Автор: | 22. января 2022



Родилась в дворян­ской семье, прапра­вну­чатая племян­ница Н. И. Гнедича, знаме­ни­того пере­вод­чика «Илиады». В 1930 году посту­пила на фило­ло­ги­че­ский факультет ЛГУ, рабо­тала лите­ра­турным консуль­тантом, впослед­ствии препо­да­вала англий­ский язык и лите­ра­туру в Восточном инсти­туте и других вузах Ленин­града, зани­ма­лась стихо­твор­ными пере­во­дами (главным образом, с английского).
Всю блокаду прожила в Ленин­граде, в 1942—1943 годах рабо­тала военным переводчиком.
В 1944 году была аресто­вана по сфаб­ри­ко­ван­ному обви­нению, приго­во­рена к 10 годам лагерей; в 1956 году реабилитирована.
Во время след­ствия, в одиночной камере тюрьмы, Т. Г. Гнедич удалось выпол­нить самую значи­тельную пере­вод­че­скую работу своей жизни — перевод поэмы Байрона «Дон-Жуан», который после её осво­бож­дения был опуб­ли­кован и принёс автору извест­ность. Т. Г. Гнедич пере­во­дила также Шекс­пира, Валь­тера Скотта, Корнеля и др.
Много лет препо­да­вала худо­же­ственный перевод; значи­тельное коли­че­ство пере­вод­чиков поко­ления 1960-х годов считают себя её учени­ками. (Семинар поэти­че­ского пере­вода начал рабо­тать в 1957г. в составе: Василий Бетаки, Георгий Бен, Ирина Кома­рова, Галина Усова, Владимир Васи­льев, Алек­сандр Щербаков; позднее доба­ви­лись другие участники.)
Всю жизнь писала стихи, которые прак­ти­чески не публи­ко­ва­лись; книга её избранных стихо­тво­рений «Этюды и сонеты» вышла через несколько месяцев после её смерти.

ВАСИЛИЙ БЕТАКИ

Весной 1957 года Зеле­нова позвала меня в свой кабинет и пред­ста­вила Татьяне Григо­рьевне Гнедич. Как сказала Анна Ивановна, «Татьяна Григо­рьевна будет обучать научных сотруд­ников музея фран­цуз­скому языку, а то позор какой-то, кроме дирек­тора, никто в музее и прочесть нужный мате­риал не может, если он по-фран­цузски, а уж тем, кто зани­ма­ется концом восем­на­дца­того, началом девят­на­дца­того как же без французского !!!»
Невоз­можно, говоря о Гнедич, не начать с истории пере­вода байро­нов­ского «Дон Жуана». Я услышал эту историю сначала вкратце от Анны Ивановны, а потом подробнее и от самой Татьяны Григорьевны.
История эта с тех пор была пере­ска­зана в печати неод­но­кратно. Сначала в иска­жённом виде в какой-то совет­ской газете, потом спустя много лет мной кратко в «Русской мысли», потом подробнее Геор­гием Беном в изданной в США «анто­логии сплетен и стихов» К. Кузь­мин­ского «Голубая лагуна», наконец в «Барсе­лон­ской прозе» Е. Г. Эткинда и в воспо­ми­на­ниях М Германа «Сложное прошедшее». Есте­ственно, версии несколько разнятся.
Расскажу ее все же и в этой книге в нескольких словах, поста­рав­шись поточнее отфиль­тро­вать только то, что слышал от самой Т. Г.
Во время войны Татьяна Гнедич, выпуск­ница англий­ского отде­ления филфака, недавно закон­чившая аспи­ран­туру, была моби­ли­зо­вана и рабо­тала в Разве­ду­прав­лении Балт­флота на связи с англий­скими и амери­кан­скими союзниками.
И вот однажды прико­ман­ди­ро­ванный к тому же управ­лению англий­ский офицер связи, по граж­дан­ской специ­аль­ности лите­ра­ту­ровед-славист, лорд Уинкотт (То ли Гнедич, то ли кто другой его прозвал тогда «Воен-кот», как расска­зы­вала Л. Я. Гинзбург), сказал, что хорошо бы после войны ей прие­хать в Лондон, где они «смогут вместе немало сделать для усиления русско-британ­ских куль­турных связей». И вот бедная наивная Татьяна Гнедич после этих, строго говоря, ничего не значащих слов, по её собственным словам «всю ночь промеч­тала о Лондоне, а на другой день пошла в партком». Дело было в 1944 году. Она по сути дела донесла на себя сама: вернула канди­дат­скую карточку ВКП(б), сказав, что быть членом партии недостойна.
Е. Г. Эткинд сомне­ва­ется в истин­ности такого дурац­кого проис­ше­ствия, но тут же сам отме­чает, что неко­торое юрод­ство не чуждо было Т. Г., а он ведь знал ее с детства: еще задолго до войны Татьяна Гнедич учила его английскому.
В резуль­тате такого само­до­носа Т. Г. тут же и аресто­вали. И вот, нахо­дясь в пред­ва­ри­тельном заклю­чении, она на память пере­вела девятую главу люби­мого «Дон Жуана». Во время очеред­ного допроса до того ничего не гово­рившая и не писавшая Т.Г. запол­нила данный ей допросный листок этой девятой главой, написав бисерным почерком на обеих сторонах листка более тысячи строк. Следо­ва­тель, назы­вавший себя Капу­стин, оказался в порядке чуда, чело­веком понявшим, кто сидит перед ним. Он добился того, что Гнедич поме­стили в отдельную камеру, дали книги, бумагу…Она счита­лась под след­ствием до окон­чания работы.
Перевод всей огромной поэмы был завершён за два года, его пере­пе­ча­тала маши­нистка след­ствен­ного отдела, а Гнедич вычи­тала. Один экзем­пляр следо­ва­тель по её указке послал на отзыв Мих. Лозин­скому. Второй экзем­пляр пошел в архив МГБ, а третий с резо­лю­цией «Не отни­мать и не читать» был отдан Татьяне Григо­рьевне, поехавшей с ним в лагерь, где она отси­дела остав­шиеся восемь лет своего срока. Так что чудеса случа­ются. Возможно, следо­ва­тель Капу­стин, дав Т. Г. возмож­ность рабо­тать, попросту спас ей жизнь!
(См. «Барсе­лон­скую прозу» Е.Г. Эткинда. Изло­живший эту же историю в 2000 году М.Ю. Герман, допу­стил множе­ство вопи­ющих неточ­но­стей. Так, вопреки его утвер­жде­ниям, Гнедич никогда не рабо­тала на ленин­град­ском радио, аресто­вана была не «после войны», а в 1944 году, никогда не была в ссылке, а проси­дела от звонка до звонка, и замуж за Георгия Павло­вича Богда­нова вышла не в ссылке, в а лагере, где была режис­сёром само­де­я­тель­ности, а Г.П. играл матроса Швандю в её поста­новке «Любови Яровой»).

Но вернёмся в конец 50-х. Татьяна Григо­рьевна жила в то время минутах в десяти от Павлов­ского Дворца. Она снимала одну большую сарае­об­разную комнату в частном дере­вянном доме. Жили они втроём: она, её муж Г. П. Богданов и «тётушка» – маленькая, неве­ро­ятно квад­ратная и седая Анастасия Дмит­ри­евна, когда­тошний инспектор Рабоче-Крестьян­ской Инспекции, поса­женная ещё в неза­па­мятные времена. Обоих привезла Гнедич с собой из лагеря. Не знаю, где нахо­ди­лись они, пока Татьяна Григо­рьевна, прямо из лагеря прие­хавшая к Эткиндам, жила у них пару месяцев. Потом она сняла вот эту сарае­об­разную комнату в Павловске, и они посе­ли­лись там.
Оттуда я и сопро­вождал её на её первый, триум­фальный – через полгода после выхода из лагеря – твор­че­ский вечер в Дом Писа­теля, в апреле 1957, когда она впервые читала отрывки из «Дон Жуана»
К тому времени уже был заключён договор с Госли­т­из­датом и «титульным редак­тором», к нашей общей радости, назна­чена была Нина Яковлевна Дьяко­нова. А Борис Бори­сович Тома­шев­ский, штатный редактор «Гослита», добив­шийся этого назна­чения (правда, по подсказке Эткинда), ходил в пере­рыве по всем гостиным и кабаку писа­тель­ского дома чуть не впри­прыжку и всем, кого знал, хвастался, потрясая как петушок, гребешком седых волос: «А хорошо я придумал, а? Лучше Дьяко­новой редак­тора для книги этой и быть не может!»
Через год после этого вечера Татьяна Григо­рьевна со своим семей­ством пере­ехала в Пушкин на Москов­скую улицу, где ей выдали две комнаты в маленькой комму­налке: соседи её, зани­мавшие третью комнату, появ­ля­лись там не чаще раза в неделю, и таким образом квар­тира Гнедич была почти что отдельной. Впрочем, произошло это не в один приём: сначала комнату ей (на троих-то!) дали одну, хотя и огромную, а потом, когда в СССР должен был прие­хать датский поэт Отто Гель­стед, кото­рого она пере­во­дила, ей в течение двух дней доба­вили вторую комнату в той же квар­тире, срочно пере­селив из неё куда-то («с улуч­ше­нием») прожи­вавшую там старушку. Дело в том, что Гель­стед пожелал непре­менно встре­титься со своим переводчиком!
В 1957 году Гнедич стала вести семинар пере­вода англий­ской поэзии.
Семинар пона­чалу состоял из пяти человек: И. Кома­рова, Г. Усова, Г. Бен, В. Васи­льев и я.
Все мы, её ученики, бывали у неё часто, а я, так вообще многие годы не реже раза в неделю. Это кроме ежене­дельных занятий её семи­нара в Доме писа­телей и ежеме­сячных засе­даний секции перевода.
После смерти Т.Г. Гнедич Галина Усова стала храни­тель­ницей ее архива. Она унасле­до­вала от Т. Г. любовь к Байрону и теперь имеет отно­шение почти к любому изданию Байрона в любом конце России.

ЕФИМ ЭТКИНД

Добро­вольный крест

Она пере­во­дила «Дон Жуана» Байрона по памяти во внут­ренней тюрьме Боль­шого дома в Ленинграде.

…Когда апло­дис­менты стихли, женский голос крикнул: «Автора!» В другом конце зала раздался смех. Он меня обидел, нетрудно было дога­даться, почему засме­я­лись: шёл «Дон Жуан» Байрона. Публика, однако, поняла смысл возгласа, и другие закри­чали: «Автора!» Николай Павлович Акимов вышел на сцену со своими актё­рами, еще раз пожал руку Воро­паеву, который играл заглав­ного героя, и подступил к самому краю подмостков. Ему навстречу встала женщина в длинном черном платье, похожем на мона­ше­ское одеяние, — она сидела в первом ряду и теперь, пови­нуясь жесту Акимова, подня­лась на сцену и стала рядом с ним; сутулая, безна­дёжно усталая, она смущённо глядела куда-то в сторону. Апло­дис­менты усили­лись, несколько зрителей встали, и вслед за ними поднялся весь партер — хлопали стоя. Вдруг, мгно­венно, воца­ри­лась тишина: зал увидел, как женщина в черном, покач­нув­шись, стала опус­каться — если бы Акимов ее не поддержал, она бы упала. Ее унесли — это был инфаркт. Дога­ды­ва­лась ли публика, собрав­шаяся на гене­ральную репе­тицию акимов­ского спек­такля «Дон Жуан», о проис­хож­дении пьесы? Был ли возглас «Автора!» всего лишь непо­сред­ственной эмоци­о­нальной репликой или женщина, первой выкрик­нувшая это много­зна­чи­тельное слово, знала историю, которую я соби­раюсь рассказать?
Татьяна Григо­рьевна Гнедич, прапра­вну­чатая племян­ница пере­вод­чика «Илиады», училась в начале трид­цатых годов в аспи­ран­туре фило­ло­ги­че­ского факуль­тета Ленин­град­ского универ­си­тета; зани­ма­лась она англий­ской лите­ра­турой XVII века и была ею настолько увле­чена, что ничего не заме­чала вокруг. А в это время проис­хо­дили чистки, из универ­си­тета прого­няли «врагов»; вчера форма­ли­стов, сегодня вуль­гарных социо­логов, и всегда — дворян, буржу­азных интел­ли­гентов, укло­ни­стов и вооб­ра­жа­емых троц­ки­стов. Татьяна Гнедич с головой уходила в твор­че­ство елиза­ве­тин­ских поэтов, ни о чем ином знать не желая.
Ее, однако, вернули к реаль­ности, на каком-то собрании обвинив в том, что она скры­вает своё дворян­ское проис­хож­дение. На собрании ее, конечно, не было — узнав о нем, она громко выра­зила недо­умение: могла ли она скры­вать своё дворян­ство? Ведь ее фамилия Гнедич; с допуш­кин­ских времён известно, что Гнедичи — дворяне старин­ного рода. Тогда ее исклю­чили из универ­си­тета за то, что она «кичится дворян­ским проис­хож­де­нием». Действи­тель­ность была абсурдна и не скры­вала этого. Един­ственным оружием в руках ее жертв — в сущности, беспо­мощных — был именно этот абсурд; он мог погу­бить, но мог, если повезёт, спасти. Татьяна Гнедич где-то сумела дока­зать, что эти два обви­нения взаи­мо­ис­клю­ча­ющие — она не скры­вала и не кичи­лась; ее восста­но­вили. Она препо­да­вала, пере­во­дила англий­ских поэтов, писала стихи акме­и­сти­че­ского толка, даже стала пере­во­дить русских поэтов на английский.
Мы жили с нею в одном доме — это был знаме­нитый в Петер­бурге, потом Петро­граде и Ленин­граде дом «собственных квартир» на Камен­но­ост­ров­ском (позднее — Киров­ском) проспекте, 73/75. В этом огромном здании, обли­цо­ванном гранитом и возвы­шав­шемся у самых Островов, жили видные деятели россий­ской куль­туры: историк Н.Ф. Платонов, лите­ра­ту­ровед В.А. Десницкий, поэт и пере­водчик М.Л. Лозинский.
Случи­лось так, что я в этом доме родился — мой отец владел в нем квар­тирой № 2, но позднее я оказался в нем случайно; нам, только что поже­нив­шимся, доста­лась на время комната отчима моей молодой жены — в большой комму­нальной квар­тире. Татьяна Григо­рьевна Гнедич жила вдвоём с матерью в еще более комму­нальной квар­тире, по другой лест­нице — в комнате, пропахшей нафта­лином и, кажется, лавандой, зава­ленной книгами и старин­ными фото­гра­фиями, устав­ленной ветхой, покрытой само­тка­ными коври­ками мебелью. Сюда я приходил зани­маться с Татьяной Григо­рьевной англий­ским; в обмен я читал с ней фран­цуз­ские стихи, которые, впрочем, она и без моей помощи пони­мала вполне хорошо.
Нача­лась война. Я окончил универ­ситет, мы с женой уехали в город Киров, а потом — в армию, на Карель­ский фронт. О Гнедич мы знали, что перед самой войной она вместе с матерью пере­ехала в дере­вянный особ­нячок на Каменном Острове. Потом, уже на фронте, нам стало известно, что в блокаду умерла ее мать, дом сгорел, она оказа­лась пере­вод­чицей в армии, в Штабе парти­зан­ского движения. Иногда от неё прихо­дили письма — часто стихи, потом она исчезла. Исчезла надолго. Никаких сведений ниот­куда не посту­пало. Я пытался наво­дить справки — Татьяна Гнедич как сквозь землю провалилась.
После войны мы с женой оказа­лись в той же квар­тире, в доме 73/75. Преж­него насе­ления не оста­лось: почти все умерли в блокаду. Лишь изредка встре­ча­лись чудом уцелевшие старо­ре­жимные дамы в шляпках с вуалью. Однажды — дело было, кажется, в 1948 году — за мной пришли из квар­тиры 24; просил зайти Лозин­ский. Такое случа­лось редко — я побежал. Михаил Леони­дович усадил меня рядом, на диванчик и, стара­тельно понижая свой низкий голос, прохрипел: «Мне прислали из Боль­шого дома руко­пись Татьяны Григо­рьевны Гнедич. Помните ли вы ее?» Из Боль­шого дома, с Литей­ного, из госу­дар­ственной безопас­ности? (Лозин­ский по старой памяти говорил то ЧК, то ГПУ.) Что же это? Чего они хотят от вас? «Это, — продолжал Лозин­ский, — перевод поэмы Байрона «Дон Жуан». Полный перевод. Пони­маете? Полный. Окта­вами, прекрас­ными клас­си­че­скими окта­вами. Все семна­дцать тысяч строк. Огромный том перво­классных стихов. И знаете, зачем они прислали? На отзыв. Боль­шому дому пона­до­бился мой отзыв на перевод «Дон Жуана» Байрона».
