Автор: | 13. июня 2022



Вспоми­нать наше пребы­вание в Toppо-ди-Венере и всю тамошнюю атмо­сферу тягостно. С самого начала в воздухе ощуща­лось раздра­жение, возбуж­дён­ность, взвин­чен­ность, а под конец еще эта. история с ужасным Чиполлой, в чьём лице роковым и вместе с тем впечат­ля­ющим образом словно бы нашло своё вопло­щение и угро­жающе сгусти­лось все специ­фи­чески злока­че­ственное этого настро­ения. То, что при страшной развязке (развязке, как нам каза­лось потом, заранее пред­на­чер­танной и, в сущности, зако­но­мерной) присут­ство­вали наши дети, было, конечно, прискорбно и непоз­во­ли­тельно, но нас ввела в заблуж­дение мисти­фи­кация, к которой прибегнул этот весьма необычный человек. Слава богу, дети так и не поняли, когда кончи­лось лице­дей­ство и нача­лась драма, и мы не стали выво­дить их из счаст­ли­вого заблуж­дения, что все это было игрой.
Торре распо­ложен кило­метрах в пятна­дцати от Портек­ле­менте, одного из самых попу­лярных курортов на Тиррен­ском море, по-столич­ному элегант­ного и большую часть года пере­пол­нен­ного, с нарядной, застро­енной отелями и мага­зи­нами эспла­надой вдоль моря, с пест­рящим кабин­ками, флаж­ками песочных замков и заго­ре­лыми телами, широ­ченным пляжем и шумными увесе­ли­тель­ными заве­де­ниями. Поскольку пляж, окайм­лённый рощей пиний, на которую смотрят сверху ближние горы, покрыт вдоль всего побе­режья тем же мелким песком, удобен и просторен, не мудрено, что чуть поодаль вскоре возник менее шумный конку­рент. Торре-ди Венере, где, впрочем, напрасно будешь озираться в поисках башни, которой посёлок обязан своим назва­нием, пред­став­ляет собой как бы филиал сосед­него боль­шого курорта и на протя­жении ряда лет был раем для немногих, приютом для цени­телей природы, не опош­ленной свет­ской толпой. Но, как это водится с такими угол­ками, тишине давно пришлось отсту­пить еще дальше по побе­режью, в Марина-Петриера и бог весть куда; свет, как известно, ищет тишины и ее изго­няет, со смешным вожде­ле­нием набра­сы­ваясь на неё и вооб­ражая, будто способен с ней соче­таться и будто там, где пребы­вает она, может нахо­диться и он; что гово­рить, даже раскинув в ее обители свою ярмарку, он готов верить, что тишина еще осталась.
Вот и Торре, хотя он пока еще и поспо­койнее и поскромнее, чем Портек­ле­менте, уже вошёл в моду у итальянцев и приезжих из других стран.
В между­на­родный курорт больше не едут или не едут в прежней мере, что не мешает ему оста­ваться шумным и пере­пол­ненным между­на­родным курортом; едут чуть подальше, в Торре, это даже шикарнее, а кроме того, дешевле, причём притя­га­тельная сила этих досто­инств оста­ётся неиз­менной, хотя сами досто­ин­ства исчезли. Торре обза­вёлся «Гранд-отелем», распло­ди­лись бесчис­ленные пансионы с претен­зиями и попроще, так что владельцы и нани­ма­тели вилл и садиков в сосновой роще, над морем уже не могут похва­статься покоем на пляже; в июле – августе там точно та же картина, что и в Портек­ле­менте: весь пляж кишмя кишит гомо­ня­щими, галдя­щими, радостно гого­чу­щими купаль­щи­ками, которым неистовое солнце лохмо­тьями сдирает кожу с шеи и плеч; на искря­щейся синеве пока­чи­ва­ются плос­ко­донные, ядовито окра­шенные лодки с детьми, и звучные имена, кото­рыми окли­кают своих чад боящиеся поте­рять их из виду мамаши, насы­щают воздух хриплой тревогой; а к этому добавьте еще разнос­чиков устриц, прохла­ди­тельных напитков, цветов, корал­ловых укра­шений, cornetti al burre[1], которые, пере­ступая через раски­нутые руки и ноги заго­ра­ющих, тоже по-южному гортан­ными и бесце­ре­мон­ными голо­сами пред­ла­гают свой товар.
Так выглядел пляж в Торре, когда мы прибыли, – красочно, ничего не скажешь, но мы все же решили, что прие­хали слишком рано. Стояла сере­дина августа, итальян­ский сезон был еще в самом разгаре – для иностранцев не лучшая пора, чтобы оценить прелесть этого местечка; Какая после обеда толчея в открытых кафе на проме­наде вдоль моря, хотя бы?
«Эскви­зито», куда мы иногда захо­дили поси­деть и где нас обслу­живал Марио, тот самый Марио, о котором я намерен расска­зать! С трудом найдёшь свободный столик, а оркестры – каждый, не желая считаться с другими, играет своё! К тому же как раз после обеда ежедневно прибы­вает публика из Портек­ле­менте, ибо, понятно, Торре излюб­ленная цель заго­родных прогулок для непо­сед­ливых отды­ха­ющих боль­шого курорта, и, по вине мчащихся взад и вперёд Фиатов, кусты лавров и олеандров по обочинам веду­щего оттуда шоссе покрыты, как снегом, дюймовым слоем белой пыли – дико­винная, однако отвра­ти­тельная картина.
В самом деле, ехать в Торре-ди-Венере надо в сентябре, когда широкая публика разъ­ез­жа­ется и курорт пустеет, или же в мае, прежде чем море прогре­ется настолько, чтобы южанин рискнул в него окунуться. Правда, и в межсе­зонье там не пусто, но куда менее шумно и не так запол­нено итальян­цами. Англий­ская, немецкая, фран­цуз­ская речь преоб­ла­дает под тентами кабин на пляже и в столовых панси­онов, тогда как еще в августе, по крайней мере в «Гранд-отеле», где мы за неиме­нием частных адресов вынуж­дены были оста­но­виться, такое засилие флорен­тийцев и римлян, что иностранец чувствует себя не только посто­ронним, но как бы посто­яльцем второго сорта.
Это мы с неко­торой досадой обна­ру­жили в первый же вечер по приезде, когда спусти­лись обедать в ресторан и попро­сили метр­дотеля указать нам свободный столик. Против отве­дён­ного нам столика, собственно, нечего было возра­зить, однако нас пленила выхо­дящая на море застек­лённая веранда, которая, как и зал, была запол­нена, но где еще оста­ва­лись свободные места и на столиках горели лампочки под крас­ными абажу­рами. Такая празд­нич­ность привела в восторг наших малышей, и мы по простоте душевной заявили, что пред­по­чи­таем столо­ваться на веранде, – тем самым, как оказа­лось, обна­ружив полную свою неосве­дом­лён­ность, ибо нам с неко­торым смуще­нием разъ­яс­нили, что эта роскошь пред­на­зна­ча­ется «нашим клиентам», «ai nostri client!». Нашим клиентам? Стало быть, нам. Мы ведь не какие-нибудь бабочки-одно­дневки, а прибывшие на три недели или месяц посто­яльцы, панси­о­неры. Впрочем, мы не поже­лали наста­и­вать на уточ­нении различия между нами и той клиен­турой, что вправе кушать при свете красных лампочек, и съели наш pranzo [2] за скромно и буднично осве­щённым столом в общем зале – весьма посред­ственный обед, безличный и невкусный гости­ничный стан­дарт; кухня пансиона «Элео­нора», распо­ло­жен­ного на какие-нибудь десять шагов дальше от моря, пока­за­лась нам потом несрав­ненно лучше.
Туда мы пере­бра­лись всего через три или четыре дня, даже еще как следует, не осво­ив­шись в «Гранд-отеле» – и вовсе не из-за веранды и красных лампочек: дети, сразу подру­жив­шись с офици­ан­тами и посыль­ными, без памяти радуясь морю, очень скоро и думать забыли о красочной приманке. Но с неко­то­рыми завсе­гда­таями веранды или, вернее, с пресмы­кав­шейся перед ними дирек­цией отеля тотчас возник один из тех конфликтов, которые способны с самого начала испор­тить все пребы­вание на курорте. Среди приезжих была римская знать, некий principe[3] Икс с семей­ством, номер этих господ нахо­дился по сосед­ству от нашего, и княгиня, вели­ко­свет­ская дама и вместе с тем страстно любящая мать, была напу­гана оста­точ­ными явле­ниями коклюша, который оба наши малыша неза­долго перед тем пере­несли и слабые отго­лоски кото­рого еще изредка по ночам нару­шали обычно невоз­му­тимый сон нашего млад­шего сына. Сущность этой болезни не очень ясна, что остав­ляет простор для всяких пред­рас­судков, а потому мы нисколько не обиде­лись на нашу элегантную соседку за то, что она разде­ляла широко распро­стра­нённое мнение, будто коклюшем зара­жа­ются акусти­чески, – иначе говоря, попросту опаса­лась дурного примера для своих детей. По-женски гордясь и упиваясь своей знат­но­стью, она обра­ти­лась в дирекцию, после чего обла­чённый в непре­менный сюртук управ­ля­ющий поспешил с преве­ликим сожа­ле­нием нас изве­стить, что в данных обсто­я­тель­ствах наше пере­се­ление во флигель отеля совер­шенно обяза­тельно. Напрасно заве­ряли мы его, что эта детская болезнь нахо­дится в последней стадии зату­хания, что она факти­чески преодо­лена и не пред­став­ляет уже никакой опас­ности для окружающих.
Един­ственной уступкой нам было дозво­ление вынести случай на суд меди­цины, гости­ничный врач – и лишь он, а не какой-нибудь пригла­шённый нами – может быть вызван для разре­шения вопроса. Мы согла­си­лись на это условие, поскольку не сомне­ва­лись в том, что таким образом и княгиня успо­ко­ится, и нам не придётся пере­би­раться. Приходит доктор, он оказы­ва­ется честным и достойным слугой науки. Он обсле­дует малыша, находит, что тот совер­шенно здоров, и отри­цает какую-либо опас­ность. Мы пола­гаем себя вправе считать дело улаженным, как вдруг управ­ля­ющий заяв­ляет, что, несмотря на заклю­чение врача, нам надлежит осво­бо­дить номер и пере­се­литься во флигель.
Такое рабо­лепие возму­тило нас. Вряд ли веро­ломное упор­ство, с которым мы столк­ну­лись, исхо­дило от самой княгини. Скорее всего, подо­бо­страстный управ­ля­ющий просто не решился доло­жить ей заклю­чение врача. Как бы то ни было, мы уведо­мили его, что пред­по­чи­таем вообще выехать, притом немед­ленно, – и стали укла­ды­ваться. Мы могли так посту­пить с лёгким сердцем, потому что тем временем успели мимо­ходом побы­вать в пансионе «Элео­нора», сразу пригля­нув­шемся нам своим привет­ливо-семейным видом, и позна­ко­миться с его хозяйкой, синьорой Анджо­льери, которая произ­вела на нас самое благо­при­ятное впечатление.
Мило­видная, черно­глазая дама, тоскан­ского типа, веро­ятно немногим старше трид­цати, с матовой, цвета слоновой кости, кожей южанки, мадам Анджо­льери и ее супруг, всегда тщательно одетый, тихий и лысый господин, содер­жали во Флоренции пансион покрупнее и лишь летом и ранней осенью возглав­ляли филиал в Торре. Раньше, до заму­же­ства, наша новая хозяйка была компа­ньонкой, спут­ницей, костю­мершей, более того – подругой Дузе, – эпоха, которую она, по-види­мому, считала самой значи­тельной и счаст­ливой в своей жизни и о которой в первое же наше посе­щение приня­лась ожив­ленно расска­зы­вать. Бесчис­ленные фото­графии великой актрисы с сердеч­ными надпи­сями и другие реликвии их прежней совместной жизни укра­шали стены и этажерки гостиной г-жи Анджо­льери, и хотя было ясно, что этот культ ее инте­рес­ного прошлого в какой-то мере также призван увели­чить притя­га­тельную силу ее тепе­реш­него пред­при­ятия, мы, следуя за ней по дому, с удоволь­ствием и участием слушали препод­но­симый на отры­ви­стом и звучном тоскан­ском наречии рассказ о безгра­ничной доброте, сердечной мудрости и отзыв­чи­вости ее покойной хозяйки.
Туда-то мы и велели пере­нести наши вещи к огор­чению служащих «Гранд-отеля», по доброму итальян­скому обык­но­вению очень любящих детей; предо­став­ленное нам поме­щение было изоли­ро­ванным и приятным, путь к морю, по аллее молодых платанов, выхо­дившей на примор­ский променад, близок и удобен, столовая, где мадам Анджо­льери ежедневно в обед собствен­но­ручно разли­вала суп, прохладна и опрятна, прислуга внима­тельна и любезна, стол преот­личный, мы даже встре­тили в пансионе знакомых из Вены, с кото­рыми после обеда можно было побол­тать перед домом и которые, в свою очередь, свели нас со своими друзьями, так что все могло бы быть прекрасно – мы только радо­ва­лись пере­мене жилья, и ничто, каза­лось, не мешало хоро­шему отдыху.
И все-таки душев­ного покоя не было. Возможно, нас продол­жала точить вздорная причина нашего пере­езда – я лично должен признать, что с трудом прихожу в равно­весие, когда стал­ки­ваюсь с такими обще­рас­про­стра­нён­ными чело­ве­че­скими свой­ствами, как прими­тивное злоупо­треб­ление властью, неспра­вед­ли­вость, холуй­ская развра­щен­ность. Это чрез­мерно долго зани­мает меня, погру­жает в раздумье, раздра­жа­ющее и бесплодное, потому что подобные явления стали слишком уж привыч­ными и обыден­ными. Притом у нас даже не было ощущения, что мы рассо­ри­лись с «Гранд-отелем». Дети по-преж­нему дружили с персо­налом, кори­дорный чинил им игрушки, и время от времени мы пили чай в саду гости­ницы, иногда лице­зрея там княгиню, которая, с чуть трону­тыми корал­ловой помадой губками, граци­озно-твёрдым шагом появ­ля­лась, чтобы взгля­нуть на своих вверенных англи­чанке дорогих крошек, и не дога­ды­ва­лась о нашей опасной близости, так как нашему малышу при ее появ­лении строго-настрого запре­ща­лось даже откашливаться.
Надо ли гово­рить, что стояла ужасная жара? Жара была поис­тине афри­кан­ской: свирепая тирания солнца, стоило лишь оторваться от кромки синей, цвета индиго, прохлады, была до того неумо­лимой, что сама мысль о необ­хо­ди­мости даже в одной пижаме пройти несколько шагов от пляжа к обеден­ному столу вызы­вала вздох. Выно­сите ли вы жару? Особенно, когда она стоит неде­лями? Конечно, это юг и, так сказать, клас­си­че­ская для юга погода, климат, послу­живший расцвету чело­ве­че­ской куль­туры, солнце Гомера и прочее и прочее. Но спустя неко­торое время, помимо воли, я уже скло­няюсь к тому, чтобы считать этот климат отупляющим.
День за днём все та же раска­лённая пустота неба вскоре начи­нает меня угне­тать, яркость красок, чрез­мерно прямой и бесхит­ростный свет, хоть и будят празд­ничное настро­ение, вселяют безза­бот­ность и уверен­ность в своей неза­ви­си­мости от капризов и измен­чи­вости погоды, однако, пусть вначале не отдаёшь себе в том отчёта, иссу­шают, остав­ляют неудо­вле­тво­рен­ными более глубокие и непро­стые запросы норди­че­ской души, а со временем внушают даже нечто вроде презрения. Вы правы, не случись этой глупой исто­рийки с коклюшем, я, наверное, воспринял бы все иначе: я был раздражён, возможно, я желал все именно так воспри­нять и полу­бес­со­зна­тельно подхватил готовый штамп, если не для того, чтобы вызвать у себя такое воспри­ятие окру­жа­ю­щего, то хотя бы чтобы как-то его оправ­дать и подкре­пить. Но даже если допу­стить с нашей стороны злую волю – д том, что каса­ется моря, утренних часов, прове­дённых на песке перед его Неиз­менным вели­чием, ни о чем подобном не может быть и речи; и все-таки, вопреки – всему нашему прошлому опыту, мы и на пляже не чувство­вали себя легко и радостно.
Да, мы прие­хали слишком, слишком рано: пляж, как уже сказано, все еще был во власти мест­ного сред­него класса – несо­мненно, отрадная разно­вид­ность людей, вы и тут правы, среди моло­дёжи можно было встре­тить и высокие душевные каче­ства, и физи­че­скую красоту, но, как правило, нас окру­жала чело­ве­че­ская посред­ствен­ность и мещан­ская безлич­ность, которые, вы не станете отри­цать, отштам­по­ванные в здешнем поясе, ничуть не привле­ка­тельнее тех экзем­пляров, что суще­ствуют под нашим небом. Ну и голоса у этих женщин! Порой просто не вери­лось, что мы в Италии – колы­бели всего запад­но­ев­ро­пей­ского вокаль­ного искус­ства. «Fuggiero!»
И по сей день у меня в ушах стоит этот крик, недаром двадцать дней кряду он беспре­станно разда­вался в непо­сред­ственном сосед­стве от меня, безза­стен­чиво хриплый, ужасающе акцен­ти­ру­емый, с прон­зи­тельно растя­нутым «ё», истор­га­емый каким-то ставшим уже привычным отча­я­нием: «Fuggiero! Rispondi almeno!»[4] Причём «sp» произ­но­си­лось очень вуль­гарно, как «ши», что само по себе раздра­жает, особенно если ты и без того в дурном настро­ении. Крик этот адре­со­вался мерз­кому маль­чишке с тошно­творной язвой от солнеч­ного ожога между лопат­ками, упрям­ством, озор­ством и зловред­но­стью превос­хо­див­шему все, с чем мне когда-либо прихо­ди­лось встре­чаться; к тому же о» оказался страшным трусом, не постес­няв­шимся, из-за возму­ти­тель­ного своего слабо­душия, вспо­ло­шить весь пляж.-Как-то раз его в воде ущипнул за ногу краб, но изданный им но столь ничтож­ному поводу на манер героев антич­ности горестный вопль был поис­тине душе­раз­ди­ра­ющим, и все решили, что произошло несча­стье. Очевидно, он считал себя тяжело раненным. Ползком, выбрав­шись на берег, он в невы­но­симых, каза­лось, муках катался по песку, орал «ohi!» и «oimo!», бил руками и ногами, отвергая закли­нания матери и уговоры окру­живших его близких и знакомых. Со всех сторон сбежа­лись люди. Привели врача, того самого, что так здраво разо­брался в нашем коклюше, и опять подтвер­ди­лось его научное беспри­стра­стие. Добро­душно утешая постра­дав­шего, он заявил, что это сущие пустяки, и просто поре­ко­мен­довал своему паци­енту продол­жить купанье, чтобы охла­дить ссадинку от крабьих клешней. Вместо того Фуджеро, словно сорвав­ше­гося, со скалы или утоп­лен­ника, уложили на импро­ви­зи­ро­ванные носилки и, в сопро­вож­дении толпы народа, унесли с пляжа – что не поме­шало ему на следу­ющее же утро вновь там появиться и по-преж­нему, будто неча­янно, разру­шать песочные крепости других ребя­тишек. Словом, ужас что такое!
Вдобавок этот двена­дца­ти­летний паршивец был одним из главных выра­зи­телей опре­де­лен­ного умона­стро­ения, которое, почти неуло­вимо витая в воздухе, омра­чило и испор­тило нам приятный отдых у моря. Почему-то здешней атмо­сфере недо­ста­вало простоты и непри­нуж­дён­ности; местная публика «себя блюла», пона­чалу даже трудно было опре­де­лить, в каком смысле и духе, она считала своим долгом пыжиться, выстав­ляла напоказ друг перед другом и перед иностран­цами свою серьёз­ность и добро­по­ря­доч­ность, особую требо­ва­тель­ность в вопросах чести что бы это значило? Но скоро нам стала ясна поли­ти­че­ская подо­плёка тут заме­шана была идея нации. В самом деле, пляж кишел юными патри­о­тами проти­во­есте­ственное и удру­ча­ющее зрелище. Дети ведь состав­ляют как бы особый чело­ве­че­ский род, так сказать, собственную нацию; всюду в миро они легко и просто сходятся в силу одина­ко­вого образа жизни, даже если иx малый запас слов принад­лежит к разным языкам. И наши малыши очень скоро стали играть со здеш­ними, как, впрочем, и с детьми иностранцев. Но их пости­гало одно непо­нятное разо­ча­ро­вание за другим. То и дело возжи­гали обиды, заяв­ляло о себе само­любие, слишком болез­ненное и напо­ри­стое, чтобы быть принятым всерьёз; вспы­хи­вали распри между флагами, о первом месте и первен­стве; взрослые вмеши­ва­лись, не столько примиряя, сколько пресекая споры и оберегая устои, гремели фразы о величии и чести Италии, фразы совсем не забавные и портящие всякую игру; мы видели, что оба паши малыша отходят озада­ченные и расте­рянные, и стара­лись, как могли, объяс­нить им поло­жение вещей: этих людей, гово­рили мы им, лихо­радит, они пере­жи­вают такое состо­яние, ну, что-то вроде болезни не очень приятное, «О, видимо, неизбежное.
Нам оста­ва­лось только пенять на себя и собственную безза­бот­ность; если дело у нас дошло до конфликта с этим, хоть и понятым и принятым нами в расчёт, состо­я­нием, – еще одного конфликта; похоже, что преды­дущие тоже, но были целиком чистой случай­но­стью. Короче говоря, мы оскор­били нрав­ствен­ность. Наша дочурка – ей восемь лет, но по физи­че­скому развитию ей и семи не дашь, такая это худышка, – вдоволь наку­пав­шись и, как это водится в жаркую погоду, продолжив прерванную игру на пляже в мокром костюм­чике, полу­чила от нас разре­шение пропо­лос­кать в морс купальник, на котором налипла толстая корка песку, с тем чтобы потом надеть его и уже больше не пачкать. Голенькая, она бежит какие-то несколько метров к воде, окунает костюмчик и возвра­ща­ется обратно.
Могли ли мы пред­ви­деть ту волну злобы, возму­щения, протеста, которую вызвал ее, а стало быть, наш поступок? Я не соби­раюсь читать вам лекцию, но всюду в миро отно­шение к чело­ве­че­скому телу и к его наготе за последние деся­ти­летия коренным образом изме­ни­лось, воздей­ствовав и на наши чувства. Есть вещи, на которые просто «не обра­щают внимания», и к ним отно­си­лась свобода, предо­став­ленная этому детскому, никаких эмоций не вызы­ва­ю­щему тельцу. Но здесь-это было воспри­нято как вызов. Юные патриоты заулю­лю­кали. Фуджеро, заложив пальцы в рот, свистнул. Возбуж­денные разго­воры взрослых по сосед­ству с нами стано­ви­лись все громче и не пред­ве­щали ничего доброго. Господин во фраке и в сдви­нутом на затылок, мало подхо­дящем для пляжа котелке заве­ряет свою скан­да­ли­зо­ванную даму, что так этого не оставит; он вырас­тает перед нами, и на нас обру­ши­ва­ется филип­пика, в которой весь пафос темпе­ра­мент­ного юга поставлен на службу самым чопорным требо­ва­ниям приличий. Забвение стыда, в коем мы повинны, – так было нам заяв­лено, – тем более предо­су­ди­тельно, что оно явля­ется, по сути, небла­го­дар­но­стью и оскор­би­тельным злоупо­треб­ле­нием госте­при­им­ством Италии. Нами преступно попраны не только дух и буква правил обще­ствен­ного купания, но также честь его страны, и, защищая эту честь, он, господин во фраке, поза­бо­тится о том, чтобы такое пося­га­тель­ство на наци­о­нальное досто­ин­ство не оста­лось безнаказанным.
Слушая это слово­из­вер­жение, мы скрепя сердце только глубо­ко­мыс­ленно кивали. Возра­жать разго­ря­чён­ному госпо­дину значило бы лишь совер­шить новую оплош­ность. Многое верте­лось у нас на языке, например, что не все обстоит здесь настолько благо­по­лучно, чтобы считать вполне уместным слово «госте­при­им­ство» в подлинном его значении, и что мы, если гово­рить без прикрас, гости не столько Италии, сколько синьоры Анджо­льери, в своё время сменившей род занятий – из дове­ренной Дузе сделав­шейся содер­жа­тель­ницей пансиона. Не терпе­лось нам также возра­зить, что мы не пред­став­ляли себе, как низко пала нрав­ствен­ность в этой прекрасной стране, если потре­бо­вался возврат к подобным ханже­ским стро­го­стям. Однако Мы огра­ни­чи­лись заве­ре­ниями, что и в мыслях не имели вести себя вызы­вающе или непо­чти­тельно, и в каче­стве изви­нения ссыла­лись на юный возраст и физи­че­скую нераз­ви­тость мало­летней право­на­ру­ши­тель­ницы. Все напрасно. Наши заве­рения были отверг­нуты как неправ­до­по­добные, наши доводы объяв­лены несо­сто­я­тель­ными, и нас решили, чтобы и другим было непо­вадно, проучить. Веро­ятно, по теле­фону сооб­щили в полицию, на пляже появился пред­ста­ви­тель власти, назвавший проис­ше­ствие весьма серьёзным, «molto grave», и пред­ло­живший нам следо­вать за ним на «площадь», в муни­ци­па­литет, где более высокий чин подтвердил пред­ва­ри­тельный вердикт «molto grave» и, употребляя то же самые, что и господин в котелке, по-види­мому, принятые здесь дидак­ти­че­ские выра­жения, разра­зился длин­нейшей тирадой по поводу нашего преступ­ления и в нака­зание наложил на нас штраф в пять­десят лир. Мы сочли наше приклю­чение достойным такого пожерт­во­вания в госу­дар­ственную казну, запла­тили и ушли. Может быть, нам следо­вало бы тут же уехать?
Зачем мы так не посту­пили? Мы избе­жали бы тогда встречи с роковым Чиполлой; однако слишком многое сошлось, чтобы заста­вить нас тянуть с отъездом. Кто-то из поэтов сказал, что един­ственно лень удер­жи­вает нас в непри­ятной обста­новке – можно было бы привлечь это остро­умное заме­чание для объяс­нения нашего упор­ства. К тому же после таких стычек не очень-то охотно поки­даешь поле боя; не хочешь призна­ваться, что оскан­да­лился, особенно если выра­жения сочув­ствия со стороны укреп­ляют твой боевой дух. В вилле «Элео­нора» не суще­ство­вало двух мнений отно­си­тельно причи­нённой нам неспра­вед­ли­вости. Итальян­ские знакомые, наши после­обе­денные собе­сед­ники, считали, что история эта никак не способ­ствует доброй славе страны, и соби­ра­лись, на правах сооте­че­ствен­ников, потре­бо­вать от госпо­дина во фраке объяс­нения. Но тот уже на следу­ющий Лень скрылся с пляжа, вместе со всей своей компа­нией – не из-за нас, разу­ме­ется, однако не исклю­чено, что именно сознание пред­сто­я­щего отъезда придало ему отваги,– так или иначе, его исчез­но­вение было для нас большим облег­че­нием. А если гово­рить начи­стоту – мы оста­лись еще и оттого, что в здешней обста­новке было что-то необычное, а необычное само по себе пред­став­ляет ценность, неза­ви­симо от того, приятно оно или непри­ятно. Надо ли капи­ту­ли­ро­вать и уходить от пере­жи­ваний, если они не обещают вам радости или удоволь­ствия? Надо ли «уезжать», когда жизнь стано­вится тревожной и не совсем безопасной или же несколько тяжкой и огор­чи­тельной? Нет, надо остаться, надо все увидеть и все испы­тать, тут-то и можно кое-чему научиться. Итак, мы оста­лись и, как страшную награду за пашу стой­кость, пере­жили впечат­ляюще злопо­лучное выступ­ление Чиполлы.
Я не упомянул, что, примерно ко времени учинён­ного над нами адми­ни­стра­тив­ного произ­вола, наступил конец сезона. Донесший на нас блюсти­тель нрав­ствен­ности в котелке был не един­ственным приезжим, поки­нувшим курорт; итальянцы уезжали толпами, и множе­ство ручных тележек с багажом потя­ну­лось к станции. Пляж утратил свой сугубо наци­о­нальный характер, жизнь в Торре, в кафе, на аллеях сосновой рощи стала и более простой, и более евро­пей­ской; веро­ятно, теперь нас даже допу­стили бы на застек­лённую веранду «Гранд-отеля», но мы туда не стре­ми­лись, мы чувство­вали себя хорошо и за столом синьоры Анджо­льери – если вообще мыслимо было считать наше само­чув­ствие хорошим, с той поправкой, которую вносил в него витавший здесь злой дух. Однако вместе с такой благо­творной, на наш взгляд, пере­меной, резко изме­ни­лась погода, показав себя в полном согласии с графиком отпусков. Небо заво­лок­лось, нельзя сказать чтобы стало прохладней, по откро­венный зной, царивший эти три неде­лима скорее всего, еще задолго до нашего приезда), сменился томящей духотой сирокко, и время от времени слабый дождичек кропил барха­ти­стую арену, на которой мы прово­дили наши утра. К тому же надо заме­тить что две трети срока, выде­лен­ного нами на Торро, уже истекло; сонное, выцветшее море с чуть колы­шу­щи­мися на его плоской глади вялыми-меду­зами как-никак было нам внове, и смешно было бы тоско­вать по солнцу; которое, когда оно безраз­дельно власт­во­вало, истор­гало у нас столько вздохов.
К этому-то времени и появился Чиполла. Кава­льере Чиполла, как он имено­вался в афишах, которые в одни прекрасный день запест­рели, повсюду, в том числе и в столовой пансиона «Элео­нора», – гастро­ли­ру­ющий виртуоз, артист развле­ка­тель­ного жанра, forzatore, illusionisla-и prestidigitatore[5] (так он себя пред­ставлял), наме­ре­ва­ю­щийся позна­ко­мить высо­ко­ува­жа­емую публику Торре-ди-Венере с неко­то­рыми из ряда вон выхо­дя­щими явле­ниями таин­ствен­ного и зага­доч­ного свой­ства. Фокусник! Объяв­ления оказа­лось доста­точно, чтобы вскру­жить голову нашим малышам.
Они еще никогда не видели ничего подоб­ного, кани­кулы подарят им неиз­ве­данные ощущения. Сотого времени они дони­мали нас прось­бами взять билеты на фокус­ника, и хотя нас сразу смутил поздний час начала пред­став­ления – оно было назна­чено на девять вечера, – мы усту­пили, решив, что после неко­то­рого знаком­ства со скром­ными, по всей веро­ят­ности, талан­тами Чиполлы отпра­вимся домой, а дети на следу­ющее утро поспят подольше, и приоб­рели у самой синьоры Анджо­льери, взявшей на комиссию доста­точное коли­че­ство хороших мест для своих посто­яльцев, четыре билета. Пору­читься за каче­ство испол­нения она не бралась, да мы и не ждали ничего особен­ного; но нам самим не мешало немного рассе­яться, а кроме того, пас зара­зило неот­ступное любо­пыт­ство детей.
В поме­щении, где кава­льере пред­стояло высту­пить, в разгар сезона демон­стри­ро­вали сменяв­шиеся каждую неделю кино­фильмы. Мы там ни разу не были. Путь туда лежал мимо «palazzo» – развалин, сохра­нивших . контуры сред­не­ве­ко­вого замка и, кстати говоря, прода­вав­шихся, – но главной улице, с аптекой, парик­ма­хер­ской, лавками, которая как бы вела от мира феодаль­ного через буржу­азный к миру труда, так как закан­чи­ва­лась она среди убогих рыбацких лачуг, где старухи, сидя у порога»
чинили сети, и здесь-то, уже в самой гуще народа, нахо­ди­лась «sala», пo суще­ству, вмести­тельный дощатый сарай; его похожий на ворота вход с двух сторон укра­шали красочные плакаты, накле­енные один поверх другого. Итак, в назна­ченный день, пообедав и не спеша собрав­шись, мы отпра­ви­лись туда уже в полной темноте, дети в празд­ничном платье, счаст­ливые, что им дела­ется столько поблажек. Как и все последние дни, выло душно, изредка вспы­хи­вали зарницы и накра­пывал дождь. Мы шли, укрыв­шись зонтами. Ходу до зала было всего четверть часа.
У двери прове­рили наши билеты, но предо­ста­вили нaм самим отыс­ки­вать свои места. Они оказа­лись в третьем ряду слова; усев­шись, мы обна­ру­жили, что с доста­точно поздним временем, на которое было– назна­чено начало пред­став­ления, не очень-то счита­ются: курортная публика лениво, словно наме­ренно желая прийти с опоз­да­нием, запол­няла партер, которым, Собственно, поскольку лож тут не было, и огра­ни­чи­вался зрительный –зал.
Такая нето­роп­ли­вость нас несколько встре­во­жила. Ужо сейчас на щёчках детей от ожидания и уста­лости горел лихо­ра­дочный румянец. Лишь отве­дённые под стоячие места боковые проходы и конец зала при нашем появ­лении были битком набиты. Там стояли, скре­стив голые по локоть руки на поло­сатых тель­няшках, пред­ста­ви­тели мужской поло­вины корен­ного насе­ления Торре: рыбаки, задорно озира­ю­щиеся молодые парни, и если нас обра­до­вало присут­ствие в зале мест­ного трудо­вого люда, который один только способен придать подоб­ного рода зрелищам красоч­ность и юмор, то дети были просто в восторге. У них были друзья среди местных жителей, они заво­дили знаком­ства во время вечерних прогулок на дальние пляжи. Часто, когда солнце, устав от тита­ни­че­ского своего труда, погру­жа­лось в море, окра­шивая нака­ты­ва­ющую иену прибоя золо­ти­стым багрянцем, мы по пути домой встре­чали артели босо­ногих рыбаков; гуськом, упираясь ногами и напру­живая руки, они с протяж­ными возгла­сами вытас­ки­вали сети и соби­рали свой, по большей части скудный, улов frutti di mare[6] в мокрые корзины, а наши малыши глядели на них во все глаза, пускали в ход те несколько итальян­ских слов, которые они знали, помо­гали тянуть сети, завя­зы­вали с ними дружбу. И сейчас дети обме­ни­ва­лись привет­ствиями со зрите­лями стоячих мест, вон там стоит Гискардо, вой там Антонио, они знали их по именам и, маша рукой, впол­го­лоса окли­кали, получая в ответ кивок или улыбку, обна­жавшую ряд крепких белых зубов.
Смотри-ка, пришёл даже Марио из «Эскви­зито», Марио, который подаёт нам к столу шоколад! Ему тоже захо­те­лось посмот­реть фокус­ника, и, должно быть, он пришёл споза­ранок, он стоит почти спереди, но и виду но подаёт, что заметил нас, уж такая, у него манера, даром что только младший официант. Зато мы машем лодоч­нику, выда­ю­щему напрокат байдарки на пляже, и он там стоит, но позади, у самой стенки.
Четверть деся­того… почти поло­вина… Вы пони­маете наше беспо­кой­ство? Когда же мы уложим детей спать? Конечно, не следо­вало приво­дить их сюда, веди оторвать их от обещан­ного пред­став­ления, едва только оно начнётся, будет попросту жестоко. Посте­пенно партер запол­нился; можно сказать, тут собрался весь Торо; посто­яльцы «Гранд-отеля», посто­яльцы виллы «Элео­нора» и других панси­онов, вес знакомые по пляжу лица.
Вокруг слыша­лась англий­ская и немецкая речи Слышался и тот фран­цуз­ский, на котором румыны обычно разго­ва­ри­вают с итальян­цами. За нами, через два ряда, сидела сама мадам Анджо­льери возле своего тихого и лысого супруга, погла­жи­ва­ю­щего себе усы указа­тельным и средним паль­цами правей руки. Все пришли с опоз­да­нием, однако же никто не опоздал: Чипол­лино заставлял себя ждать.
Именно заставлял себя ждать, в самом прямом смысле. Оття­гивая свой выход, он наме­ренно усиливал напря­жение. Можно было понять этот его приём, но всему есть границы. Около поло­вины деся­того публика начала хлопать – вежливая форма выра­жать законное нетер­пение, ибо она заодно выра­жает готов­ность апло­ди­ро­вать. Наши малыши все ладошки себе поот­би­вали, это состав­ляло для них уже как бы часть программы. Все дети любят апло­ди­ро­вать. С боковых проходов н из глубины зала разда­ва­лись реши­тельные возгласы: «Pronti!»[7] и «Cominciano!»[8]. И что же, выходит, начать пред­став­ление возможно, ничто этому не препят­ствует. Прозвучал удар гонга, встре­ченный со стоячих мест много­го­лосым «А-а!», и занавес раздви­нулся. Открылся помост, убран­ством своим скорее напо­ми­навший классную комнату, нежели арену фокус­ника; это впечат­ление созда­вала черная аспидная доска, уста­нов­ленная на подставке на аван­сцене слева.
Кроме того, мы увидели самую обык­но­венную жёлтую вешалку, два крестьян­ских соло­менных стула и в глубине круглый столик, на котором стоял графин с водой и стакан, а на особом подно­сике графинчик поменьше, напол­ненный какой-то светло-жёлтой жидко­стью, и ликёрная рюмка.
Нам были даны две секунды, чтобы хоро­шенько рассмот­реть этот реквизит.
Затем, при неза­тем­нённом зрительном зале, кава­льере Чиполла появился на эстраде.
Он вошёл той стре­ми­тельной походкой, которая говорит о желании угодить публике и вызы­вает обман­чивое пред­став­ление, будто вошедший, торо­пясь пред­стать перед глазами зрителей, проделал тем же шагом немалый путь, тогда как на самом деле он просто стоял за кули­сами. Одеяние Чиполлы подкреп­ляло впечат­ление его прихода прямо с улицы. Неопре­де­лён­ного возраста, но, во всяком случае, человек далеко не молодой, с резкими чертами испи­того лица, прон­зи­тель­ными глаз­ками, плотно сжатыми тонкими губами, нафаб­рен­ными черными усиками и так назы­ва­емой мушкой в углуб­лении между нижней губой и подбо­родком, он наря­дился в какую-то замыс­ло­ватую верхнюю одежду. На нем был широкий черный плащ без рукавов с бархатным ворот­ником и подбитой атласом пеле­риной – фокусник придер­живал его спереди руками в белых перчатках, – на шее белый шарф, а на голове надвинутый5 на одну бровь изогнутый цилиндр. Веро­ятно, в Италии, более чем где бы то ни было, жив еще восем­на­дцатый век, а с ним и тип шарла­тана, ярма­роч­ного зазы­валы – продавца снадобий, который столь харак­терен для той эпохи и отно­си­тельно хорошо сохра­нив­шиеся экзем­пляры кото­рого только в Италии и можно встре­тить. В облике Чиполлы было много от этой исто­ри­че­ской фигуры, а впечат­ление шутов­ской крик­ли­вости и эксцен­тризма, которые состав­ляют ее неотъ­ем­лемую принад­леж­ность, дости­га­лось уже тем, что претен­ци­озная одежда фокус­ника очень странно на нем сидела или, вернее, висела, где прилегая не на месте, где падая непра­виль­ными склад­ками: что-то было неладно с его фигурой, неладно и спереди и сзади – позже это стало еще заметнее. Но я должен подчерк­нуть, что ни о какой шутли­вости, а тем более клоу­наде, ни в его движе­ниях, ни в мимике, ни в манере держаться не могло быть и речи: скорее напротив, в них выра­жа­лись предельная серьёз­ность, отказ от всякого юмора, порой даже мрач­но­ватая гордость, а также неко­торые, свой­ственные калекам, важность и само­до­воль­ство, – все это, однако, но препят­ство­вало тому, что пове­дение его пона­чалу вызы­вало в разных местах зала смех.
Теперь в его манере держаться уже не было ни малейшей угод­ли­вости; стре­ми­тельный выход оказался всего лишь выра­же­нием внут­ренней энергии, в которой подо­бо­страстно не играло никакой роли. Стоя у рампы и небрежно стягивая перчатки с длинных желто­ватых пальцев – на одном оказался перстень с большой выпуклой печаткой из ляпис-лазури, – он малень­кими стро­гими глаз­ками с припух­шими под ними мешоч­ками озирал зал, нето­роп­ливо, то тут, то там испы­тующе-высо­ко­мерно задер­жи­ваясь на чьём-нибудь лице – и все это язви­тельно сжав губы и не говоря ни слова. Свёр­нутые в клубок перчатки он с удиви­тельной и, несо­мненно, привычной ловко­стью кинул с боль­шого рассто­яния в стоявший на круглом столике стакан, затем, все так же молча огля­дывая зал, достал из какого-то внут­рен­него кармана пачку сигарет, судя по обёртке самых дешёвых, бережно вытащил одну и, не глядя, прикурил от мгно­венно вспых­нувшей зажи­галки. Глубоко затя­нув­шись, он с вызы­ва­ющей гримасой, широко раздвинув губы и тихонько посту­кивая носком башмака об пол, выпу­стил серую струйку дыма между гнилушек съеденных зубов.
Публика разгля­ды­вала его не менее пристально, чем он ее. У молодых людей в боковых проходах брови были нахму­рены, и придир­чиво свер­лящий взгляд только и ждал промаха, который этот само­уве­ренный фигляр не преминет допу­стить. Но промаха не было. Доста­вание пачки сигарет и зажи­галки и после­ду­ющее водво­рение их на место пред­став­ляло известную слож­ность из-за одежды фокус­ника: ему пришлось отки­нуть плащ и тут обна­ру­жи­лось, что на кожаной петле, наки­нутой на левую руку, у него почему-то висит хлыст с сереб­ряной руко­яткой в виде когти­стой лапы. Затем обра­тили внимание на то, что он в сюртуке, а не во фраке, и так как Чиполла распахнул и сюртук, стала видна повя­занная вокруг его торса, напо­ло­вину скрытая жилетом, широкая разно­цветная лента, которую зрители, сидевшие за нами и впол­го­лоса обме­ни­вав­шиеся впечат­ле­ниями, сочли знаком его кава­лер­ского досто­ин­ства. Так ли это, не знаю, поскольку никогда не слышал, чтобы титулу кава­льере соот­вет­ствовал подобный знак отличия. Возможно, лента была чистейшим блефом, так же как и безмолвная непо­движ­ность фигляра, который продолжал на глазах у публики со значи­тельным и бесстрастным видом курить сигарету.
Как я уже упоминал, в зале смея­лись, а когда голос с партерной «галёрки» вдруг громко и отчёт­ливо-сухо произнёс «Buona sera!»[9], раздался дружный взрыв смеха.
Чиполла встрепенулся.
– Кто это? – спросил он, словно кидаясь в атаку. – Кто это сказал?
Ну-ка? Сначала таким смель­чаком, а потом в кусты? Paura eh?[10] – Голос у фокус­ника был довольно высокий, несколько астма­ти­че­ский, но с металлом. Он ждал.
– Это я, – произнёс в насту­пившей тишине, усмотрев в словах Чиполлы вызов и пося­га­тель­ство на свою честь, стоящий непо­да­лёку от нас молодой человек – красивый малый в ситцевой рубашке, с пере­бро­шенным через плечо пиджаком. Его черные жёсткие и курчавые волосы были по принятой в «пробу­див­шейся Италии» моде зачё­саны кверху и стояли дыбом, что несколько его безоб­ра­зило и прида­вало ему что-то афри­кан­ское. – Вé…[11] Ну, я сказал. Вообще-то поздо­ро­ваться следо­вало бы вам, но я на это не посмотрел.
Веселье возоб­но­ви­лось. Парень за словом в карман не лез «На sciolto lo scilinguagnolo»[12], – заметил кто-то рядом с нами. Урок вежли­вости, если на то пошло, был здесь вполне уместен.
– Браво! – ответил Чиполла. – Ты мне нравишься, Джова­нотто. Пове­ришь ли, я тебя давно приметил? У меня особая симпатия к таким людям, как ты, они могут мне приго­диться. Видать, ты молодец что надо.
Делаешь что хочешь. Или тебе уже случа­лось не делать того, что хочется?
Или даже делать то, чего не хочется? То, чего не тебе хочется? Послушай, дружок, а ведь, должно быть, иногда приятно и весело отка­заться от роли молодца, беру­щего на себя и одно и другое, и хотение и деланье. Ввести наконец какое-то разде­ление труда – sistema americano, sa?[13] Вот, к примеру, не хочешь ли ты пока­зать собрав­шейся здесь высо­ко­ува­жа­емой публике язык, весь язык до самого корня?
– Нет, – враж­дебно отрезал парень, – не хочу. Это дока­зало бы, что я дурно воспитан.
– Ничего не дока­зало бы, – ответил Чиполла, – потому что ты сделаешь это помимо твоего хотения. Пусть ты хорошо воспитан, но сейчас, прежде чем я посчитаю до трех, ты пове­ря­ешься направо к публике и высу­нешь язык, да еще такой длинный, какого ты у себя и не предполагал.
Чиполла посмотрел на парня, прон­зи­тельные глазки его, каза­лось, еще глубже ушли в орбиты.
– Unо![14] – прого­ворил он и, спустив с локтя петлю хлыста, со свистом рассёк им воздух.
Парень повер­нулся к публике и высунул такой напря­женный и длинный язык, что не оста­ва­лось сомнений – длиннее этого ему уже не высу­нуть. Затем с ничего не выра­жа­ющим лицом вернулся в прежнее положение.
– «Это я…» – пере­дразнил Чиполла, подми­гивая и кивая на парня. – «Вé… Ну, я сказал». – После чего, предо­ставив публике самой разби­раться в своих впечат­ле­ниях, подошёл к столику, налил себе из графин­чика, в котором, очевидно, был коньяк, полную рюмку и привычным жестом опро­кинул в рот.
Дети от души смея­лись. Они мало что поняли из этой пере­палки; но то, что между чудным чело­веком там наверху и кем-то из публики сразу разыг­ра­лась такая потешная сцена, их чрез­вы­чайно поза­ба­вило, и так как они не очень пред­став­ляли себе, в чем должна состоять программа обещан­ного афишей вечера, то готовы были считать подобное начало превос­ходным. Что каса­ется нас, то мы обме­ня­лись взглядом, и, помнится, я невольно тихонько повторил губами звук, с которым хлыст Чиполлы рассёк воздух. Впрочем, было ясно, что зрители не знали, как отне­стись к такому ни с чем не сооб­раз­ному началу пред­став­ления фокус­ника, и телком не поняли, что же вдруг заста­вило Джова­нотто, который, так сказать, выступал от их лица, обра­тить свой задор против них, против публики. Что за маль­чи­ше­ство! И, выбросив его из головы, зрители сосре­до­то­чили все своё внимание на артисте, который тем временем от столика с подкре­пи­тельным вернулся на аван­сцену и обра­тился к ним со следу­ющей речью.
– Уважа­емые дамы и господа, – произнёс он своим астма­ти­чески метал­ли­че­ским голосом. – Вы сейчас видели, что меня несколько задел за живое урок, который пытался мне препо­дать этот пода­ющий надежды молодой языковед («questo linguista di belle speranze» – каламбур вызвал смех). Я человек не лишённый само­любия, и с этим вам придётся считаться! Я не люблю, когда мне без должной серьёз­ности и почти­тель­ности желают доброго вечера – да и посту­пать иначе нет смысла. Желая мне доброго вечера, вы тем самым желаете того же и себе, поскольку публика лишь в том случае хорошо проведёт вечер, если он будет хорош у меня, а потому этот кумир всех девиц Торре-ди-Венерс (он все продолжал язвить парня) прекрасно поступил, пред­ставив наглядное дока­за­тель­ство тому, что вечер сегодня у меня будет хороший и я, таким образом, могу обой­тись без его поже­ланий. Смею похва­литься, почти все вечера у меня бывают хорошие. Случа­ется, что выпадет и менее удачный, но редко. Профессия у меня тяжёлая, и здоровье не слишком крепкое – небольшой телесный изъян, поме­шавший мне принять участие в борьбе за величие нашей родины. Един­ственно силой разума и духа одолеваю я жизнь, что опять же прежде всего значит: одолеть себя, и льщусь надеждой, что работой своей заслужил благо­склонное внимание просве­щённой публики. Столичная пресса оценила мою работу, «Corriere della sera»[15] воздал, мне должное, назвав фено­меном, а в Риме родной брат дуче оказал мне честь само­лично присут­ство­вать на пред­став­лении. И если в столь блестящих и высоких сферах Рима благо­во­лили закры­вать глаза на неко­торые мои привычки, я не почёл нужным от них отка­зы­ваться в срав­ни­тельно менее значи­тельном городе, каким все же явля­ется Торре-ди-Венере (тут публика посме­я­лась над жалким маленьким Торре), и терпеть, чтобы личности, хотя бы и изба­ло­ванные внима­нием прекрас­ного пола, что-то мне указывали.
Опять доста­лось парню, кото­рого Чиполла не пере­ставал выстав­лять в роли donnaiuolo[16] и домо­ро­щен­ного донжуана, причём упорное раздра­жение и враж­деб­ность, с какими фокусник вновь и вновь на него напус­кался, никак не вяза­лись с само­уве­рен­но­стью кава­льере и свет­скими успе­хами, кото­рыми он похва­лялся. Конечно, парень должен был служить мишенью для острот Чиполлы, мишенью, которую тот каждое пред­став­ление избирал себе из публики и на чей счёт проха­жи­вался. Однако в его колко­стях звучало и подлинное озлоб­ление, подо­плёка кото­рого стано­ви­лась по-чело­ве­чески понятной при одном взгляде на физи­че­ское сложение того и другого, даже если бы горбун посто­янно не намекал на верный успех краси­вого парня у женщин.
– Но прежде чем начать пред­став­ление, – добавил он, – я, с вашего разре­шения; осво­бо­жусь от плаща! – И он напра­вился к вешалке.
– Рarla benissimo[17], – восхи­тился кто-то по сосед­ству с нами.
Артист еще ничем не показал своего искус­ства, но его умение гово­рить само, по себе было признано искус­ством, он произвёл впечат­ление уже одним своим крас­но­ре­чием. У южан живая речь состав­ляет одну из неотъ­ем­лемых радо­стей жизни, и ей уделяют куда больше внимания, нежели где-либо на севере. Наци­о­нальное сред­ство общения, родной язык окружён у этих народов достойным подра­жания почётом, и есть нечто забавное и непод­ра­жа­емое в том придир­чиво страстном почтении, с каким следят за соблю­де­нием его форм и законов произ­но­шения. Здесь и говорят с удоволь­ствием и слушают с удоволь­ствием, но слушают как строгие цени­тели. Ибо по тому, как человек говорит, опре­де­ляют его место в обще­стве; неряш­ливая, корявая речь вызы­вает презрение, изящная и отто­ченная – создаёт престиж, и потому маленький человек, если ему важно произ­вести выгодное впечат­ление, стара­ется употреб­лять изыс­канные обороты и следит за своим произ­но­ше­нием. По крайней мере, с этой стороны Чиполла явно распо­ложил к себе публику, хотя и не отно­сился к разряду людей, которые итальянцу, с присущим ему смеше­нием моральных и эсте­ти­че­ских мерил, кажутся sympatico[18].
Сняв шёлковый цилиндр, шарф и плащ, Чиполла, на ходу одёр­гивая сюртук, вытя­гивая манжеты с круп­ными запон­ками и поправляя бута­фор­скую ленту, возвра­тился на аван­сцену. Шеве­люра у него была безоб­разная: собственно, почти голый череп, лишь узкая нафаб­ренная полоска волос, разде­лённая прямым пробором, тяну­лась, будто накле­енная, от затылка ко лбу, а волосы с висков, тоже нафаб­ренные, были начё­саны к уголкам глаз – причёска старо­мод­ного дирек­тора цирка, смехо­творная, но идущая к его необыч­ному, инди­ви­ду­аль­ному стилю и носимая с такой само­уве­рен­но­стью, что, несмотря на ее комич­ность, публика в зале хранила сдер­жанное молчание. Небольшой телесный изъян, о котором Чиполла наме­ренно заранее упомянул, был теперь на виду, хотя по природе своей не совсем ясен: грудная клетка, как всегда в таких случаях, была смещена кверху, но горб на спине торчал не на обычном месте, между лопат­ками, а ниже, над бёдрами и пояс­ницей, не мешая ходьбе, но придавая ей что-то нелепо кари­ка­турное, так как каждый шаг полу­чался врас­качку. Впрочем, поскольку Чиполла преду­предил о своём урод­стве, оно никого не пора­зило, и в зале к нему отнес­лись с подо­ба­ющей деликатностью.
– К вашим услугам! – сказал Чиполла. – Если вы не возра­жаете, мы начнём нашу программу с кое-каких ариф­ме­ти­че­ских упражнений.
Ариф­ме­тика? Это, пожалуй, на фокусы не похоже. У меня уже начало закра­ды­ваться подо­зрение, что Чиполла что-то темнит, но кто он на самом деле, было еще неясно. Мне стало жаль детей; но пока что они были счаст­ливы просто оттого, что сидят здесь.
Номер с числами, который Чиполла проде­мон­стри­ровал, был столь же прост, сколь ошелом­ляюще эффектен по концовке. Чиполла начал с того, что прикрепил кноп­ками лист бумаги в правом верхнем углу доски и, приподняв лист, написал что-то мелом на доске. При этом он без умолку болтал, стре­мясь, очевидно, беспре­рывным словесным сопро­вож­де­нием оживить помер, чтобы он не пока­зался сухо­ватым; по суще­ству, фокусник одно­вре­менно выступал и в роли собствен­ного конфе­рансье, очень бойкого на язык и наход­чи­вого. Он все время старался уничто­жить пропасть, суще­ству­ющую между эстрадой и зрительным залом, пропасть, через которую он уже пере­бросил мостки своей пере­палкой с молодым рыбаком и с этой целью то приглашал на сцену кого-нибудь из публики, то сам по дере­вянной лесенке спус­кался вниз в партер, чтобы всту­пить в личное общение со зрите­лями. Все это состав­ляло стиль его работы и очень нрави­лось детям. Не знаю, в какой море входило в наме­рения и систему Чиполлы то, что он тут же, сохраняя, впрочем, полную серьёз­ность и даже мрач­ность, пускался в прере­кания с отдель­ными лицами – публика, во всяком случае публика попроще, видимо, считала это в порядке вещей.
Кончив писать и прикрыв напи­санное листом бумаги, он попросил двух человек подняться на эстраду, чтобы асси­сти­ро­вать при пред­сто­ящем подсчёте: ничего труд­ного тут нет, даже тот, кто-но очень силен в ариф­ме­тике, вполне спра­вится. Как обычно бывает, жела­ющих но нашлось, а Чиполла не хотел утруж­дать приви­ле­ги­ро­ванную публику. Он держался народа и обра­тился к двум здоро­венным дубо­ватым парням на стоячих местах в глубине зала, подбад­ривал их, стыдил, что они праздно стоят и глазеют, не желая сделать одол­жение собрав­шимся, и в конце концов уговорил. Неук­люже шагая, парни двину­лись вперёд по проходу, подня­лись по ступенькам и, смущённо ухмы­ляясь, под крики «браво» своих прия­телей встали возле доски. Чиполла еще несколько секунд подшу­чивал над ними, восхваляя герку­ле­сову мощь их конеч­но­стей, их огромные ручищи, прямо-таки созданные для того, чтобы оказать подобную услугу присут­ству­ющим, после чего сунул одному в руку грифель и велел просто-напросто запи­сы­вать цифры, которые ему будут назы­вать. Но парень заявил, что не умеет писать. «Non so scrivere», – пробасил он, а товарищ его добавил: «И я тоже».
Бог ведает, гово­рили они правду или просто решили посме­яться над Чиполлой. Во всяком случае, тот вовсе но склонен был разде­лять общей весё­лости, с какой встре­чено было это признанно. На лицо его выра­жа­лись обида и отвра­щение. Чиполла сидел в эту минуту на соло­менном стуле посреди сцены и, положив ногу на ногу, снова курил дешёвую сига­рету, которая ему, видно, особенно пришлась по вкусу, – пока оба увальня шли к эстраде, он успел пропу­стить вторую рюмочку коньяку. И снова, после глубокой затяжки, он струйкой выпу­стил дым через оска­ленные зубы и, пока­чивая ногой, устремил испол­ненный суро­вого пори­цания взгляд-поверх обоих беспечных негод­ников и поверх публики куда-то в простран­ство, как человек, столк­нув­шийся с чем-то настолько возму­ти­тельным, что он вынужден замкнуться в себе, в чувстве собствен­ного достоинства.
– Позор, – произнёс он наконец холодно и зло. – Ступайте в зал!
В Италии все умоют писать, ос величие не остав­ляет места мраку и неве­же­ству. Глупая шутка делать вслух такие заяв­ления перед лицом собрав­ше­гося здесь иностран­ного обще­ства, вы унижаете этим не только самих себя, но и прави­тель­ство, даёте повод злосло­вить о нашей стране. Если Торре-ди Венере действи­тельно такой глухой угол нашего отече­ства, последний приют негра­мот­ности, мне оста­ётся только пожа­леть о своём приезде в этот город, о котором мне, правда, было известно, что он кое в чем усту­пает Риму…
Но здесь его прервал юноша с нубий­ской причёской и пере­бро­шенным через плечо пиджаком, чей воин­ственный пыл, как выяс­ни­лось, угас лишь на время и который теперь с высоко поднятой головой рыцарски встал на защиту родного городка.
– Хватит! – громко сказал он. – Хватит шуток над Торре. Мы все роди­лись здесь и по потерпим, чтобы над нашим городом изде­ва­лись в присут­ствии иностранцев. Да и эти двое – наши прия­тели. Они, конечно, не учёные профес­сора, но зато честные ребята, почестнее кое-кого здесь в зале, хваста­ю­щего Римом, хоть он его и но основал.
Вот это отпо­ведь! Парень и вправду оказался зуба­стым. Публика не скучала, наблюдая за этой сценкой, хотя начало программы все оття­ги­ва­лось. Спор всегда захва­ты­вает. Одних прере­кания просто забав­ляют, и они но без злорад­ства насла­жда­ются тем, что сами оста­лись в стороне; другие прини­мают все близко к сердцу и волну­ются, и я их очень хорошо понимаю, хотя тогда у меня созда­лось впечат­ление, что тут какой-то сговор, и оба негра­мотных увальня, так же как Джова­нотто со своим пиджаком, отчасти подыг­ры­вают артисту, чтобы разве­се­лить публику. