанции.
– После Черно­быля это уже не смешно.
При упоми­нании о Черно­быле Захар Ильич сжался, вспомнив о покойной жене, но тему не стали разви­вать, и он, пока не вступая в разговор, вернулся к прежней мысли о том, как часто непро­стые вещи сводятся к баналь­но­стям или вышучиваются.
Нынешний сюжет был не нов и в нескольких словах звучал так: один рвётся прочь, но не может уйти, другой – может, но не рвётся. «Может» – это было про него: решив уехать, он неожи­данно для самого себя стал выду­мы­вать всё новые отсрочки, оттого что жалко было бросать свой класс: без учеников он оста­вался один на свете. Это было больное место Захара Ильича, и его непри­ятно изумила реши­мость нынешней моск­вички, готовой пуститься в дорогу в одиночку – незнамо куда и зачем.
– Кстати, об анкете, – сказал он ей. – Вряд ли вы, с таким славян­ским паспортом, стра­дали от общих наших ограничений.
– Вы очень верно огово­ри­лись, – кисло улыб­ну­лась она. – Действи­тельно – общих. Я не очень верю во все эти пресло­вутые пере­мены: ещё неиз­вестно, чем всё обернётся.
Ему и самому каза­лось, что обер­нётся – возвратом к прошлому, только – в иска­жённом, страшном виде.
– Я стараюсь об этом не думать, – прого­ворил он, – потому лишь, что мне, к счастью, поздно ждать резуль­татов. И хороших, и плохих. Ну да, пятый пункт всегда оста­нется при мне, но и он не навредит: не стану же я, пенси­онер, устра­и­ваться на другую работу, запол­нять анкету, не пред­стану же перед кадро­виком. Нет, мне уже не навредят.
– Ещё как навредят! – вскричал Черняк. – При первом же сокра­щении начнут, конечно¸ с вас: и еврей, и пенси­онер переросток.
Захар Ильич молча махнул рукой, но после долгой паузы встре­пе­нулся, вспомнив:
– Недавно я пережил предчувствие…
На сей раз он не огово­рился: свежий собственный опыт открыл ему, что кроме пред­чув­ствий, к каким стоит прислу­шаться, и тех, какими лучше прене­бречь, встре­ча­ются и такие, которые прихо­дится пере­жи­вать как потрясение.
Однажды среди бела дня, войдя в автобус, Орочко внезапно почув­ствовал, что вот-вот случится нечто страшное – быть может, в салоне взорвётся бомба. Растолкав пасса­жиров, он выскочил на тротуар, и автобус благо­по­лучно скрылся из виду; потом напрасно было сидеть весь вечер у теле­ви­зора или вчиты­ваться в вечернюю газету – сооб­щений о теракте там не было. Между тем ощущение верного несча­стья не только не прошло ни тотчас, ни с ночным, на удив­ление крепким для таких обсто­я­тельств сном, но и усугу­би­лось наутро: Захар Ильич проснулся со знанием, что произошло что-то непо­пра­вимое: нача­лась война, чума, на лест­нице зата­и­лись чекисты с ордером на его непра­ведный арест, снова запре­тили джаз – словом, жизнь кончи­лась. Собака, однако, была спокойна. Он бросился к окну – там было всё, как прежде, включил теле­визор – но и там вместо маленьких лебедей или диктора с траурным лицом объяс­ня­лись в любви смуглые пижоны с такими слаща­выми физио­но­миями, что он задох­нулся от ярости: как они смеют, когда кругом – такое горе?..
– Чем же это наконец разре­ши­лось? – нетер­пе­ливо спросил Черняк.
– Абсо­лютно ничем. Я испытал насто­ящий ужас, а очнулся – где-то птички поют.
В насту­пившей паузе ему почу­ди­лось желание каждого отослать его к врачу; он уже собрался смиренно сказать, что пони­мает их, но его опередил Черняк:
– Так вы едете или не едете?
– Вы словно выпроваживаете.
– Чисто спор­тивный интерес. С другой стороны, начните дело, а там видно будет: пока вам ответят, пока что… Тогда и отка­же­тесь. Невоз­можно ведь годами стоять на пороге.
– Согласен. Англи­чане так и говорят: уходя – уходи. В том смысле, что «бойся гостя стоя­чего…» Однако и гостя надо понять, потому что, если развить вашу алле­горию, то нельзя же выгнать чело­века в позднюю ночь: а ну как не найдёт дороги домой?
– Короче: вы едете или как?
– Если вы наста­и­ваете, то «или как». От памяти не убежишь, и мои горести оста­нутся при мне даже на краю земли, а вот сам отъезд может оказаться просто не по силам. Да и вряд ли стоит стараться ради одного себя. Вот если б это кому-нибудь помогло…
– Выве­зите какого-нибудь родствен­ника, – пред­ложил Левин. – Доброе дело сделаете.
Подхо­дящих родствен­ников у Захара Ильича не было, и Левин придумал другое:
– Жени­тесь ненадолго.
Захар Ильич воспринял это как хорошую шутку:
– Забавно звучит. Но и обидно: а вдруг мне захо­чется пожить на этом свете подольше?
– Напрасно вы смеё­тесь: в таком деле фиктивные браки не редкость.
– Какой тут смех: сосчи­тайте-ка мои годы.
– Вам же ещё и заплатят за беспо­кой­ство, – заметил Черняк.
– Мне! – возму­тился Захар Ильич, подумав, что всякий, даже фиктивный, брак накла­ды­вает обяза­тель­ства и огра­ни­чи­вает свободу и что при этом отъезд теряет если не смысл, то привле­ка­тель­ность. – Для этого ищут, знаете, мальчиков.
– Как вы забавно испу­га­лись! – сказала ему москов­ская гостья. – Словно здесь и вправду решают вашу судьбу.
– А вы бы, девушка…– заулы­бался Левин и вдруг, сооб­разив что-то, вскочил с места. – Постойте-ка, постойте! Куда же мы смот­рели? Вот вас двоих и надо отпра­вить вместе.
– Как образ­цовую совет­скую семью, – подхватил Черняк.
Увидев, как расши­ри­лись глаза пред­по­ла­га­е­мого жениха, ради такого случая наря­жен­ного в купальный халат с чужого плеча, Левин поспешил успокоить:
– В конце концов, нужно лишь пере­сечь границу – ну не напрасно же у вас птички то пели, – а там, на месте, разбе­рё­тесь, разво­диться ли, подтвер­ждать ли статус или…
– Изви­ните, Юрий Маркович, – пере­била его женщина, – что за фарс вы задумали?
– Да не задумал нисколько, это импро­ви­зация, просто вырва­лось, но теперь уж посу­дите сами: у вас обоих сразу реша­ются все проблемы.
– Удва­и­ва­ются, – робко возразил Захар Ильич, думая, что только так, уклон­чиво, и можно сейчас выра­зить своё мнение: скажи он твёрдое «нет» – и женщина оскор­бится тем, что её отвер­гают, согла­сись – посчи­тает его похот­ливым стари­кашкой, падким на сладкое.
– Не обижай­тесь, Юрий, но ваш экспромт абсурден, – сказала она.
– Вот именно! – обра­до­ванно вскричал Левин. – Неужели вы, живя в стране абсурда, от всех ждёте разумных речей? Вот что есть самый насто­ящий абсурд.
– Хотите сказать, что, с другой стороны, для «совков» нет ничего нера­зум­ного? – неуве­ренно прого­ворил Черняк.
– Ах, не умни­чайте, – помор­щи­лась она. – Весь мир неразумен.
– Мусенька, в какую веру вы обратились?
– Как видите, я обра­щаюсь в бегство.
– Кто из нас двоих умничает?
Захару Ильичу как раз на руку было, чтобы они сейчас поза­ни­ма­лись умственной гимна­стикой – лишь бы поза­были о разыг­ранной сцене свод­ни­че­ства. «Как вы забавно испу­га­лись!» – сказала Муся, и он едва не запро­те­стовал, но осёкся, оттого что будущее с нею и в самом деле испу­гало его, он больше не мог пред­ста­вить себе жизнь вместе – в одной комнате, квар­тире ли – с женщиной; давешнее решение стараться не для себя одного, а ради какого-то, тогда ещё неиз­вест­ного доброго чело­века, совер­шенно выле­тело из головы. Верный своему правилу, он поста­рался загля­нуть в дальний конец – чего? своего суще­ство­вания? нет, хотя бы пере­езда в другую страну – и не увидел там ничего опре­де­лён­ного. Правда, и одино­че­ство тоже поте­ряло там трезвую ясность, и он сумел вооб­ра­зить себя в гробу, над которым скло­ни­лась женщина с буке­тиком цветов; ему каким-то образом удалось понять, что картинка отно­сится к близким дням.

_______

Дождь пере­стал, но темнело, а чужая женщина всё ещё сушила утюгом его одежду, и Захар Ильич нерв­ничал, оттого что Фред заждался.
Выйдя наконец наружу, он увидел, что народу на улице и в метро будто бы приба­ви­лось против обыч­ного – из-за того, быть может, что нена­стье у всех отобрало добрый кусок дня и теперь нужно воспол­нять потерю. Между тем достиг­нутая до ливня точка была недо­ся­гаема: и кален­дарь не досчи­тался поспешно, не вовремя оторван­ного листка, и очередная клетка изно­си­лась в теле, и сама Земля неот­вра­тимо продви­ну­лась, вертясь, от утра к ночи и от лета к зиме – но мало кто мог заду­маться над этим. Не заду­мался и Орочко, не имел обык­но­вения: как и боль­шин­ство из нас, его не инте­ре­со­вала суть времени: доста­точно было созна­вать, что оно проходит.
На его веку повто­ря­лось многое, и лишь того, к чему сейчас, видимо, шло дело, не случа­лось ещё никогда; до сего дня он и не верил, что случится, и лишь за стран­ными разго­во­рами у Левина, понял, что никуда не деться, он уедет, и что в новых обсто­я­тель­ствах бытия никогда не повто­рится ничего из преж­него. Впереди его ждали странные порядки, чужой язык и непри­вычные пейзажи, непо­хожие на те, что сейчас мель­кали за окном. Он даже привстал, чтобы вгля­деться, приложил ко лбу руку, оттого что отсве­чи­вало стекло – и рассме­ялся: он ехал в метро, в трубе.
«С такими фанта­зиями я в Германии прямым ходом попаду в психушку, – подумал он, – и, наверно, тамошние безумцы пока­жутся вполне нормаль­ными людьми, оттого что я не пойму их бреда».
Дорога к дому вела вдоль пустыря, куда обык­но­венно выво­дили собак из окрестных квар­талов; здесь сложи­лись изрядное собачье обще­ство со своими зако­нами, привя­зан­но­стями и анти­па­тиями и, как копия, – пёстрое обще­ство соба­чеев. Земля после дождя раскисла, и Захар Ильич не увидел тут ни души. Это значило, что ему пред­стояло вести Фреда по людным тротуарам, и сегодня это было кстати, оттого что ему хоте­лось не болтать с сосе­дями о пустом, а думать.
– Извини, старик, – сказал он через несколько минут, – придётся взять тебя на поводок, иначе ты выво­зишься по уши. Зато я расскажу тебе кое-что забавное.
Ему нужно было выго­во­риться: давешнее чаепитие немало озада­чило его.
– С другой стороны, – продолжал он, – я, наверно, неспра­ведлив: Левин стара­ется помочь сразу всем. Да и я ляпнул, что готов к тому же. Короче: не хочешь ли ты завести себе новую хозяйку?
Задай кто-нибудь тот же вопрос самому Захару Ильичу, он затруд­нился б отве­тить, ему и в самом деле было проще поло­житься на мнение Фреда: собаки лучше людей разби­ра­ются в людях, причём – с первого взгляда.
– Не подумай плохого, я не предаю Риточку, да только и она сама, умирая, сказала: «Женись. Один – пропа­дёшь». Не пропал, как видишь, и всё же холо­стяком хорошо быть в моло­дости, а сейчас, когда, как говорят, случись что – и некому стакан воды подать… Кто – кому?.. Вдобавок слышен ещё и такой мотив: не знаю, едем мы с тобою или нет, но знаю, что могу кого-то выру­чить. И скажи, нам это нужно?
Всегда было заве­дено, что кто-то появ­лялся, кто-то уходил, и он, не находя удиви­тель­ного в таком порядке, писанном для других, долго оста­вался рассе­янным наблю­да­телем, сродни пеше­ходу на людной улице, не заду­мы­ва­ю­ще­муся, куда и отчего навеки пропа­дают встречные, а потом умерла Рита, и мир пред­стал нена­дёжным и зыбким. Ему стало трудно разго­ва­ри­вать с преж­ними знако­мыми – никого в эти дни не поте­ряв­шими, – и те посте­пенно пере­ме­нили свои поло­жения в простран­стве: одни исчезли, другие, хотя и прибли­зи­лись, но двига­лись перед глазами равно­душно, как мимо нищего, распо­ло­жив­ше­гося на тротуаре. Зато неожи­данно прибли­зился, словно проявив­шись из тумана, Левин, раньше не слывший не только другом, но и близким прия­телем, просто старый знакомый, с которым у Орочко теперь вдруг появи­лось нечто общее: оба, оказы­ва­ется, уезжали, хотя и в разные страны; из-за этого Левин стал ближе прочих – и уже вызывал на откро­вен­ность и вмеши­вался в судьбу, и согла­сись Захар Ильич сегодня на его пред­ло­жение, тот и подавно стал бы другом семьи.
«Чушь, – оста­новил он себя. – Друг семьи, дома, а между домами – моря и горы?»
– Нам это нужно? – повторил он вслух, одно­вре­менно доду­мывая чуть-чуть другое: не насмешка, не розыгрыш ли пред­ло­жение Левина – с того могло статься. Впрочем, даже если тот и не шутил, Захар Ильич, согла­сив­шись, всё равно проиг­рывал, оттого что проку, в смысле женской заботы, от фиктив­ного брака ждать не прихо­ди­лось, а развода в чужом госу­дар­стве он мог и не добиться. «Ах, нет, – спохва­тился он, – какой развод? Зачем?»
Он реши­тельно не хотел ничего времен­ного, но в то же время всё другое, посто­янное, пугало непо­пра­ви­мо­стью: он мог увяз­нуть – и пропасть.
– Пред­ставь, – продолжал он, – у неё должны быть и дети, и, пожалуй, внуки, и муж (но где же муж?), пусть и бывший, – а она говорит о себе лишь в един­ственном числе. Как это пони­мать? Ждать, что она вдруг начнёт вписы­вать в заяв­ление об отъезде одного за другим всю родню? Тебе, наверно, тоже не понра­ви­лось бы жить в таборе. Но и с другой стороны: не стыдно ли будет мне, старику, идти под венец? Не говоря уж о том, что все сразу разоб­лачат сделку, но… Но что они скажут о невесте? Нет, на нас с тобой, Фред, и без того свали­лось слишком много. Может свалиться. К тому же не исклю­чено, что я рехнулся… И всё же: втроём нам было бы легче в дороге.
Поло­жи­тельно, у него не нашлось в этот день иной темы для обсуж­дения с собакой.
_______

Не будь собаки, Орочко ни с кем бы не позна­ко­мился в поезде, безвы­лазно просидев в купе в напрасных стара­ниях понять, что же с ним произошло и как далеко могут завести услов­ности фиктив­ного брака. На оста­новках, когда он ухит­рялся выво­дить Фреда, с ним (со псом, скорее) заго­ва­ри­вали – один человек, другой, такие понятные среди иностранной публики на перроне, – и ему захо­те­лось, чтобы эти один, два, три чело­века оста­лись его попут­чи­ками до конца дороги. Истинных размеров своей компании он не пред­ставлял, и пора­зился, когда на назна­ченной станции вместе с ним из поезда выса­ди­лись, загро­моздив плат­форму множе­ством чемо­данов, сумок и картонных коробок, добрых два десятка его сооте­че­ствен­ников. Нача­лась весёлая нераз­бе­риха из-за тележек, на которые можно было бы погру­зить скарб, зато вопроса, куда теперь двигаться, уже не возникло, оттого что совсем рядом с группой, на виду стояла крупная молодая женщина, державшая на древке табличку с надписью кирил­лицей: «Евреи».
– Вот когда вы пожа­леете, что уехали, – сказал Захар Ильич своей спут­нице. – Подгонят теплушку и – в Бабий Яр.
– Она и в самом деле походит на надзи­ра­тель­ницу, – согла­си­лась Муся. – Фельдфебель.
Та пред­ста­ви­лась иначе: комен­дант (комен­дант чего – никто не разо­брал, но не конц­ла­геря же), фрау Фогель, и была приятно возбуж­дена – пока не подошла к Орочко.
– Мой Бог! – восклик­нула она, обна­ружив Фреда. – Что это?
Захар Ильич молча развёл руками.
– Но это невоз­можно, – развела и Фогель.
– Пере­ве­дите кто-нибудь, – попросил он, и, когда начали пере­во­дить, твёрдо заявил, позабыв о стоящей рядом молодой супруге: – У меня больше никого нет.
– Прелестное животное. Сожалею, но я не могу его принять.
– Назад я не уеду.
– Есте­ственно. Но я не знаю, как посту­пить: это – первый случай… Придётся позво­нить руко­во­ди­телю, прокон­суль­ти­ро­ваться: возможно, он разрешит отпра­вить вас в деревню. Идите в автобус.
Что ж, его, по крайней мере, не остав­ляли на вокзале до обрат­ного поезда.
На улице их ждал автобус с прицепом для багажа.
– Видите, – повторил он свою мрачную шутку, – наше добро увезут себе, а нас – прямиком в овраг.
Только сейчас Орочко заметил, как по-разному выглядят вещи его и Муси: собранные по продук­товым мага­зинам коробки, в которые оба упако­вали посуду и бельё, были у них, разу­ме­ется, одина­ко­выми, но за свои чемо­даны, выстав­ленные напоказ посреди перрона, ему впервые стало стыдно: он уложился в два старых фибровых, с желез­ными угол­ками, остав­шихся чуть ли не с военных лет, и сейчас рядом с ними стояли Мусины – щеголь­ской кожаный и второй – обтя­нутый нарядной шотландкой. «Неправ­до­по­добно, для одной то семьи», – признал он, тотчас успо­коив себя пред­по­ло­же­нием, что заме­чать подобные несо­от­вет­ствия здесь реши­тельно некому, вернее, незачем, – ошибался, конечно.
Его попут­чики были ожив­лённы, а сам он – подавлен; его не оста­вили на вокзале, но, не придумав, как обой­тись с собакой, могли вернуть туда в любую минуту, лишь бы успеть к обрат­ному поезду. Он лишний раз пожалел о том, что не преду­смотрел подарка для тех, от кого зави­село его устрой­ство, – не то, чтобы забыл или не подумал (живя в бывшем Союзе, где, куда ни глянь, брали взятки либо воро­вали, нельзя было не поду­мать об этом), но – не выбрал. Не так давно, он знал, все уезжавшие за границу непре­менно везли с собою фото­ап­па­раты «Зенит» – для взяток или пере­про­дажи с солидною прибылью, – и сам хотел захва­тить такой же, но ему вовремя сказали, что эта техника годится теперь только для музея. Что ещё могло бы послу­жить хорошим подарком, он не мог себе пред­ста­вить, спра­вед­ливо считая, что на западе никого ничем не удивишь. Русской водкой? – но это выгля­дело бы не очень красиво. Матрёшкой? Он вёз их несколько штук, но считал слишком дешё­выми для его случая суве­ни­рами. Как ни посмотри, он оказы­вался проси­телем с пустыми руками.
Когда машина трону­лась и Захару Ильичу пред­стал неве­ро­ятный до сих пор город­ской пейзаж с крутыми крас­ными крышами и не подда­ю­щи­мися прочтению вывес­ками, он подумал, что должен бы ощутить себя отпуск­ником, тури­стом – но в действи­тель­ности не мог отде­латься от ощущения сделанной ошибки, чреватой то ли тоскою, то ли казённым домом. Чуть погодя живо­писная старинная застройка смени­лась квар­та­лами совре­менных зданий, и он понял, что если всё кончится хорошо, ему придётся жить в одной из таких коробок с низко­рос­лыми комна­тами. Прики­дывая на глаз, Захар Ильич вывел, что, пожалуй, и в «хрущобе», где он прожил последние трид­цать лет, даже и там потолки были, пожалуй, чуть повыше; для срав­нения годи­лась, наверно, только музы­кальная школа, в которой он когда-то учился, а потом учитель­ствовал. Заве­дение поме­ща­лось в изно­сив­шемся особ­няке, в котором форте­пьянным классам был отведён надстро­енный, а потому – непол­но­ценный этаж; впервые подняв­ше­муся туда ученику пока­за­лось, что любой взрослый мог бы не просто достать рукой до потолка, но и прило­жить плашмя ладонь; вышедший из этого маль­чика учитель не сумел дотя­нуться – ни так, ни этак. «Иначе я прожил бы свой век, пригнув­шись, – подумал он, не печа­лясь. – А вот Мусе придётся привы­кать». Но никакие прежние привычки, продолжал он про себя, не сохра­нятся в новой жизни, как только поймёшь, что изме­нив­шиеся обсто­я­тель­ства будут сопро­вож­дать тебя до конца не воскресной поездки, а – дней; пред­ска­зать их свой­ства не взялся бы никто, всё зави­село от того, от каких напа­стей человек бежал и что мечтал приоб­рести. О нём самом кто-то сказал, вспомнив старую формулу, что он, мол, выбрал свободу, – и оказался неправ, потому что при всех сказанных красивых словах уезжал Орочко вовсе не из высоких сооб­ра­жений, а всего лишь за лучшей жизнью. После пере­се­чения границы он как раз ощущения обре­тённой свободы или хотя бы непри­вычной лёгкости немед­ленно и не испытал, напротив, здесь его что-то угне­тало, быть может – неопре­де­лён­ность поло­жения: как-никак, он был ответ­ствен перед чужой женщиной – своей нынешней женой. Только то он и мог вспом­нить себе в утешение, что она, видимо, полу­чила то, что хотела: он знал, что ехала Муся, в отличие от него, не из страны, а – от неё.
– Что это было там насчёт деревни? – наконец поин­те­ре­со­вался Орочко.
– Что Фреда если и примут, то лишь там. Остальное можно домыс­лить: я буду свинаркой, вы – пастухом. Да не огор­чай­тесь так: кто знает, где проиг­раешь, где – выиграешь?
– Но это же выход! – горячо зашептал он, распа­ляясь от случайной мысли. – Смот­рите только, впрямь не попро­си­тесь в свинарки: наоборот, ни за какие коврижки не согла­шай­тесь ехать со мной. Нам же надо разде­литься, и это – шанс.
Его идея оказа­лась на редкость удачной, но оба они узнали об этом не теперь. Отправ­лять Мусю прочь из города не было резона, её оста­вили со всей группой, отчего и первые немецкие бумаги выпра­вили ей и Захару Ильичу не как членам одной семьи, а каждому отдельно, и вышло, что они больше не зави­сели друг от друга.

_______

Для начала следо­вало осмот­реться, и Орочко, свалив свои вещи в углу комнаты – и на самоё комнату глянув только мельком, – поспешил выйти с Фредом наружу. Двух­этажное нека­зи­стое здание, куда их привезли, стояло на самой окраине… окраине – чего? На деревню это похо­дило мало – впрочем, он плохо пред­ставлял её себе в немецкой версии – при том, что толком не видел и русских. Неиз­вестно, было ль это упуще­нием, но прихо­ди­лось признать, что там, в Союзе, он не бывал в деревнях – не просто не пожил, но даже и не пере­но­чевал ни в одной, и всё знаком­ство с ними своди­лось к наблю­де­ниям из окна вагона, когда празд­ному пасса­жиру пред­ста­вали рубленные избы в три окошка, огороды, куры да непро­езжие после дождей дороги – в россий­ских обла­стях, и белые мазанки, обса­женные невы­сокой зеленью, в скучном, без коло­ко­ленок, выцветшем на солнце простран­стве – на Украине. Теперь он рассмат­ривал окрест­ность с недо­уме­нием: тротуары из бетонных плиток, ошту­ка­ту­ренные дома, цветы на балконах и цветы на клумбах, стри­женные газоны вместо грядок; скорее, он назвал бы это дачным посёлком – из лучших. Правда, через три или четыре двора, перед близким лесом он разглядел загон с парой лошадей и подумал, что надо бы подойти поближе, пока­зать их Фреду; тот, пожалуй, никогда не видел зверя крупнее кошки. Тут Захар Ильич рассме­ялся: а он сам? Наблю­дать животных на воле ему, город­скому жителю, не дове­лось, а в зоопарке он был в последний раз лет трид­цать назад, с сыном, будучи тогда уверен, что так и будет ходить сюда, старея – со внуками, потом, Бог даст, и с правну­ками. Бог не дал, а взял: сын, ещё неже­натый, погиб на афган­ской войне, не оставив никого.
Вряд ли сын уехал бы вместе с ним заграницу.
Захар Ильич с изум­ле­нием слушал голоса неви­димых птиц, вдыхал насы­щенный незна­ко­мыми арома­тами свежий воздух и думал, что с этой минуты и начать бы жить сначала – нет же, спокойное суще­ство­вание только неясно маячило где-то впереди. Фогель объяс­нила, что даже и здесь для него с собакой, приютив, делают исклю­чение и что ему необ­хо­димо поскорее найти себе квар­тиру. С искренним недо­уме­нием он вскричал: где? Ответ был прост до наив­ности: в любом городе, где захо­тите, но – в пределах нашей феде­ральной земли. Он не сумел сказать ей, что в Союзе его очередь на жильё шла много лет.
Что ж, он привёз с собой настенную карту Германии.
– Это была чистейшая аван­тюра, – признался он Фреду. – Ты – почти пенси­онер, я – давно уже, к тому ж и говорим мы каждый на своём языке. Пред­ставь себе, как мы станем объяс­няться в каком-нибудь домоуправлении.
– Вот это псина! – воскликнул встречный подро­сток по-русски. – Можно погладить?
Совсем недавно, однако – в прежней жизни, Захар Ильич слышал от учеников анекдот: «Скажите, это правда? Ваша лошадь говорит, что училась в Оксфорде!» – «Не верьте ей: обычная гово­рящая лошадь».
– Можно, – ответил он, – если пёс услышит, что вы поздо­ро­ва­лись. Для него это важно.
– Здрассте. Только, знаете, лучше гово­рите со мной «на ты», как все, а то я сбиваюсь.
– Здрав­ствуй. Вот теперь можно погла­дить: Фред понял, что ты – свой.
– Фред? Как-то не по-нашему… Не по-собачьи.
– Он – англий­ский бульдог. А как мы все недавно узнали, наци­о­наль­ность обязывает.
Маль­чику нечего было отве­тить. Он ласкал собаку и лишь после долгой паузы сказал, почему-то вполголоса:
– Я здесь с бабушкой.
– А что… – начал было Орочко, но вовремя сооб­разил, что спра­ши­вать о роди­телях, видимо, не стоит. – А что, ты давно здесь?
– Тут «давно» не бывает: подолгу не держат. Это, по-нашему говоря, пересылка.
– Откуда тебе знать, что такое пере­сылка? – усмех­нулся Захар Ильич, пово­ра­чи­ваясь, чтобы идти дальше.
– Я к вам ещё подойду, можно? Увидимся?
– Увидимся, – повторил он, когда мальчик уже не мог его слышать.
Его зани­мало, увидится ли он снова с Мусей – если только сейчас же не нагрянет к ней с ненужным визитом. «В странное поло­жение я её поставил, – думал он. – Надо бы напи­сать ей, пока ещё изве­стен адрес. Жаль, я не мастак в этом». И в самом деле, первое письмо далось бы ему с великим трудом, даже – первые строки его: Захар Ильич не знал ни какой следует задать тон, ни как обра­титься; он словно бы опасался, что невинная пере­писка с законной супругой может превра­титься в почтовый роман.
«Нет я никогда не сумею напи­сать что-нибудь складно, – сказал он сам себе. – Да и о чём? У меня нет столько мыслей. Удиви­тельно, как это люди сочи­няют книги»
Он медлил столько, что получил весточку первым, в первое же утро; получил – и пора­до­вался своей нерас­то­роп­ности. «Старик, а приятно», – прого­ворил Захар Ильич, пере­чи­тывая недлинную записку. Муся только о том и напи­сала, что устро­и­лась хорошо: обри­со­вала свою комнату с видом на чей-то цветник и, за крышами – на деревья парка. Теперь она ждала ответа, а Захару Ильичу что-то не хоте­лось вторить ей, извещая, что тоже нашёл угол и доволен им: это было бы неправдой из-за данного комен­дантше обещания немед­ленно приняться за поиски посто­ян­ного жилья. Лучше было б описать деревню, да он не умел, и, пожалуй, лишь рассказ о здешнем эмигрант­ском обще­стве не доставил бы затруд­нений, оттого что всё оно состояло из вчераш­него маль­чика с бабушкой.
Он увидел их, возвра­щаясь с Фредом с вечерней прогулки: невы­сокая грузная женщина сидела, подстелив одеяло, на бетонном пара­пете, отде­лявшем пали­садник, а внук выде­лывал перед нею странные пассы – быть может, расска­зывал о футболе.
– Так вот он, – сказал Саша бабушке. – Я же тебе говорил.
Она вздрог­нула при виде Фреда.
– Наши, как водится, соби­ра­ются лишь к ночи, – пред­ста­вив­шись, пробор­мотал Орочко, только бы что-то сказать.
– Разве с вами приехал кто-то ещё?
Ему не понра­ви­лось, что во всём доме их оказа­лось всего трое: о них могли забыть, что-то для них не сделать, куда-то не отвезти, обрекая на вечную жизнь в глуши.
– Но и с вами, я вижу – нет, – отозвался он. – Что же вы, с самого начала – так, вдвоём?
– Еле увезла парня, – пожа­ло­ва­лась Фаина. – Поверьте, шла насто­ящая война.
– Неужели до такой степени?
С ним редко дели­лись семей­ными дряз­гами, но Захар Ильич, тем не менее, сразу пред­ставил себе историю, какую пред­стояло выслу­шать – таких немало попа­да­лось в газетах: пьющая, гулящая мать одиночка, забро­шенный ребёнок с целым букетом пороков.
– Мать вечно пьяная, один мужик за другим… – зло сказала Фаина, когда мальчик отошёл в сторону, – Сашку, чуть что – на улицу, а на улице – сами знаете, кто. Он мальчик тихий, к тем вроде бы не пристал, вот его и били чуть ли не каждый вечер. Теперь же ему, не успеешь огля­нуться – в армию, а там и вовсе забьют. Сдачи он давать не умеет, вот что.
– Значит, всё же семья… До призыва то ещё несколько лет.
– Для вас – несколько, а для меня – завтра.
– Теперь уже неважно.
Неважно – потому что мальчик надолго оста­вался одиноким. До тех пор, пока не встретит свою женщину.