Как это понять? Я был не менее ошеломлён, чем Лозин­ский, — возможно, даже более; ведь мы не знали, что Гнедич аресто­вана. За что? В те годы «за что» не спра­ши­вали; если уж произ­но­сили такие слова, то пред­ва­ряли их ирони­че­ской оговоркой: «Вопрос идиота — за что?» И откуда взялся «Дон Жуан»? Перевод Гнедич и в самом деле был фено­ме­нален. Это я понял, когда Лозин­ский, обычно сдер­жанный, впол­го­лоса, с зата­ённым восторгом прочёл несколько октав — коммен­тируя их, он вспо­минал два пред­ше­ству­ющих образца: пушкин­ский «Домик в Коломне» и «Сон Попова» Алексея Толстого. И повторял: «Но ведь тут — семна­дцать тысяч таких строк, это ведь более двух тысяч таких октав… И какая лёгкость, какое изяще­ство, свобода и точность рифм, блеск остро­умия, изыс­кан­ность эроти­че­ских пери­фраз, быст­рота речи…» Отзыв он написал, но я его не видел; может быть, его удастся разыс­кать в архивах КГБ.
Прошло восемь лет. Мы уже давно жили в другой комму­нальной квар­тире, неда­леко от прежней — на Киров­ском, 59. Однажды разда­лось три звонка — это было к нам; за дверью стояла Татьяна Григо­рьевна Гнедич, еще более старо­об­разная, чем прежде, в ватнике, с узелком в руке. Она возвра­ща­лась из лагеря, где провела восемь лет. В поезде по пути в Ленин­град она читала «Лите­ра­турную газету», увидела мою статью «Много­ликий классик» — о новом одно­том­нике Байрона, пере­ве­дённом разными, непо­хо­жими друг на друга поэтами, — вспом­нила прошлое и, узнав наш новый адрес на прежней квар­тире, пришла к нам. Жить ей было негде, она оста­лась в нашей комнате. Нас было уже четверо, а с домра­бот­ницей Галей, для которой мы соору­дили полати, пятеро.
Когда я повесил ватник в общей прихожей, много­чис­ленные жильцы квар­тиры подняли скандал: смрад, исхо­дивший от него, был невы­носим; да и то сказать — «фуфайка», как назы­вала этот предмет Татьяна Григо­рьевна, впитала в себя тюремные запахи от Ленин­града до Воркуты. Пришлось ее выбро­сить; другой не было, купить было нечего, и мы выхо­дили из дому по очереди. Татьяна Григо­рьевна все больше сидела за машинкой: пере­пе­ча­ты­вала своего «Дон Жуана».
Вот как он возник.
Гнедич аресто­вали перед самым концом войны, в 1945 году. По ее словам, она сама подала на себя донос. То, что она расска­зала, мало­прав­до­по­добно, однако могло быть след­ствием свое­об­раз­ного воен­ного психоза: будто бы она, в то время кандидат партии (в Штабе парти­зан­ского движения это было необ­хо­димым усло­вием), принесла в партийный комитет свою канди­дат­скую карточку и оста­вила ее, заявив, что не имеет мораль­ного права на партий­ность после того, что совер­шила. Ее аресто­вали. Следо­ва­тели доби­ва­лись ее признания — что она имела в виду? Ее объяс­не­ниям они не верили (я бы тоже не поверил, если бы не знал, что она обла­дала чертами юродивой). Будто бы она по просьбе какого-то англий­ского дипло­мата пере­вела для публи­кации в Лондоне поэму Веры Инбер «Пулков­ский мери­диан» — англий­скими окта­вами. Он, прочитав, сказал: «Вот бы вам пора­бо­тать у нас — как много вы могли бы сделать для русско-британ­ских куль­турных связей!» Его слова произ­вели на неё впечат­ление, идея поездки в Вели­ко­бри­танию засела в ее сознании, но она сочла ее преда­тель­ством. И отдала канди­дат­скую карточку. Понятно, след­ствие не верило этому дикому признанию, но других обви­нений не рожда­лось. Ее судили — в ту пору было уже принято «судить» — и приго­во­рили к десяти годам испра­ви­тельно-трудовых лагерей по обви­нению «в измене совет­ской родине» — девят­на­дцатая статья, озна­чавшая неосу­ществ­лённое намерение.
После суда она сидела на Шпалерной, в общей камере, довольно много­людной, и ожидала отправки в лагерь. Однажды ее вызвал к себе последний из ее следо­ва­телей и спросил: «Почему вы не поль­зу­е­тесь библио­текой? У нас много книг, вы имеете право…»
Гнедич отве­тила: «Я занята, мне некогда». — «Некогда? — пере­спросил он, не слишком, впрочем, удив­ляясь (он уже понял, что его подопечная отли­ча­ется, мягко говоря, стран­но­стями). — Чем же вы так заняты?» — «Пере­вожу. — И уточ­нила: — Поэму Байрона». Следо­ва­тель оказался грамотным; он знал, что собой пред­став­ляет «Дон Жуан». «У вас есть книга?» — спросил он. Гнедич отве­тила: «Я пере­вожу наизусть». Он удивился еще больше: «Как же вы запо­ми­наете окон­ча­тельный вариант?» — спросил он, проявив неожи­данное пони­мание сути дела. «Вы правы, — сказала Гнедич, — это и есть самое трудное. Если бы я могла, наконец, запи­сать то, что уже сделано… К тому же я подхожу к концу. Больше не помню».
Следо­ва­тель дал Гнедич листок бумаги и сказал: «Напи­шите здесь все, что вы пере­вели, — завтра погляжу». Она не реши­лась попро­сить побольше бумаги и села писать. Когда он утром вернулся к себе в кабинет, Гнедич еще писала; рядом с ней сидел разъ­ярённый конвоир. Следо­ва­тель посмотрел: прочесть ничего нельзя; буквы меньше була­вочной головки, октава зани­мает от силы квад­ратный санти­метр. «Читайте вслух!» — распо­ря­дился он. Это была девятая песнь — о Екате­рине Второй. Следо­ва­тель долго слушал, по временам смеялся, не верил ушам, да и глазам не верил; листок c шапкой «Пока­зания обви­ня­е­мого» был заполнен с обеих сторон мель­чай­шими квад­ра­ти­ками строф, которые и в лупу нельзя было прочесть. Он прервал чтение: «Да вам за это надо дать Сталин­скую премию!» — воскликнул он; других крите­риев у него не было. Гнедич горестно пошу­тила в ответ: «Ее вы мне уже дали». Она редко позво­ляла себе такие шутки.
Чтение длилось довольно долго — Гнедич уместила на листке не менее тысячи строк, то есть 120 октав. «Могу ли чем-нибудь вам помочь?» — спросил следо­ва­тель. «Вы можете — только вы!» — отве­тила Гнедич. Ей нужны: книга Байрона (она назвала издание, которое каза­лось ей наиболее надёжным и содер­жало коммен­тарии), словарь Вебстера, бумага, карандаш ну и, конечно, одиночная камера.
Через несколько дней следо­ва­тель обошёл с ней внут­реннюю тюрьму ГБ при Большом доме, нашёл камеру чуть посветлее других; туда принесли стол и то, что она просила.
В этой камере Татьяна Григо­рьевна провела два года. Редко ходила гулять, ничего не читала — жила стихами Байрона. Расска­зывая мне об этих месяцах, она сказала, что посто­янно твер­дила про себя строки Пушкина, обра­щённые к ее далё­кому предку, Николаю Ивано­вичу Гнедичу:
С Гомером долго ты бесе­довал один,

Тебя мы долго ожидали.
И светел ты сошёл с таин­ственных вершин
И вынес нам свои скрижали…

Он «бесе­довал один» с Гомером, она — с Байроном. Два года спустя Татьяна Гнедич, подобно Николаю Гнедичу, сошла «с таин­ственных вершин» и вынесла «свои скри­жали». Только ее «таин­ственные вершины» были тюремной камерой, обору­до­ванной зловонной парашей и оконным «наморд­ником», который заслонял небо, пере­крывая дневной свет. Никто ей не мешал — только время от времени, когда она ходила из угла в угол камеры в поисках рифмы, надзи­ра­тель с грохотом открывал дверь и рявкал: «Тебе писать велено, а ты тут гуляешь!»
Два года тяну­лись ее беседы с Байроном. Когда была постав­лена последняя точка в конце семна­дцатой песни, она дала знать следо­ва­телю, что работа кончена. Он вызвал ее, взял гору листочков и преду­предил, что в лагерь она поедет только после того, как руко­пись будет пере­пе­ча­тана. Тюремная маши­нистка долго с нею вози­лась. Наконец следо­ва­тель дал Гнедич выпра­вить три экзем­пляра — один положил в сейф, другой вручил ей вместе с охранной грамотой, а насчёт третьего спросил, кому послать на отзыв. Тогда-то Гнедич и назвала М.Л. Лозинского.
Она уехала этапом в лагерь, где провела — от звонка до звонка — остав­шиеся восемь лет. С руко­писью «Дон Жуана» не расста­ва­лась; нередко драго­ценные стра­ницы подвер­га­лись опас­ности: «Опять ты шуршишь, спать не даёшь? — орали соседки по нарам. — Убери свои сраные бумажки…» Она сберегла их до возвра­щения — до того дня, когда села у нас на Киров­ском за машинку и стала пере­пе­ча­ты­вать «Дон Жуана». За восемь лет нако­пи­лось множе­ство изме­нений. К тому же от прошедшей тюрьму и лагеря руко­писи шёл такой же смрад, как и от «фуфайки».
В Союзе писа­телей состо­ялся твор­че­ский вечер Т.Г. Гнедич — она читала отрывки из «Дон Жуана». Перевод был оценён по заслугам. Гнедич особенно горди­лась щедрыми похва­лами нескольких мастеров, мнение которых ставила очень высоко: Эльги Львовны Линецкой, Влади­мира Ефимо­вича Шора, Елиза­веты Григо­рьевны Полон­ской. Прошло года полтора, изда­тель­ство «Худо­же­ственная лите­ра­тура» выпу­стило «Дон Жуана» с преди­сло­вием Н.Я. Дьяко­новой тиражом сто тысяч экзем­пляров. Сто тысяч! Могла ли мечтать об этом арестантка Гнедич, два года делившая одиночную камеру с тюрем­ными крысами?
В то лето мы жили в деревне Сивер­ская, на реке Оредеж. Там же, побли­зости от нас, мы сняли комнату Татьяне Григо­рьевне. Проходя мимо станции, я случайно встретил ее: она сходила с поезда, волоча на спине огромный мешок. Я бросился ей помочь, но она сказала, что мешок очень лёгкий — в самом деле, он как бы ничего не весил. В нем оказа­лись игрушки из целлу­лоида и картона — для всех сосед­ских детей. Татьяна Григо­рьевна полу­чила гонорар за «Дон Жуана» — много денег: 17 тысяч рублей да еще большие «поти­ражные». Впервые за много лет она купила себе необ­хо­димое и другим подарки. У неё ведь не было ничего: ни авто­ручки, ни часов, ни даже целых очков.
На пода­ренном мне экзем­пляре стоит № 2. Кому же достался первый экзем­пляр? Никому. Он был пред­на­значен для следо­ва­теля, но Гнедич, несмотря на все усилия, своего благо­де­теля не нашла. Веро­ятно, он был слишком интел­ли­гентным и либе­ральным чело­веком; судя по всему, органы пустили его в расход. <…>
Режиссёр и художник Акимов на отдыхе прочитал «Дон Жуана», пришёл в восторг, пригласил к себе Гнедич и пред­ложил ей своё соав­тор­ство; вдвоём они превра­тили поэму в теат­ральное пред­став­ление. Их дружба поро­дила еще одно неза­у­рядное произ­ве­дение искус­ства: портрет Т.Г. Гнедич, напи­санный Н.П. Акимовым, — из лучших в порт­ретной серии совре­мен­ников, созданной им. Спек­такль, постав­ленный и оформ­ленный Акимовым в руко­во­димом им ленин­град­ском Театре комедии, имел большой успех, он держался на сцене несколько лет.
Первое пред­став­ление, о котором шла речь в самом начале, окон­чи­лось триумфом Татьяны Гнедич. К тому времени тираж двух изданий «Дон Жуана» достиг ста пяти­де­сяти тысяч, уже появи­лось новое издание книги К.И. Чуков­ского «Высокое искус­ство», в котором перевод «Дон Жуана» оцени­вался как одно из лучших дости­жений совре­мен­ного поэти­че­ского пере­вода, уже вышла в свет и моя книга «Поэзия и перевод», где бегло изла­га­лась история пере­вода, причис­лен­ного мною к шедеврам пере­вод­че­ского искус­ства. И все же именно тот момент, когда подняв­шиеся с мест семьсот зрителей в Театре комедии едино­душно благо­да­рили вызван­ного на сцену автора, — именно этот момент стал апофе­озом жизни Татьяны Григо­рьевны Гнедич.
После возвра­щения на волю она прожила трид­цать лет. Каза­лось бы, все нала­ди­лось. Даже семья появи­лась: Татьяна Григо­рьевна привезла из лагеря старушку, которая, посе­лив­шись вместе с ней, играла роль матери. И еще она привезла мастера на все руки «Егория» — он был как бы мужем. Несколько лет спустя она усыно­вила Толю — маль­чика, сохра­нив­шего верность своей приёмной матери. Благо­даря ее заботам он, окончив универ­ситет, стал филологом-итальянистом.
«Каза­лось бы, все нала­ди­лось», — огово­рился я. На самом деле «лагерная мама», Анастасия Дмит­ри­евна, оказа­лась ворчу­ньей, посто­янно впадавшей в черную мрач­ность; «лагерный муж», водо­про­водчик Георгий Павлович («Егорий») — тяжёлым алко­го­ликом и необуз­данным сквер­но­словом. Внешне Татьяна Григо­рьевна циви­ли­зо­вала его — например, научила заме­нять излюб­ленное короткое слово именем древ­не­гре­че­ского бога, и теперь он говорил, обра­щаясь к прихо­дившим в дом ученикам своей супруги и пока­зывая на неё:
«Выпьем, ребята? А что она не велит, так Феб с ней!» В лите­ра­туре «мама» и «муж» ничего не пони­мали, да и не хотели и не могли пони­мать. Зато Егорий под руко­вод­ством супруги украшал ново­годнюю ёлку хитро­ум­ными игру­шеч­ными меха­низ­мами собственной конструкции. Случа­лось, что он поко­ла­чивал жену. Когда я спросил, не боится ли она худшего, Татьяна Григо­рьевна рассу­ди­тельно ответила:
«Кто же убивает курицу, несущую золотые яйца?»
Жила Татьяна Григо­рьевна последние деся­ти­летия, как ей всегда мечта­лось: в Павловске, на краю парка, побли­зости от люби­мого ею Царского Села — она посвя­тила ему немало стихо­тво­рений, остав­шихся неопуб­ли­ко­ван­ными, как большая часть ее стихов:

Как хорошо, что парк хотя бы цел,
Что жив прекрасный контур Эрмитажа,
Что сон его колонн все так же бел,
И красота капризных линий та же…
Как хорошо, что мы сидим вдвоём
Под сенью лип, для каждого священной,
Что мы молчим и воду Леты пьём
Из чистой чаши мысли вдохновенной…
20 августа 1955 г.
Г. Пушкин<…>

http://www.novayagazeta.ru/gulag/48193.html

 

Герои ленин­град­ской культуры

…Уже после рево­люции студентку ЛИФЛИ Татьяну Гнедич чуть не исклю­чили за то, что она «скрыла своё дворян­ское проис­хож­дение». Она сказала:
– Поми­луйте, да как же это Гнедичи могут скрыть дворян­ское происхождение?
И тогда ее захо­тели исклю­чить за то, что она кичится таким проис­хож­де­нием. К счастью, обошлось…
Отец ее был препо­да­ва­телем англий­ского языка и инспек­тором народных училищ.
– Он занимал ту же долж­ность, что и отец В. И. Ленина, – гово­рила об этом Татьяна Григорьевна.
И за это ей тоже доста­лось на одной из «чисток» в универ­си­тете: – Как вы можете сравнивать!
Роди­лась она слабой, болез­ненной, с врож­дённым пороком сердца. Часто я от неё слышала:
– Когда я была маленькая, мне посто­янно гово­рили: «Танечка, не беги за мячиком: ты умрёшь». А когда аресто­вали, никто не говорил: «Танечка, не ходи в этап: ты умрёшь!» «Танечка, не спи в камере на сыром каменном полу: ты умрёшь!» Ничего, обошлось…
Девочка увле­ка­лась стихами, рисо­ва­нием, иностран­ными языками. Англий­скому ее учил отец, фран­цуз­скому – мать. Перед самой рево­лю­цией семья пере­ехала в Одессу. В 1920 году отец ушёл из дому обме­ни­вать вещи на продукты – и не вернулся; никто так и не узнал, что с ним случи­лось. С 13 лет, чтобы помочь матери, давала уроки англий­ского. Позже они стали доби­ваться разре­шения выехать в Петро­град. Помог Г. М. Кржи­жа­нов­ский: он вспомнил, что до рево­люции отец Татьяны Григо­рьевны прятал у себя социал-демо­кратов, которые скры­ва­лись от полиции. В Петро­граде Татьяна Григо­рьевна посту­пила в ЛИФЛИ. По возрасту она была старше боль­шин­ства одно­курс­ников, да и выгля­дела старше своего возраста. В 1939 году она посту­пила в аспи­ран­туру. Одно­вре­менно рабо­тала – препо­да­вала англий­ский в 1-м Инсти­туте иностранных языков.
Нача­лась война. В июле 1942 года Т. Г. Гнедич была моби­ли­зо­вана на долж­ность пере­вод­чика в спец­ре­дакцию 7-го отде­ления полит­управ­ления Ленин­град­ского фронта. Но немецкий она знала пассивно, поэтому скоро ее пере­вели в разве­ду­прав­ление Балт­флота, где она смогла принести большую пользу своим знанием англий­ского. Тогда же Гнедич стала пере­во­дить на англий­ский стихи ленин­град­ских поэтов, чтобы позна­ко­мить наших союз­ников с русской поэзией: то были стихи А. Проко­фьева, В. Инбер, А. Ахма­товой. Ей дали консуль­танта – англи­ча­нина, бывшего матроса коро­лев­ского британ­ского флота по фамилии Уинкот, он жил в Ленин­граде еще до войны. Вот дружба с этим Уинкотом и послу­жила главной причиной после­ду­ющих непри­ят­но­стей. Уинкот часто говорил:
– Ну, Татьяна Григо­рьевна, кончится война, я вас приглашу и вы поедете ко мне в Лондон.
Ей очень хоте­лось поехать – и она с кем-то поде­ли­лась такой перспек­тивой. К Татьяне Григо­рьевне в гости стала прихо­дить какая-то странная женщина, которая ее обо всем выспра­ши­вала – это была прово­ка­торша. Гнедич об этом дога­ды­ва­лась, но это не поме­шало ей начать ходить в Большой дом и наво­дить справки о своём знакомом, немце по наци­о­наль­ности, который исчез в начале войны. Дело в том, что Гнедич чувство­вала себя очень одинокой, во время блокады умерла ее мать. К 1944 году Гнедич демо­би­ли­зо­вали, она начала рабо­тать в педин­сти­туте им. А. И. Герцена на факуль­тете иностранных языков. Чувство­ва­лось, что война идёт к концу. Ко многим стали возвра­щаться с фронта раненые мужья, братья. А Гнедич по-преж­нему оста­ва­лась совсем одна. Она продол­жала ходить в Большой дом и спра­ши­вать, куда делся некий Аксель Витберг, жив ли он. Моло­денький крас­но­ар­меец сочув­ственно преду­пре­ждал (с «мало­рос­сий­ским» акцентом):
– Та кто ж он вам, цей Витберг? Друг чи муж? Не ходите вы лучше сюда! Себе хуже сделаете!
А она не могла не ходить…
В один из зимних вечеров Гнедич должна была встре­титься с Уинкотом, чтобы вместе ехать в коман­ди­ровку в Москву. Уинкот ждал долго.
– Где же эта Гнедич? Что за фокусы? – недо­умевал он.
А Татьяна Григо­рьевна между тем была тоже на вокзале. Как только она прие­хала, к ней подошёл милиционер:
– Вы Гнедич? Прой­дёмте со мной, будет проверка документов.
– У всех? – недо­вер­чиво спро­сила она.
– У всех.
Ее провели в большое пустое поме­щение, велели сесть и ждать. Мили­ци­онер тоже сел. Время бежало.
– Скоро ли? – завол­но­ва­лась Татьяна Григо­рьевна. – Поезд уйдёт!
– Скоро, скоро.
Мили­ци­онер быст­ренько куда-то позвонил:
– Ну, давайте быстрее, она уже беспокоится.
И тут Татьяна Григо­рьевна все поняла. «Господи, – поду­мала с облег­че­нием, – так вот это что! Ну, слава богу, наконец-то!»
А Уинкота аресто­вали сразу по приезде в Москву.
Сначала Гнедич сидела в одиночке во внут­ренней тюрьме НКВД на ул. Воинова, в так назы­ва­емой «Шпалерке». Однажды среди заклю­чённых прошёл слух, что одна женщина в тюрьме умерла, ее родные просили выдать им тело, чтобы похо­ро­нить по-чело­ве­чески. Им в этом отка­зали, похо­ро­нили умершую прямо на огромном тюремном дворе, не отметив даже холмиком. И тогда Татьяна Григо­рьевна дала себе слово: ни за что не умру здесь. Выдержу все, но не доставлю палачам такого удовольствия.
Когда Гнедич вызы­вали к следо­ва­телю на допросы, она отка­зы­ва­лась отве­чать ему. Следо­ва­тель доби­вался признания в том, что она соби­рала шпион­ские сведения. Она отвечала:
– Да, для вас.
Еще она говорила:
– Вы и подобные вам давно растоп­тали все ленин­ские заветы.
Держали Гнедич по-преж­нему в одиночке. Чтобы скра­сить долгие часы в камере, она стала вспо­ми­нать те две песни байро­нов­ского «Дон Жуана», которые знала наизусть.
Татьяне Григо­рьевне дали нового следо­ва­теля. Он сумел найти с непо­корной заклю­чённой контакт. Дал ей листок прото­кола допроса, чтобы она запол­нила в камере. А в камере Татьяна Григо­рьевна заме­тила, что вместо одного листочка он по ошибке дал ей целых два. На одном из них бисерным почерком запи­сала около тысячи стихо­творных строк пере­вода. Может быть, удастся сохра­нить их. Не раз я потом видела этот много­стра­дальный листок – прочесть стихи можно было только с помощью сильной лупы, но запи­саны они были чётко. Гнедич пока­зы­вала листок только из своих рук, не разрешая до него дотро­нуться – берегла…
Следо­ва­тель хватился «лишнего листка и потре­бовал его вернуть: все выда­ётся ему под отчёт. Гнедич объяс­нила, что не может вернуть, так как листок у неё использован.
– Для чего?
Пришлось созна­ваться. Следо­ва­тель неожи­данно заин­те­ре­со­вался и выразил желание прочесть стихи.
– Что вам нужно для продол­жения работы? – спросил он, прочтя.
– Пись­менные принад­леж­ности, роман Байрона и англо-русский словарь, – был ответ.
– Все это будет вам предо­став­лено. По мере работы отда­вайте листки мне. Когда вас отправят на высылку, я отдам вам весь пакет и на нем напишу: «Не отби­рать и не читать».
И жизнь Татьяны Григо­рьевны в одиночной камере напол­ни­лась смыслом – да каким! Не раз она вспо­ми­нала впоследствии:
– Вряд ли я имела бы возмож­ность сделать этот перевод, если бы мне не предо­ста­вили такой вели­ко­лепной возмож­ности остаться наедине с моим дорогим Джор­джем Гордоном на целых два года!
Веро­ятно, в одино­че­стве, в тесной камере, у Гнедич возникло то интимное ощущение личной близости к вели­кому англий­скому поэту, о котором она потом гово­рила всю жизнь и которое выра­зи­лось в стихо­тво­рении, напи­санном в те дни:

Гордон мой дорогой! Я счаст­лива, смотри,
Ты послан мне самой судьбою.
Ни злые палачи, ни глупые псари
Не разлучат меня с тобою.
Как больно, тяжело и холодно. Устав
От веро­лом­ства и коварства,
Я пью, мой милый друг, вино твоих октав,
Как чудо­творное лекарство.
Нам будет хорошо с Кипридою втроём
На ново­селье этом странном.
Целуй меня, мой друг! Мы сына назовём
Назло уродам – Дон-Жуаном!

После одиноч­ного заклю­чения Татьяну Григо­рьевну пере­вели в лагерь под Бокси­то­гор­ском. Очевидно, во время этапа в лагерь случился эпизод, о котором она вспом­нила неза­долго до смерти. Она сидела у себя в комнате больная, с опух­шими ногами. Я прие­хала ее наве­стить. Мы пили чай на табу­ретке, придви­нутой к ее креслу. Пёс Чалый, расха­живая по комнате и разма­хивая хвостом, сбил пустую чашку и та разби­лась. Татьяна Григо­рьевна непро­из­вольно вздрог­нула, а ее приёмный сын Толя, который не больно-то с нею цере­мо­нился, насмеш­ливо заметил:
– Поду­маешь, чашка разбилась!
Спокойно и сосре­до­то­ченно, обра­щаясь только ко мне, она начала рассказывать:
– Однажды нас гнали этапом. К вечеру привели в здание бывшей казармы на ночёвку. Там был холодный, бетонный пол. Нас заста­вили раздеться до рубашек и целый час прика­зы­вали стоять непо­движно на голом полу босиком. Через час велели снова одеваться. Я ведь тогда весь этот час не шелох­ну­лась даже. Скажите, Галочка, после того, как такое выдер­жала, имею я право вздрог­нуть, если разо­бьётся чашка?
В Бокси­то­гор­ском лагере Т. Г. Гнедич встре­ти­лась с Руфью Алек­сан­дровной Зерновой, аресто­ванной позже. Они были знакомы по универ­си­тету. Слухи о пере­воде «Дон-Жуана» Гнедич просо­чи­лись на волю. Еще до ареста Зернова слышала историю «тюрем­ного» пере­вода, который был послан на отзыв к профес­сору А. А. Смир­нову. Отзыв был: гени­ально! Хотя на похвалы А. А. Смирнов был весьма скуп. Все пове­рили, что гени­альный перевод будет осно­ва­нием к осво­бож­дению – во всяком случае, к смяг­чению участи. Но тогда еще не было известно, что грянет 1949 – Р. А. Зернова была аресто­вана. Она встре­тила Т. Г. Гнедич в пере­сыльной тюрьме и спро­сила, как же ее перевод, неужели не помог? Та только рукой махнула.
В лагере Т. Г. Гнедич из-за порока сердца не рабо­тала на лесо­по­вале. Она не попала даже в поши­вочную мастер­скую, где инва­лиды-заклю­чённые шили рука­вицы, а оказа­лась в группе самых слабых, занятых только уборкой поме­щения, немощных старух. Когда заклю­чённые возвра­ща­лись в бараки после работы, убор­щицы стара­лись не попа­даться никому на глаза. Но Татьяна Григо­рьевна часто читала по вечерам стихи – она многое помнила наизусть. Все соби­ра­лись вокруг неё. Потом она стала руко­во­дить само­де­я­тель­но­стью заклю­чённых. Искус­ство скра­ши­вало лагерную действи­тель­ность, помо­гало людям выжи­вать, достав­ляло минуты радости. В деятель­ности этого рода сказы­вался педа­го­ги­че­ский талант Т. Г. Гнедич.
Вот на подго­товке этих лагерных спек­таклей она и позна­ко­ми­лась с членами своей будущей семьи – пожилой Анаста­сией Дмит­ри­евной, которую впослед­ствии назы­вала тётушкой, и с Геор­гием Павло­вичем, ставшим ее мужем, что после реаби­ли­тации немало шоки­ро­вало многих знакомых.
– А что мне было делать? – гово­рила она потом мне. – Я ведь не знала, что пред­стоит полная реаби­ли­тация, осво­бож­дение. Я думала, в ссылку куда-то придётся поехать. А со старичком-то все легче, чем совсем одной. А Егорушка любил меня, да и я его.
Да, семья произ­во­дила странное впечат­ление со стороны. Властная крутая Анастасия Дмит­ри­евна не жало­вала Георгия, который любил выпить. Изба­ло­ванный Анатолий терпеть не мог их обоих. Но Татьяна Григо­рьевна не только объеди­няла эту разно­шёрстную компанию, она неза­метно и нена­зой­ливо ею управ­ляла – и радо­ва­лась, что не оста­лась под старость одна.
Однажды в квар­тире Т. Г. Гнедич раздался теле­фонный звонок:
– Могу я попро­сить Татьяну Григо­рьевну Гнедич? – спросил мужской голос.
– Да, я вас слушаю.
– Это Николай Павлович Акимов. Вам что-нибудь говорит моё имя?
Разу­ме­ется, это имя гово­рило ей очень многое: еще до войны Гнедич видела все основные спек­такли Театра комедии.
– Как вы думаете, зачем я вам звоню? – спросил Акимов.
– Неужели… быть может – неужели вы хотите поста­вить комедию Гриль­пар­цера, которую я недавно перевела?
Ей, конечно, сразу пока­за­лось такое пред­по­ло­жение неве­ро­ятным, пьеса не больно-то инте­ресная, а других она никогда не переводила.
– Нет, не Гриль­пар­цера, – был ответ. Акимов назвал «Дон-Жуана».
– А что вы удив­ля­е­тесь? – спросил он. – «Дон-Жуан» просто создан для сцени­че­ской поста­новки. С одной стороны, там есть дина­мичное действие. С другой – блестящие диалоги. И с третьей – лири­че­ские отступ­ления, яркие фило­соф­ские и поли­ти­че­ские выска­зы­вания, которые будут произ­но­сить чтецы.
Спек­такль полу­чился по-акимовски блестящий, яркий, остро­умный. «Дон-Жуан» как бы получил на сцене вторую жизнь. В нем играли лучшие актёры театра: Юнгер, Воро­паев, Уварова, Колесов, Зару­бина, Милиндер. Но еще радостней для Т. Г. Гнедич оказа­лась дружба с этими актё­рами и, главное, с самим Н. П. Акимовым. Она часто ездила в театр во время подго­товки спек­такля, специ­ально напи­сала к нему пролог и эпилог в вели­ко­лепных октавах, часто бывала на репе­ти­циях. Когда в 1964 году вышло второе, исправ­ленное издание «Дон-Жуана» в Худлите, Т. Г. Гнедич пода­рила по книге всем актёрам, участ­во­вавшим в спек­такле, и каждому напи­сала на память по октаве, а кому и больше. Вот, например, октавы, посвя­щённые Николаю Павло­вичу Акимову:

Ах! Я пристрастна к имени «Акимов»,
Мне с юности был дорог этот звук.
В нем озор­ство ума неукротимо,
В нем хитрая крыла­тость, милый друг!
На жизненном балу неутомимо
Валь­сируя, чертя за кругом круг,
Он появ­ля­ется, держа за талию
Злодейку-чаро­дейку музу Талию.

Все они оказа­лись едино­мыш­лен­ни­ками: и Байрон, и Н. П. Акимов, и Т. Г. Гнедич. Их дружба продол­жа­лась до самой смерти Акимова и принесла обоим немало радости. Однажды Гнедич с гордо­стью пока­зала каран­дашный портрет, сделанный Акимовым. Есть еще портрет, выпол­ненный маслом, он висит в музее Театра комедии. Тот мягче, вели­че­ственней. Когда случа­ется бывать в этом театре, я непре­менно захожу в музей, стою у этого порт­рета и вспо­минаю еще третий облик ориги­нала, домашний: в тёмном стару­ше­чьем платье, с близо­руким прищуром, светлые волосы сзади сколоты шпиль­ками в узел. Часто, бывало, звонишь ей, а она отве­чает таким слабым усталым голосом, что сердце сжимается:
– Татьяна Григо­рьевна, вы больны?
– Да, я что-то неважно себя чувствую, – отве­чает она. – А что вы хотели?
– Да нет, ничего, – гово­ришь смущённо. – Поправляйтесь.
– Ну, уж коли позво­нили, так вам, верно, что-то нужно? Вы, наверно, хотели приехать?
– Да, хотела, но раз вы больны…
– Нет, вы все-таки приезжайте.
– Но вы плохо себя чувствуете!
– Это неважно. Пока доедете до Пушкина, я приму лекар­ство, полежу, мне и станет полегче. Почи­таете мне, что там у вас.
Она встре­чала меня слабая, с утом­лённым лицом, с черными кругами под глазами, слегка опухшая, прово­дила по застав­лен­ному книгами кори­дору в комнату, мы сади­лись на знакомые стулья с высо­кими спин­ками и раскла­ды­вали на столе руко­писи, а со стены из резных дере­вянных рамок на нас мудро смот­рели Пушкин и Байрон. Посте­пенно, по мере разго­вора, лицо Татьяны Григо­рьевны разгла­жи­ва­лось, глаза уже не смот­рели так стра­даль­чески, черные тени под глазами блед­нели, она ожив­ля­лась, щеки прини­мали есте­ственный цвет.
– А знаете, – гово­рила она, – как хорошо, что вы прие­хали! Вот я с вами и отошла.
Когда я уходила, она прово­жала меня до самого порога и обяза­тельно цело­вала в лоб.
Самое главное для неё было – беско­рыстное, чистое служение поэти­че­скому искус­ству. Это каче­ство она и стара­лась воспи­ты­вать в учениках. Она была прямо-таки создана, чтобы помо­гать молодым поэтам и пере­вод­чикам. При любой неудаче мы всегда звонили ей – и она полно­стью вникала в наши дела. Многие ли знают, что неза­долго до смерти Т. Г. Гнедич писала преди­словие к сбор­нику моло­дого поэта Виктора Ширали?
Как только Татьяна Григо­рьевна верну­лась к нормальной жизни, она стала пытаться издать сборник собственных стихов. Много лет ничего с этим не полу­ча­лось, изда­тель­ства не хотели рабо­тать с ней. В алма-атин­ском журнале «Простор» нашёлся человек, который решил опуб­ли­ко­вать стихи Т. Г. Гнедич. В 60-е годы там были напе­ча­таны два ее венка сонетов. Наконец, с Гнедич заключил договор Лениздат. Но один из сонетов венка «Поэту», посвя­щённый Николаю Гуми­лёву, в те годы публи­ко­вать боялись; имя Гуми­лёва еще не стало офици­ально разре­шённым. Пришлось сонет пере­де­лать, чтоб не пропал весь венок, сонет стал безликим, гораздо менее выра­зи­тельным. Но Т. Г. Гнедич даже этого вари­анта книжки «Этюды и сонеты» не увидела своими глазами: он вышел через два месяца после ее смерти. Коррек­туру, правда, она успела подписать.
Весной 1976 года Татьяна Григо­рьевна уже была очень больна. Целыми днями она сидела у себя в комнате в кресле, отёкшие ноги были забин­то­ваны, ухаживал, за ней муж. До того она долго лежала в боль­нице. В начале мая я поехала наве­стить ее. Из окна элек­трички я смот­рела на обре­занные уродцы-деревца, наса­женные вдоль линии, листья на них еще не распу­сти­лись, и они произ­во­дили тяжёлое впечат­ление. Всю дорогу я думала о Татьяне Григо­рьевне. Я везла книгу «Дон-Жуан» издания 1964 года.
Разные у нас в тот раз были разго­воры. Гнедич вспо­ми­нала об этапе, о боль­нице. Гово­рили о Байроне, о стихах. О моих дочерях. Время от времени она поста­ны­вала: так болели отёкшие ноги.
– Вы можете пред­ста­вить, какая это боль, если даже я не могу ее терпеть?
Вспом­нили наш старый семинар. Гнедич сказала:
– Никогда после мне не удава­лось собрать такой семинар, как ваш.
Наконец я реши­лась подсу­нуть ей книгу на подпись.
На книге она напи­сала: «Моей дорогой Гале Усовой в память нашего милого семи­нара 50-х годов по пору­чению Байрона. Т. Гнедич». Я часто теперь пере­чи­тываю эту простую надпись, сделанную изме­нив­шимся перед смертью почерком, и думаю – как часто мы пыта­емся непре­менно изоб­рести что-то изыс­канно-ориги­нальное, недо­оце­нивая смысла обык­но­венных чело­ве­че­ских слов…
При моей попытке встать Татьяна Григо­рьевна жалобно сказала: – Мы еще совсем не пого­во­рили, куда же вы?
Я оста­лась. А она на полу­слове вдруг уронила голову на грудь и уснула прямо в кресле. Я расте­ря­лась, но через минуту она просну­лась так же неожи­данно, как и уснула, и спро­сила, глядя сквозь меня непонимающе:
– А где же Галя Усова? Она что, уже ушла?
Я испу­га­лась, но она уже пришла в себя. На этот раз перед уходом я накло­ни­лась и сама поце­ло­вала ее в лоб, как раньше обычно делала она. И эта пере­мена между нами ударила в самое сердце. Я долго шла пешком на вокзал с «Дон-Жуаном» под мышкой, а в ушах звучал ее беспо­мощный голос:
– А где же Галя Усова? Она что, уже ушла?
Это была последняя наша встреча. Правда, мы еще много раз гово­рили по телефону…
Татьяна Григо­рьевна Гнедич умерла 7 ноября 1976 года. Похо­роны в г. Пушкине были необы­чайно много­людны, особенно много было моло­дёжи, ее учеников. Гово­рили проник­но­венные речи, читали стихи. Никак не могли оста­но­виться, даже когда прие­хали на клад­бище, снова сняли крышку с гроба и продол­жали прощание. Наконец, начали закры­вать – и вдруг какая-то женщина закричала:
– Нет, подо­ждите! Подо­ждите – и я скажу! Она оказа­лась врачом пушкин­ской боль­ницы, лечившей Татьяну Григо­рьевну в последнее время. Она сказала, что ее потрясли все эти похо­роны, проник­но­венные выступ­ления учеников и коллег, что Гнедич не раз ей гово­рила, когда лежала у неё в больнице:
– Непре­менно прихо­дите на мои похо­роны – вы услы­шите обо мне много интересного.
Пригла­шать на собственные похо­роны – какую же надо для этого иметь силу духа, само­иронию, ощущение, что жизнь прошла не зря!
Нет, жизнь прошла не зря. «Я буду жить в своих учениках:»,- уверенно гово­рила Т. Г. Гнедич. Это так и есть. Все мы, бывавшие когда-то на Москов­ской, а затем на ул. Васенко, в трудные минуты жизни вспо­ми­наем нашего Учителя и друга. И в радостные минуты как хочется набрать знакомый номер телефона.
Жизнь Т. Г. Гнедич была в целом счаст­ливой, особенно те последние двадцать лет, когда она жила в Пушкине, рабо­тала, руко­во­дила моло­дыми и была окру­жена людьми до такой степени, что не знала ни минуты покоя, но это ей очень нрави­лось, хотя иной раз она и жало­ва­лась, что присесть некогда. При ее жизни «Дон-Жуан» изда­вался четыре раза – а ведь есть еще посмертные издания. В книге «Высокое искус­ство» К. И. Чуков­ский высоко оценил работу Татьяны Гнедич. Подобно тому, как Пушкин назвал подвигом перевод своего совре­мен­ника Н. И. Гнедича, который дал русскому чита­телю гоме­ров­скую «Илиаду», К. И. Чуков­ский считает подвигом труд Т. Г. Гнедич: она дала русским чита­телям «умный, любовный перевод одного из вели­чайших произ­ве­дений всемирной поэзии»… «Един­ственное слово, которое мы вправе сказать о само­от­вер­женном труде Татьяны Гнедич, это слово – подвиг».

© 2013 WALKERU