Автор: | 17. января 2022

Борис Хазанов (псевдоним Г.М. Файбусовича) – прозаик, эссеист, переводчик философской литературы. Член ПЕН-клуба и Баварского союза журналистов. Родился в 1928 году в Санкт-Петербурге, вырос в Москве. Учился на классическом отделении филологического факультета МГУ. На пятом курсе был арестован по обвинению в антисоветской агитации, после освобождёния окончил Калининский медицинский институт. Кандидат медицинских наук. В 1982 г. эмигрировал в Германию. Один из соучредителей и издателей русского журнала «Страна и мир» (Мюнхен, 1984 – 1992). Автор книг прозы и эссеистики, в том числе – романов «Антивремя», «Нагльфар в океане времён», «После нас потоп», «Далёкое зрелище лесов», «Вчерашняя вечность» и многочисленных журнальных публикаций. Его произведения переведены на многие европейские языки. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе – «Русской премии» 2009 года. Живёт в Мюнхене.



8

Мы не смеем пред­ло­жить чита­телю собственное решение того, что позднее было названо загадкой рейха; однако не чувствуем себя в силах удер­жаться от иску­шения мимо­ходом бросить взгляд на феномен, в котором по крайней мере одна черта пленяет и пора­жает вооб­ра­жение. Мы имеем в виду ту особен­ность наци­онал-соци­а­ли­сти­че­ского госу­дар­ства, благо­даря которой атмо­сфера жизни в нем неожи­данно и свое­об­разно воспро­из­во­дила мир душев­но­боль­ного, с его чувством исчез­но­вения реаль­ности и незри­мого присут­ствия таин­ственных сил, управ­ля­ющих его помыс­лами и всем его пове­де­нием. Рейх и поныне таит в себе нечто заво­ра­жи­ва­ющее; сошедший со сцены, он и теперь чарует душу, зовет, как мираж, и притя­ги­вает, как взгляд васи­лиска. Рейх казался гран­ди­озной мисти­фи­ка­цией. Все его граж­дане, от приви­ле­ги­ро­ванных до обез­до­ленных, от высших партийных чинов­ников до уличных чистиль­щиков сапог, состояли как бы в общем заго­воре отно­си­тельно того, что надо и чего не надо гово­рить, и все вместе произ­во­дили впечат­ление людей, однажды и навсегда усло­вив­шихся гово­рить друг другу неправду, только неправду, ничего, кроме неправды. Но в том-то и дело, что, убеж­денные в необ­хо­ди­мости скры­вать истину, убедившие себя, что не следует даже пытаться вник­нуть в суть вещей, как не следует подни­мать крышку дорогих часов и загля­ды­вать в меха­низм, они и не знали истины. Таин­ствен­ность была харак­терной чертой этого порядка; подобно тому, как боль­шин­ство людей имеет весьма смутное пред­став­ление о прин­ципе действия теле­фона или элек­три­че­ского утюга, подобно тому, как деятель­ность их собствен­ного тела оста­ется для боль­шин­ства людей непро­ни­ца­емой тайной, так огромное боль­шин­ство подданных рейха не имело ни малей­шего пред­став­ления о том, что проис­ходит в их стране. В этом госу­дар­стве все было засек­ре­чено, все было окутано ревнивой тайной, начиная от внешней поли­тики и кончая стихий­ными бедствиями и стати­стикой разводов; никто ничего не знал и не имел права знать, все подле­жало тщательной утайке от ушей и глаз всякого, ибо каждый состоял под подо­зре­нием, и люди жили в уверен­ности, что госу­дар­ство внутри и снаружи окру­жено сонмом врагов. Пред­по­ла­га­лось, что эти враги жадно ловят каждое неосто­рожно обро­ненное слово, чтобы обра­тить его во вред стране. И враги, число которых, несмотря на истре­би­тельные меры, не умень­ша­лось, состав­ляли предмет главных забот партийных и госу­дар­ственных инстанций; суще­ствовал подлинный культ врагов; уже недо­ста­точно было содер­жать для борьбы с подрывной аген­турой одну тайную полицию: на обширной терри­тории рейха труди­лось пять неза­ви­симых друг от друга полиций и столько же контр­раз­ведок; они напо­ми­нали быстро размно­жа­ю­щиеся пред­при­ятия в перспек­тивной отрасли промыш­лен­ности. Враги и враж­дебные элементы состав­ляли подлинный смысл суще­ство­вания огромной массы госу­дар­ственных учре­ждений, и, таким образом, проти­во­дей­ствие рейху, мнимое или действи­тельное, в известном смысле было усло­вием его суще­ство­вания. Мисти­че­ская природа рейха сказы­ва­лась в том, что он управ­лялся зако­нами, исхо­дя­щими неиз­вестно откуда. Нет, не теми зако­нами, которые торже­ственно объяв­ля­лись народу, запи­сы­ва­лись в золотые книги и высе­ка­лись на мраморе, за которые пола­га­лось денно и нощно благо­да­рить прави­тель­ство и партию; эти законы, может быть, и действо­вали в стране, но на жизни ее они не отра­жа­лись. Для бесчис­ленных испол­ни­тельных органов основой и руко­вод­ством служило другое. Таин­ствен­ность частных толко­ваний, имену­емых уста­нов­ками, большей частью засек­ре­ченных, непре­ложных, как слово Божье, хотя нередко проти­во­ре­чащих друг другу, заклю­ча­лась в том, что сколько бы вы ни подни­ма­лись по лест­нице управ­ля­ющих инстанций, вы нигде не нахо­дили соста­ви­телей этих законов, не нахо­дили иници­а­торов и творцов режима, партийные това­рищи, как бы высоко они ни сидели, всегда лишь испол­няли какой-то еще выше состав­ленный завет, и, значит, все они несли равную ответ­ствен­ность за проис­хо­дящее или, что то же самое, никто ни за что не отвечал. Высшая же таин­ствен­ность рейха состояла в том, что весь он, от вершин до подножия, был пропитан мифом. Точнее, он сам пред­ставлял собой вопло­щенный в действи­тель­ность, замкнутый в себе и всеобъ­ем­лющий миф. Этот миф был поис­тине универ­сален, ибо он обнимал все стороны жизни. Он содержал в себе последний и окон­ча­тельный ответ на все вопросы. Огромное госу­дар­ство, возникшее, как феникс, в центре Европы на исходе первой трети двадца­того века, пред­став­ляло собой мифи­че­скую нацию с мифо­ло­гией вместо истории, с мифо­ло­ги­че­ской нрав­ствен­но­стью и мифи­че­ским идеалом впереди; во всех своих отправ­ле­ниях оно неиз­менно обна­ру­жи­вало свою внере­альную сущность. Народ, однако ж, принял ее за истину. Это произошло потому, что подлинная истина пред­став­ля­лась ему жуткой и беспри­ютной; стихия таин­ствен­ности, напротив, манила и согре­вала. Точно повре­див­шийся в уме, он не сознавал своего поме­ша­тель­ства. Разу­ме­ется, миф рейха, как и любого подоб­ного ему госу­дар­ства, если судить о нем по трудам его теоре­тиков, по творе­ниям его поэтов, по житиям святых, по школьным прописям, по слово­из­вер­же­ниям вождей, по любым экскретам наци­о­наль­ного само­со­знания, – носил вполне бредовый характер. Это прида­вало ему ни с чем не срав­нимое очаро­вание. И разви­вался этот миф по хорошо известным законам бредо­об­ра­зо­вания, и было бы поучи­тельно просле­дить, как, миновав продук­тивную стадию систе­ма­ти­зации, он прибли­зился к той ступени, на которой бред душев­но­боль­ного блед­неет и рассы­па­ется, – к стадии распада психики. Но рейх не дожил до гибели своего мифа, режим не успел надо­есть самому себе – и, может быть, поэтому остался навеки юным. Забили бара­баны, птица феникс захло­пала крыльями – рейх, ощутивший неодо­лимую потреб­ность расши­ряться, начал войну. С новой силой ударила в бубны неслы­ханная по размаху и наглости пропа­ганда, и миф, как бы омытый грозой, ожил и заиграл всеми крас­ками на солнце.

9

Бамм! Бамм! Бамм!.. Двена­дцать раз прогудел башенный колокол, потом что-то пере­вер­ну­лось в громадных часах, и куранты несколько моно­тонно и гнусаво начали вызва­ни­вать гимн. Боже, убереги нашего короля, и нас, и наши нивы! И наши квар­тиры. И наши клумбы с фонтан­чи­ками. И наши счета в банке. И туманы над нашим морем. И наших лысых мини­стров. И… Тогда раздви­ну­лись кованые ворота со львами на столбах (один лев так и сидел без лапы). Часовой отдал честь кава­ле­ристу на белой лошади древних кровей, чья родо­словная восхо­дила ко времени слав­ного Роси­нанта. Ее копыта, похожие на точеные осно­вания шахматных фигур, четко зацо­кали по мостовой. Король Божьей мило­стью, в узких штанах, обшитых сереб­ряным шнуром, в лазо­ревом мундире навсегда ушед­шего в вечность лейб-эскад­рона, почетным шефом кото­рого он все еще числился, выехал на прогулку. Сограж­дане с удовле­тво­ре­нием отме­тили восста­нов­ление старо­дав­него обычая. Слава Богу, король на лошади! Силуэт, знакомый с детства, оттис­нутый на почтовых марках, выдав­ленный на шоко­ладных тортах, привычный образ, почти домашний, как этикетка на старой шляпе, воскрес и одним этим звонким цока­ньем отогнал зловещее видение окку­пации, видение серо-зеленых горшков, серых мышиных мундиров и морковных знамен. Король на лошади – значит, все в порядке. Это они усвоили с детства. Седрик пустил коня по улице, той самой, где полгода назад две подружки прята­лись в подъ­езде. Моросил дождик. Он выехал, поскри­пывая седлом, на бульвар. Прохожие ухмы­ля­лись. На углу стук копыт примолк; потомок Роси­нанта, плеща пышным хвостом, притан­цо­вывал задними ногами. Можно было не глядя сказать, что там проис­хо­дило: король пере­гнулся через седло, чтобы пожать руку старому храни­телю универ­си­тет­ской библио­теки, как всегда, поджи­дав­шему на углу. The King’s Hour (*), картинка, напе­ча­танная в школьных хресто­ма­тиях! Конь рысью пошел вдоль блестевших трам­вайных рельсов, а у библио­те­каря произошел разговор с зеленым горшком, случайно очутив­шимся рядом. Немец с недо­уме­нием смотрел на удаляв­ше­гося всадника.

(* Час короля. *)

«Почему у него нет охраны?» – спросил немец. Рефлекс, воспре­ща­ющий откли­каться на звук тевтон­ской речи, как если бы никто в этой стране никогда не слыхал ни одного немец­кого слова, не сработал; старик влаж­ными глазами провожал умень­ша­ю­щийся конский круп. Когда лошадь исчезла за кленами буль­вара, старик сказал: «Видите ли, сударь…» Он оста­но­вился, достал из кармана потре­пан­ного пальто платок, такой большой, что он мог бы служить наци­о­нальным флагом, осушил розовые мешочки под глазами, потом гулко высмор­кался и закончил свою мысль так: «Видите ли, – а зачем его охра­нять?» «Как зачем?» – сказал солдат. «В этом нет надоб­ности», – сказал старик. «Почему?» «Потому что, видите ли, мы все его охра­няем. Если он упадет, мы подбежим и поднимем его. Но, слава Богу, – сказал старик, – он старше меня на десять лет, а ни разу не падал». «Да не об этом речь, – сказал немец с неко­торым раздра­же­нием. Ему уже прихо­ди­лось стал­ки­ваться с этим странным слабо­умием местных жителей. Почему он без охраны, без тело­хра­ни­телей? Или как там это у вас назы­ва­ется». Виноват, – возразил библио­те­карь, – от кого же его охра­нять?» От врагов!» Это легло бы слишком тяжелым бременем на бюджет, – заметил библио­те­карь. Несколько осмелев, он взглянул выцвет­шими глазами на собе­сед­ника. – А ваш… руко­во­ди­тель, – спросил он, – бывает на улицах?» «Фюрер не ездит верхом. Лошадь – уста­релый способ пере­дви­жения». «Но красивый», – сказал библио­те­карь. «К тому же, – продолжал солдат, – фюреру некогда». «О да, – с готов­но­стью подтвердил библио­те­карь. – На авто­мо­биле он мог бы доехать быстрее. Но, видите ли, важно знать, куда едешь». Человек в зеленом шлеме в ответ на эти слова усмех­нулся и сказал, что вождь немец­кого народа и всего пере­до­вого чело­ве­че­ства знает, куда он едет. А вот куда едет король? «Никуда, – ответил библио­те­карь. Разговор принимал опасный характер. – Это традиция его семьи, – пояснил библио­те­карь. – И отец его, и дед тоже, знаете ли, так ката­лись». Дождь накра­пывал все сильнее, и на буль­варе почти не оста­лось прохожих. «В ваших словах, – произнес немец, – я усмат­риваю прояв­ление неува­жения к фюреру. Кто вы такой?» «Что вы, – испу­гался старик, – что вы, mein Herr! Я питаю к фюреру самые лучшие чувства. Он великий человек. Мы все его обожаем». Солдат перебил его: «Я полагаю, это проис­ходит не от злого умысла, но от недо­статка поли­ти­че­ской зрелости. Советую поду­мать над этим». «Слушаюсь, mein Herr», – сказал старик и на всякий случай вдернул с головы шляпу. Дождь не утихал. Старый храни­тель взглянул на часы и увидел, что стрелки прибли­зи­лись к часу – время, когда все коро­лев­ство садится за ленч. Он снова приподнял шляпу. «Всего хоро­шего, – презри­тельно отозвался немец, у кото­рого шлем блестел и плечи с серо-голу­быми полос­ками погон начи­нали темнеть от воды. – Впрочем, еще минутку, – сказал он. – Вы не могли бы пока­зать мне ваш Passierschein?» «Что?» – осто­рожно осве­до­мился библио­те­карь. «Я говорю, пропуск. Пропуск на право пере­дви­жения по главной улице. Долг службы, – объяснил человек в шинели. – Впрочем, чистая формаль­ность». «Но… у меня нет пропуска, – проле­петал библио­те­карь. – Я даже не слыхал об этом». «О! – сказал немец. – Я удивлен. (Он действи­тельно был удивлен.) Я удивлен и огорчен. Улица, по которой проез­жает глава госу­дар­ства, есть прави­тель­ственная маги­страль. Я вынужден вас задер­жать». «Но, сударь! – воскликнул в отча­янии библио­те­карь. – У меня камни». «Какие камни?» «У меня камни в почках. Сам король меня лечил… У меня жена. Господин офицер! Она сойдет с ума, если я не приду домой». Солдат наклонил горшок в знак сочув­ствия. Потом вскинул подбо­родок. Они напра­ви­лись в ортско­мен­да­туру, библио­те­карь жался к стенам домов, хотя погода уже не имела для него ника­кого значения, а солдат шагал твердо, цокая подков­ками сапог, через пени­стые потоки, стру­ив­шиеся из водо­сточных труб.

10

Богиня счастья отвра­тила свой лик от Седрика. Итог реша­ющей схватки был плачевен. Под радостный рев валторн из «Иуды Маккавея» зако­лы­ха­лись черные стяги; пришли в движение остатки все еще грозной непри­я­тель­ской армии. Рослый ферзь, словно египет­ский фараон, мчащийся в колес­нице, обогнал насту­па­ющие войска и с разбегу врезался в боевые порядки окру­женной, отча­янно отби­ва­ю­щейся пехоты белых. Один за другим пали тело­хра­ни­тели короля. Тела их были унесены с поля боя, и вот настал момент, когда ничего другого не оста­ва­лось, как самому взяться за меч. «Итак…» – прого­ворил доктор Карус, намекая на последнюю возмож­ность спасти честь заклю­че­нием пере­мирия. Король укло­нился от ответа. Отскочил в сторону. Тщетная попытка выиг­рать время. Изда­лека, с другого края дымя­щейся равнины, белый конь рванулся на помощь, поскакал кривым скоком на верную гибель. Унесли и его. С высоты своего длин­ного тела Седрик глазами удру­чен­ного Бога взирал на свой образ и подобие, на короля, еще воро­чав­шего мечом в углу доски; вокруг сопел тесный ряд смуглых ландс­кнехтов… Не слишком-то отважны были они в этом неравном бою, но один уже крался к заветной черте. «Осанна!» – воззвал лику­ющий хор, в ответ грянул вели­ко­лепный оркестр лейп­циг­ского Геван­д­хауза. Лазутчик превра­тился в маршала. А Седрик все еще белел в гуще битвы запач­канным кровью плащом. С мечом, возне­сенным, как крест, руко­ятью кверху, он стоял, прикрывая собой последние квад­ра­тики своей земли. «Итак!» – вскричал доктор Карус. И с послед­ними тактами оратории Генделя король, последний солдат своего войска, зако­лолся. Игроки молча скло­нили над ним головы. Кристиан, наблю­давший за ходом событий из уютного кресла, почтил погиб­шего дымовым залпом. (И еще много лет спустя этот вечер в октябре, почему-то выхва­ченный памятью из длин­ного ряда подобных ему вечеров, с люстрой, сиявшей лампоч­ками в виде свечей, с молча­ливой, точно закол­до­ванной коро­левой, с черными шторами на окнах, много лет спустя этот вечер вспо­ми­нался Кристиану, кото­рого конец войны застал в концен­тра­ци­онном лагере на острове Ланге­ланн, далеким и неправ­до­по­добным виде­нием счастья; как живой вставал перед ним отец, седой, очень высокий, с глубо­кими верти­каль­ными морщи­нами на щеках, отец, который не любил его и посме­и­вался над его профес­сией, – чуда­ко­ватый монарх, занятый своей меди­циной, он стоял над шахматной доской, вперив­шись в пустые клетки, как будто заново проиг­рывал в уме партию, потом, все еще глядя на доску, похвалил отличную запись.) «Кстати, – сказал Седрик, – он ведь, кажется, разрушен?» Он имел в виду концертный зал Геван­д­хауза, где в моло­дости прихо­ди­лось ему бывать в обще­стве дяди, крон­принца Гуго. (Ни Гуго, ни тети Оттилии, разу­ме­ется, уже не было на свете, немецкие кузины дожи­вали свой век кто где.) Коллега Карус в ответ на эти слова заметил, что налеты англий­ской авиации стали совер­шаться с пери­о­дич­но­стью, которую нельзя назвать иначе как фатальной. На что толстяк Кристиан возразил, что фатум, собственно говоря, есть не что иное, как мета­фи­зи­че­ский пара­фраз высшей спра­вед­ли­вости. Идея рока безрас­судна, но при ближайшем рассмот­рении оказы­ва­ется детищем опти­ми­сти­че­ского раци­о­на­лизма. «Я что-то не понял, – отозвался король, расставляя фигуры. – Не будет ли профессор столь любезен дать научное опре­де­ление этому понятию?» «Какому?» – спросил Кристиан. «Высшей спра­вед­ли­вости, bien sur» (*).

(* Конечно. *)

Кристиан пристроил сигару в уголке шахмат­ного столика, извлек из кармана домашней куртки carnet (**) и пере­ли­стал стра­нички, испи­санные бисерным почерком. Такой почерк всегда бывает у людей с хорошим пище­ва­ре­нием и ясным, неза­мут­ненным взглядом на мир. (Спустя десять месяцев эта книжка была отобрана у Кристиана при обыске в санпро­пуск­нике в числе других пред­метов, при этом ему велели снять одежду, нагнуться и раздви­нуть ягодицы.)

(** Записная книжка. **)

Итак, Кристиан отложил сигару и обвел сияющим взором отца, мать и доктора. «Вот», – сказал Кристиан. Он прочел: «Спра­вед­ли­вость и неспра­вед­ли­вость зависят не токмо от природы людей, но от природы Божьей. Исхо­дить же из Боже­ственной природы значит осно­вы­ваться отнюдь не на произ­вольных посылках. Ибо! (Кристиан поднял палец.) Ибо природа Бога всегда поко­ится на разуме». Коро­лева считала петли. Доктор Карус оком полко­водца озирал шахматную доску. Король промолвил: «Неплохо сказано. Кто это?» «Лейбниц», – сказал Кристиан и, закинув ногу на ногу, вели­че­ственно выпу­стил дым. «Что ж, – заметил Седрик, – ему это прости­тельно». Доктор сделал первый ход: теперь белыми играл он. «Так», – сказал Седрик. Вдали слабо запел рожок. На мгно­вение король закрыл глаза. Простер руку над строем войск – медленным прови­ден­ци­альным жестом. И под звуки рожка черные, издав боевой клич, ринулся на врага.

11

В ноябре по случаю Дня Неза­ви­си­мости король выступил с тради­ци­онной речью по радио. Нужно признать, что она была не самым удачным из его выступ­лений. Это почув­ство­вали все граж­дане, но кто на его месте поступил бы иначе? Радио­ве­щание контро­ли­ро­ва­лось окку­па­ци­он­ными властями, точнее, полно­стью нахо­ди­лось в их руках, в комнате, соседней со студией, сидел техник, готовый при необ­хо­ди­мости прервать пере­дачу по техни­че­ским причинам, а рядом с Седриком за пультом нахо­дился некто в штат­ском, который помогал королю пере­во­ра­чи­вать стра­ницы. Речь была посвя­щена инци­денту на желез­но­до­рожном вокзале. Упоминая о нем, мы отнюдь не хотим сказать, что этот инци­дент каким-либо образом повлиял на между­на­родную обста­новку. Ничто из проис­хо­див­шего в маленькой стране чита­тель должен был понять это с самого начала – реши­тельно не могло оказать влияния на ход мировых событий. Это в равной мере отно­си­лось и к мелким недо­ра­зу­ме­ниям, время от времени омра­чавшим мирное соитие заво­е­ва­теля с поко­ренной страной, и к тому беспре­це­дент­ному нару­шению порядка, о котором нам еще пред­стоит расска­зать позднее. Итак, случай, проис­шедший на вокзале, был едва упомянут газе­тами, да и в речи короля о нем гово­ри­лось доста­точно глухо. Дело в том, что здесь была допу­щена ошибка. Не было ровно никакой необ­хо­ди­мости в публичной акции, не надо было устра­и­вать никаких митингов, а надо было просто сооб­щить о митинге, сочинив репортаж и подо­ба­ющие речи; вместо этого пошли на поводу у дурацких обычаев страны, где привыкли все видеть своими глазами, страны, где премьер-министр ездил на засе­дания каби­нета в трамвае, где король катался по улицам на лошади, где не имели ника­кого пред­став­ления о госу­дар­ственном престиже. И вот результат! В честь стрелков добро­воль­че­ской роты, не без значи­тельных усилий сфор­ми­ро­ванной для отправки на фронт в Россию, на вокзальной площади были устроены торже­ственные проводы. На митинге соби­рался высту­пить военный министр. В новых шинелях и плоских блино­об­разных беретах с двух­цветной, синей с зеленым, наци­о­нальной кокардой солдаты выстро­и­лись на мостовой, напротив входа в зал для продажи билетов; несколько в стороне на тротуаре стоял народ. Ни с того ни с сего в этой толпе произошло движение: как пере­да­вали, там неожи­данно нача­лись родовые схватки у какой-то добро­воль­че­ской жены. По другим данным, там зада­вили собаку. Так или иначе, но министр не успел раскрыть рта, а немецкий капитан, стоявший рядом, не успел дать знак полиции, как толпа слуша­телей шарах­ну­лась, кордон поли­цей­ских, впрочем довольно мало­чис­ленный, был оттеснен, и в течение после­ду­ющих десяти минут неиз­вестные, в коли­че­стве примерно трид­цати человек, храня молчание и даже отно­си­тельный порядок, избили добро­вольцев, испач­кали обмун­ди­ро­вание и сорвали с них наци­о­нальные блины, после чего так же молча и таин­ственно рассе­я­лись. Не оста­нав­ли­ваясь на этих подроб­но­стях, выяс­не­нием которых вот уже целую неделю были заняты компе­тентные инстанции, король нашел лишь необ­хо­димым обра­титься с увеще­ва­нием к народу, прежде всего к моло­дежи, призывая ее воздер­жи­ваться от действий, могущих ослож­нить отно­шения с окку­па­ци­онным режимом. Еще была непри­ят­ность с уличным хули­ганом, неким Хенриком Седрик­соном, восьми с поло­виной лет. В четверг 9 ноября этот мальчик подошел к воротам ортско­мен­да­туры и плюнул в часо­вого, причем попал ему в пряжку. Это произошло днем на глазах у прохожих и возвра­щав­шихся с уроков детей, и инци­дент получил огласку. Король призвал роди­телей и педа­гогов уделять больше внимания иско­ре­нению дурных манер у подрас­та­ю­щего поко­ления. Похо­роны маль­чика были приняты на госу­дар­ственный счет. В заклю­чение своей речи его вели­че­ство обра­тился к Богу, прося его о спасении страны и народа. Вообще следует сказать, что поддер­жание дисци­плины в столице и за ее преде­лами натолк­ну­лось на одну непред­ви­денную труд­ность: в стране не удава­лось нала­дить обычную для всего рейха систему сыска. Труд­ность, собственно, состояла в том, что не удава­лось привить насе­лению этой страны мысль о есте­ствен­ности и необ­хо­ди­мости доносов. Люди не пони­мали – или притво­ря­лись, что не пони­мают, – чего от них требуют. И все же, в общем и целом, окку­па­ци­онный режим (это тоже надо отме­тить) оказался мягче, чем можно было ожидать. Побе­ди­тель щадил маленькую страну, словно в самом деле питал уважение к ее очевидной беспо­мощ­ности. Возможно, сыграло роль и то, что этни­че­ская принад­леж­ность этого народа к герман­скому племени давала ему право, с извест­ными оговор­ками, считаться арий­ским. Разу­ме­ется, и в этой стране повсе­местно был уста­новлен комен­дант­ский час, действо­вали карточная система, трудовая повин­ность, паспор­ти­зация, прописка, «кружка победы», ежегодная подписка на заем, запре­щение само­воль­ного ухода с промыш­ленных пред­при­ятий, запре­щение свобод­ного пере­дви­жения по стране, безусловное запре­щение выезда за ее пределы, хотя бы и к родствен­никам, хотя бы и к детям, хотя бы и мужу к жене, жене к мужу; были упразд­нены все намеки на поли­ти­че­скую деятель­ность, была уста­нов­лена цензура на все, что выходит из-под печат­ного станка: от теле­фонных книг до объяв­лений в брачной газете, от романов до трам­вайных билетов и талонов на керосин. Разу­ме­ется, ни одно публичное выступ­ление, включая пропо­веди в церквах, не обхо­ди­лось без выра­жений горячей благо­дар­ности вождю, этому отцу народов и лучшему из людей. Разу­ме­ется, англий­ская блокада, распро­стра­ненная на все терри­тории, подвластные рейху, не сделала исклю­чения для маленькой страны, и, например, по улицам столицы двига­лись авто­бусы, запря­женные лошадьми, ввиду отсут­ствия бензина. Но доста­точно было срав­нить поло­жение в стране хотя бы с участью север­ного соседа, чтобы понять, насколько судьба была мило­стива к этому патри­ар­халь­ному краю. Жизнь продол­жа­лась с ее обыч­ными забо­тами, радо­стями и печа­лями, и погода стояла обычная для этих мест: как тысячу лет назад, туман висел над морем викингов; в предут­ренней мгле, точно призраки, маячили на пере­крестках продрогшие полис­мены в сереб­ри­стых от измо­роси плащах, обыва­тели присы­па­лись на рассвете в своих спальнях за черными шторами, под веточкой багуль­ника, женщины зачи­нали в сонных утренних объя­тиях, это была весьма сносная жизнь, без ночных облав, без залож­ников, даже без отправ­ления людей в Германию, уходили только беско­нечные эшелоны с продо­воль­ствием: рейх нуждался в колбасе, марга­рине, моро­женой рыбе, карто­феле, беконе, – все же остальное – коло­кольни соборов, памят­ники морским разбой­никам, клочья тумана, герб, спле­тенный из волос русалки, даже опере­точный страж у ворот дворца – пред­став­ля­лось несъе­добным и до поры до времени не привле­кало внимания вечно голод­ного побе­ди­теля. Утвер­ждали, что в стране нет ни одного конц­ла­геря. Дети брели в школу, волоча старые отцов­ские порт­фели с тетрад­ками из серой и очень тонкой бумаги. Хозяйки стояли в очередях и не роптали. В канун Рожде­ства, когда по улицам от дома к дому ходили пожилые серьезные господа в котелках, несли на палках деву Марию, волхвов и мулов, фюрер в речи, пере­данной из Нюрн­берга, вновь осчаст­ливил крошечную нацию: она была названа «образ­цовым протек­то­ратом». По этому поводу газеты разра­зи­лись лику­ю­щими пере­до­ви­цами. За этим после­довал новый, столь же много­зна­чи­тельный жест – поздра­ви­тельная теле­грамма по случаю семи­де­ся­ти­летия короля. В этот день разре­шено было разве­сить на улицах штан­дарты с буквой С и римской цифрой X, а рядом, само собой, разве­ва­лись морковно-красные флаги побе­ди­телей. Начался зимний семестр в универ­си­тете. После деся­ти­ме­сяч­ного пере­рыва Седрик возоб­новил в нем свой курс. Он продолжал работу по обоб­щению мате­ри­алов о резуль­татах лечения рака пред­ста­тельной железы, но конгресс в Исландии был снова отложен.

12

В промозглую весеннюю ночь, густым туманом окутавшую Остров, королю приснился сон. Ему присни­лось, что огонек ночника потух и, открыв глаза, он пыта­ется сооб­ра­зить, где он, пока наконец глаза не привы­кают к мраку, и он видит перед собой два высоких, высту­па­ющих в темноте окна спальни. Сон был явно дурной, непо­нятный и ничем, по-види­мому, не спро­во­ци­ро­ванный, и опять-таки мы упоми­наем о нем вовсе не потому, что хотели бы припи­сать ему какое-нибудь симво­ли­че­ское значение; пожалуй, в нем сказа­лась невы­ска­занная тревога тех дней, глухое нечто, впол­завшее через щели и дымо­ходы с лохмо­тьями тумана, – и только. Открыв глаза, Седрик увидел, что черные шторы затем­нения зака­таны чьей-то рукой кверху и во тьме перед ним выста­ви­лись два окна – совер­шенно пустые. Но что-то мешало ему разгля­деть пред­меты в комнате и даже мебель. Что-то зыбкое окру­жало кровать, скрыло пол, и в этой массе тонули внизу окна. Вгля­дев­шись, он понял, что вся комната заросла водо­рос­лями. Недо­вольный и даже огор­ченный, он встал и нашарил ночные туфли – они оказа­лись полны ила – и в туманной зеле­но­ватой воде стал проби­раться к выходу, стараясь не подни­мать шума. Ему удалось выбраться в залу, никого не разбудив, а потом и на галерею, и он начал спус­каться по лест­нице, крепко держась за перила, чтобы не поскольз­нуться. Это была исто­ри­че­ская лест­ница, известная тем, что на ней, на ее ступеньках, умер его дедушка Седрик IX вышел утром из спальни и вдруг сел и умер. Внизу Седрика ожидал сюрприз. Когда он шел по бель­этажу, волоча мокрые туфли, и по привычке обора­чи­вался на зеркала, пригла­живая на голове ежик, то вдруг оказа­лось, что в зеркалах никого нет: кто-то двигался, кто-то шеле­стел в полу­тьме туфлями по эту сторону зеркал, но ничего не отра­зи­лось в их тусклой беско­неч­ности, они оста­лись пусты, и по тому, как он спокойно отнесся к этому, Седрик понял, что и он умер, умер в самом деле, или, как принято выра­жаться о королях, почил в Бозе. Что было, в общем, неуди­ви­тельно в его возрасте. Очевидно, об этом еще никто не знал. Седрик пожалел Амалию и пожалел госу­дар­ственный бюджет, на который в эти трудные времена свали­лось неожи­данное бремя – ката­фалк, лошади и прочее. Но формаль­ности уже не имели для него значения, вот только меди­цин­ского заклю­чения он не мог избе­жать, уважая хотя бы профес­си­о­нальную этику. Проще говоря, пред­стояло вскрытие, и скрепя сердце он поплелся в тех же домашних шлепанцах и в халате со следами морской травы в морг, досадуя на себя за то, что не успел привести себя в порядок перед непри­ятной, но необ­хо­димой проце­дурой. Он лежал на мраморном столе в зале со стенами из кафеля. Ровный свет стру­ился из неви­димых источ­ников, лежать на мраморе было очень холодно, и он попы­тался натя­нуть сползшее одеяло, но тут же вспомнил, что ника­кого одеяла нет и быть не может, потому что он мертв и лежит в прозек­тор­ской универ­си­тет­ских клиник, в хорошо знакомом ему секци­онном зале, и какое счастье, что вокруг него не было студентов; уже слышны были шаги служи­теля, шорох его клеен­ча­того перед­ника и звяканье эмали­ро­ванных лотков. Затем чьи-то руки подхва­тили его под мышки, рывком подтя­нули к себе – под головой у Седрика оказа­лось дере­вянное изго­ловье. В это время дверь откры­лась, и вошел г-н Люне, прозектор. Прозектор встал на пороге, в пустой раме, и лишь теперь стало ясно, кто он такой: в белой одежде, с пару­сами накрах­ма­ленных крыльев за спиной, он держал перед собой двумя руками, как крест, длинный блестящий меч. Ангел смерти шагнул к столу и одним взмахом рассек тело Седрика, расщепил его от подбо­родка до лобка. Произ­водя иссле­до­вание, г-н Люне шевелил губами. Слов не было слышно, по-види­мому, он диктовал протокол. Слава Богу, они не стали распи­ли­вать череп; прозектор полагал, что ничего суще­ствен­ного там не найдет. Он диктовал, а Седрик сгорал от любо­пыт­ства, тщился прочесть его слова по движе­ниям губ, следя за прозек­тором из-под полу­опу­щенных век, но ничего не понял. Вскрытие кончи­лось, и, понимая, что через минуту его унесут и он никогда уже не сможет изло­жить свои доводы, Седрик напряг все силы, пытаясь встать: он хотел оправ­даться перед прозек­тором, объяс­нить ему, на каком осно­вании был поставлен ошибочный диагноз; объяс­ниться было необык­но­венно важно; прозектор уже напра­вился к дверям. С неве­ро­ятным усилием Седрик поше­велил губами, но язык оцепенел, воздух застрял в груди, руки не слуша­лись его, прозектор уходил, Седрик тянулся к нему… Беззвучный, безго­лосый хрип выда­вился из глубин его суще­ства, как это бывает во сне, и, поняв, что это сон, услышав свой хрип, он проснулся. Он проснулся в липком поту, ночник горел перед ним; он выпил воды и упал на подушки, изму­ченный пере­житым и обес­си­ленный до изне­мо­жения, но заснуть снова ему не дали: впереди была дорога; задувал ветерок, было зябко, как перед дождем, надо было пото­рап­ли­ваться. Все небо обло­жила глубокая, дымно-лиловая туча. Лишь на гори­зонте не то светился закат, не то тлели пожары. С мешком за спиной, уныло стуча палкой, он шел по дороге, и ветер доносил запах обуг­лен­ного дерева: где-то горели леса; мало-помалу Седрика стали обго­нять другие путники; дорога сдела­лась шире, вдали пока­зался забор, в заборе ворота. Огромная толпа с мешками, с корзи­нами, с пере­вя­зан­ными бечевкой чемо­да­нами осаждала ворота, и было видно, как охран­ники били людей прикла­дами авто­матов, стараясь восста­но­вить порядок. С вышки на это стол­по­тво­рение равно­душно взирал часовой, топал затек­шими ногами по доща­тому помосту и пел песню, вернее, разевал рот, а слов не было слышно. То и дело лязгал засов, чтобы пропу­стить одного чело­века. Ясно было, что ждать придется долго. У ворот маячила высокая светлая фигура Св. Петра. Вместе с толпой Седрик медленно продви­гался вперед. Сзади толкали. Стражник у входа листал захва­танный список. Все это тяну­лось неве­ро­ятно долго. Наконец подошла его очередь. Апостол не торопил его, с презри­тельным терпе­нием наблюдал, как Седрик развя­зывал мешок. В мешке были свалены органы – ужасное липкое месиво. Дождь накра­пывал, толпа нажи­мала сзади, заго­ра­живая свет; дрожа­щими руками он стал вытас­ки­вать почки, сердце, желудок, вынул и показал большую скользкую печень. Все было сильно попор­чено госпо­дином Люне. Петр мельком взглянул на органы, помор­щился и махнул рукой; Седрик принялся тороп­ливо запи­хи­вать все обратно. У него было тяжелое чувство, что он не сумел угодить. Такое чувство испы­ты­вает человек, у кото­рого не в порядке доку­менты. Но что именно не в порядке, он не знал. Пред­стояли еще какие-то формаль­ности. Толпа сзади бурно выра­жала нетер­пение, а он все еще собирал свое имуще­ство; органы были липкими, он пере­пачкал руки и вытирал их о мешко­вину. Из толпы неслась брань. Никому из них не прихо­дило в голову, что каждого ждет такая же участь. Апостол хмурился: Седрик задер­живал очередь. Вдруг раздался оглу­ши­тельный треск мото­циклов. Толпа шарах­ну­лась в сторону, и большой черный авто­мо­биль подкатил к воротам, окру­женный эскортом мото­циклов. Выра­жение отчуж­ден­ности исчезло с лица апостола Петра, он приоса­нился, приняв какой-то даже чрез­мерно деловой вид; страж­ники, молча дири­жируя толпой, оттес­нили всех подальше; ворота распах­ну­лись. Страж­ники взяли под козырек. Седрик стоял в толпе, испы­тывая общие с нею чувства – состра­дание, любо­пыт­ство и благо­го­вейный страх. Медленно пронесли к воротам гроб; мимо сотен глаз проплыли кружева глазета, проплыл лаки­ро­ванный черный козырек фуражки и под ним туфле­об­разный крупный нос с усами, расту­щими как бы из ноздрей. Усы были крашеные. Седрик узнал чело­века, лежа­щего в гробу. Толпа, объятая священным ужасом, прово­жала взглядом гроб; на минуту она как бы проник­лась уваже­нием к себе, раз и «он» здесь. Гроб исчез в воротах, и створы со скре­жетом сдви­ну­лись; громыхнул засов. Тотчас все, словно опом­нив­шись, броси­лись к воротам. Произошла давка, и те, кто раньше стоял впереди, оказа­лись сзади. С вышки послы­ша­лась песня часо­вого, кажется, это был какой-то духовный гимн; очередь шла, апостол был занят: люди тороп­ливо развя­зы­вали мешки, пока­зы­вали содер­жимое корзин, один за другим прохо­дили в ворота. О Седрике же как будто забыли. «Черт знает что такое, – проворчал Петр и, обер­нув­шись, сказал: – Да отой­дите вы, ради Бога. Мешаете рабо­тать». – «Это произвол, возразил Седрик, – исхо­дить из природы Божьей значит осно­вы­ваться не на произ­вольных посылках». – «Кто тебе это сказал?» – грубо бросил апостол Петр и отвер­нулся. Очередь все шла и шла мимо него. «Я буду жало­ваться», – сказал Седрик упрямо. «Кому?» – спросил брезг­ливый голос. «Королю», – сказал Седрик, забыв, что он и есть король. Впрочем, к лучшему: в толпе его подняли бы на смех, а может быть, и избили бы, вздумай он заик­нуться об этом. Внезапная мысль осенила его, и он спросил, пока­зывая на расще­лину ворот: «А он? Почему его пропу­стили?» «Он – это он», – буркнул голос. «Но ведь он… вы пони­маете, кто это?» – в отча­янии крикнул Седрик. «Надо быть самим собой, – был ответ. – А ты – ни то ни се. – Говоря это, апостол жестом подо­звал страж­ника. – Убрать, – приказал он коротко. – Под домашний арест». Слова застряли в горле у короля, но на него уже не обра­щали внимания. Сзади нажала много­го­лосая, тяжело дышащая толпа, послы­ша­лись крики раздав­ленных. Пламя вспых­нуло за забором. Затре­щали доски… Вдруг стало ясно, что деваться некуда и нет спасения. Таков был этот сон, о котором король поведал Амалии, каковое обсто­я­тель­ство и сделало возможным для автора насто­ящих строк упомя­нуть о нем на стра­ницах своей хроники. Повто­ряем, мы не склонны разде­лять мнение ее вели­че­ства (см. ее «Мемуары»), будто странное это снови­дение могло иметь влияние на судьбу короля или как-либо отра­зиться на его поли­ти­че­ской позиции. Было бы нелепо пред­по­ла­гать, что человек трезвый и реали­сти­чески мыслящий, каким был Седрик X, мог испы­тать душевный пере­ворот под впечат­ле­нием ничего не знача­щего ночного кошмара. Вместе с тем мы пони­маем, что смерть Седрика, после­до­вавшая отно­си­тельно скоро (примерно через полгода), ретро­спек­тивно могла дать повод ко всякого рода суеверным сбли­же­ниям. Как известно, монарх был расстрелян по приго­вору трибу­нала в связи с проис­ше­ствием, о котором нам пред­стоит расска­зать ниже. Коро­лева Амалия, неко­торое время содер­жав­шаяся в небезыз­вестном секторе «Е» женского лагеря Равен­сбрюк, оста­лась в живых и здрав­ствует по сей день: в нынешнем году ей испол­ня­ется 94 года. Быть может, психо­ана­ли­ти­че­ская интер­пре­тация упомя­ну­того сна, если он заин­те­ре­сует специ­а­ли­стов, способна пролить допол­ни­тельный свет на личность Седрика X; мы же привели его един­ственно с целью охарак­те­ри­зо­вать общее настро­ение тревоги, по-види­мому, владевшее королем даже в отно­си­тельно спокойное время, когда ничто, каза­лось, не пред­ве­щало близ­кого пово­рота событий.

13

Итак, поды­то­живая сказанное в преды­дущих разделах, можно утвер­ждать, что весной 1942 года в стране насту­пила отно­си­тельная стаби­ли­зация. Восста­но­ви­лась будничная, разме­ренная, почти спокойная жизнь. Абсурд способен «вписаться» в реальную жизнь, где его присут­ствие оказы­ва­ется как бы узако­ненным, подобно тому как бред и фанта­стика в мозгу умали­шен­ного ужива­ются с остат­ками реализма, доста­точ­ными для того, чтобы позво­лить боль­ному кое-как суще­ство­вать в среде здоровых. Специ­а­ли­стам изве­стен заме­ча­тельный феномен симу­ляции здоровья у больных шизо­фре­нией. Но нет-нет и внезапная эска­пада выдаст паци­ента и сорвет завесу, за которой скры­ва­ется сюрре­а­ли­сти­че­ский кошмар его души. Тогда оказы­ва­ется, что тени, пляшущие там, – порож­дение пустоты… Прони­зы­ва­ющим холодом веет из этого ничто, из погреба души, над которым в опасной непроч­ности воздвиг­нуто здание рассудка; и тянет в этот подвал, где живут только тени… Тенью, вышедшей из царства абсурда, пока­зался Седрику странный визитер, о прибытии кото­рого с подо­зри­тельной много­зна­чи­тель­но­стью возве­стил секре­тарь. В этот час венце­носец сидел в каби­нете, как обычно просмат­ривая текущие дела. Sidericus Rex – длин­ными и узкими, как он сам, полу­пе­чат­ными буквами на старинный манер выводил он под бума­гами, теперь уже явно поте­ряв­шими смысл, с тем же успехом он мог бы распи­сы­ваться на листках отрыв­ного кален­даря. Однако, как уже гово­ри­лось, внешние контуры жизни в эту полосу затишья вновь обрели устой­чи­вость, и, как будто после навод­нения старую мебель, сильно попор­ченную, но высохшую на солнце, расста­вили на старые места, и старые часы, кряхтя и посту­кивая маят­ником, вновь пошли с того места, на котором застала их ката­строфа, – король ежеутренне выслу­шивал доклад, визи­ровал доку­менты, принимал проси­телей… Человек этот, с наро­чито нейтральной фами­лией, с невы­ра­зи­тельной внеш­но­стью, так что через пять минут после его ухода король не мог припом­нить его лицо, человек неопре­де­ленной наци­о­наль­ности, то ли нату­ра­ли­зо­ванный немец, то ли сооте­че­ственник, долго живший за границей, сослался на дело, не терпящее отла­га­тель­ства, одно­вре­менно личное и госу­дар­ственное, и потре­бовал ауди­енции с глазу на глаз. Выходя из каби­нета, секре­тарь обна­ружил в приемной незна­комых молодых людей, неиз­вестно как оказав­шихся здесь, они были в костюмах разных оттенков, но одного покроя, подобно маркам из одной и той же серии; в кори­доре тоже проха­жи­ва­лись неиз­вестные лица; персонал дворца куда-то исчез, в рабочую комнату войти было невоз­можно, и вообще в эту минуту секре­тарь его вели­че­ства явственно ощутил присут­ствие в окру­жа­ющем мире чего-то поту­сто­рон­него. В это время в каби­нете шел вежливый, очень тихий и очень странный разговор. «Прошу, – Седрик указал на кресло. – Чем могу служить?» «Госу­дарь, – отвечал гость, – первая услуга, которую вы окажете нам, сохра­нение в безусловной тайне всего, что здесь будет сказано. И всего, что после­дует за этим». «Что вы имеете в виду?» – слегка подняв брови, спросил король. Он напомнил посе­ти­телю, что в его распо­ря­жении имеется всего десять минут. «О! отозвался тот. – Я отлично понимаю, что ваше вели­че­ство пере­гру­жены делами». «Да, – ответил Седрик. – Я занят». «Итак?» – сказал гость. «Что – итак?» – не понял Седрик. Он снова напомнил г-ну Шульцу, что в приемной ждут другие посе­ти­тели. Не угодно, ли ему будет перейти к сути дела. «Не извольте беспо­ко­иться, – улыб­нулся гость, очевидно, созна­тельно паро­дируя старо­модную формулу вежли­вости. – Я отослал всех». «Что?» – спросил Седрик. Вместо ответа человек беспечно попросил разре­шения заку­рить. Это было нару­ше­нием этикета, несколько неожи­данным у столь благо­вос­пи­тан­ного визи­тера, но уже через минуту Седрик заметил любо­пытную мета­мор­фозу, которая проис­хо­дила с гостем: точно сцену с актером осветил новым светом боковой луч. Безупречный туалет г-на Шульца, его жидкие, слегка волни­стые зеле­но­ватые волосы, тускло блес­нувшие, когда он выстрелил из крохот­ного сталь­ного писто­лета перед кончиком сига­реты, – все это оста­лось прежним, но и как будто пере­ме­ни­лось, и глаза, медленно подняв­шиеся на Седрика, принад­ле­жали другому чело­веку. Перед королем сидел ганг­стер, похожий на рисунки в романах, которые прода­ются на вокзалах, – так сказать, дежурный ганг­стер. Что ж, это упро­щало обста­новку. Вытянув длинные ноги под столом и скре­стив руки, Седрик ждал, что после­дует за этим пере­во­пло­ще­нием. «Итак, – сказал Шульц, – вы обязу­е­тесь сохра­нить в секрете наш разговор». «Смотря о чем мы будем разго­ва­ри­вать», – заметил король. «Предмет нашей беседы, – сказал Шульц с неко­торой торже­ствен­но­стью, – есть дело сугубой госу­дар­ственной тайны». «Гм, видите ли, содер­жание этого понятия толку­ется в Германии иначе, чем в других госу­дар­ствах. Что каса­ется моей страны, то у нас не принято скры­вать от нации что-либо затра­ги­ва­ющее ее инте­ресы». «Пусть так, – сказал гость. – Но врачебная тайна в вашей стране соблю­да­ется?» «Конечно. Но при чем тут врачебная тайна?» «А при том, что вопрос, инте­ре­су­ющий моего пору­чи­теля, носит, так сказать… меди­цин­ский характер. Вот что, профессор, – неожи­данно сказал Шульц и швырнул сига­рету в угол, где стояла корзина для бумаг. Седрик с любо­пыт­ством проследил за ее полетом. – Оставим эту дипло­матию. Речь идет о больном, кото­рому вы должны помочь». «По этим вопросам, – произнес король, – прошу ко мне в клинику. Я принимаю по пятницам от двух до…» – и он потя­нулся к блок­ноту с гербом на крышке, чтобы запи­сать фамилию паци­ента. Г-н Шульц вынул пистолет и вставил в рот вторую сига­рету. При этом блес­нули его стальные зубы. «К сожа­лению… – прого­ворил он сквозь зубы. Щелкнул курок, но пистолет дал осечку. Очевидно, бензин был на исходе. – К сожа­лению, больной не имеет возмож­ности посе­тить вас в клинике. Поэтому, – Шульц выстрелил, – вам придется посе­тить его. Впрочем, мой пору­чи­тель готов пойти вам навстречу точнее, выехать. Свидание можно устроить где-нибудь на границе». «А кто он такой?» – спросил Седрик. «Вашему вели­че­ству угодно задать вопрос, на который я не упол­но­мочен отве­тить. Впрочем, могу сказать, что это самый высо­ко­по­став­ленный, самый великий и самый гени­альный человек, с которым вам как врачу когда-либо прихо­ди­лось иметь дело». «Вы уверены, – спросил Седрик, – что этому самому вели­кому чело­веку нужен именно я? Я уролог». «Вот именно, – ответил гость, заво­ла­ки­ваясь дымом. – Ему нужны именно вы». «Разве в Германии нет специ­а­ли­стов?» «Есть. Но они не оказа­лись на должной высоте. К тому же, – он развел руками, это было слабым подо­бием реве­ранса, – к тому же репу­тация вашего вели­че­ства как специ­а­листа… Поверьте, – заключил г-н Шульц, пристально глядя в глаза собе­сед­нику и понижая голос, – мы в Германии умеем ценить выда­ю­щихся ученых неза­ви­симо от…» «Неза­ви­симо от чего?» «Ну, – гость пожал плечами, – хотя бы… от между­на­родной обста­новки». «Так, – сказал король. – Может быть, вы озна­ко­мите меня с исто­рией болезни? Разу­ме­ется, в общих чертах». «Разу­ме­ется, разу­ме­ется, – подхватил Шульц. – Всене­пре­менно и обяза­тельно. Вам будет пред­став­лена вся доку­мен­тация. Во время осмотра». «Так», – промолвил Седрик. И опять, подумал он, судьба задает ему вопрос, на который он волен отве­тить отказом. Какое это было бы насла­ждение выгнать вон это ничто­же­ство, спустить его с лест­ницы! Выскоб­ленный до неесте­ственной глад­кости фиоле­товый подбо­родок короля сам собой вознесся кверху, и глаза утра­тили всякое выра­жение. В эту минуту он был похож на старого, кост­ля­вого и непре­клон­ного зверя – пожалуй, на своего гераль­ди­че­ского льва. Несколько мгно­вений прошло в обоюдном молчании. Лев закаш­лялся. «Пере­станьте курить», – прорычал он. Шульц поко­сился на собе­сед­ника, скомкал сига­рету, пробор­мотал «Excusez-moi…» (*) – и стал смот­реть в окно, казав­шееся матовым от густой завесы тумана.

(* Изви­ните *)

В непо­сти­жимой дали смутно угады­ва­лась башня с часами, она точно парила над клубя­щейся бездной, и едва заметно золо­тился ободок цифер­блата. Шульц сказал: «Я бы не сове­товал упря­миться. Поймите, мы обра­ща­емся к вам как к част­ному лицу. Я подчер­киваю: как к част­ному лицу». Король молчал. Странное дело, но на минуту – не больше – почув­ство­ва­лось вдруг, что их что-то объеди­няет. Каза­лось, помолчи он так еще немного – и гость начнет умолять его сжалиться над ним. Их объединял общий страх. Г-н Шульц выдержал паузу, затем поднялся и произнес – торже­ственно, выделяя каждое слово: «Благо­дарю вас, ваше вели­че­ство. От имени импер­ского прави­тель­ства, руко­вод­ства нашей партии и от имени всего герман­ского народа – примите мою сердечную признательность».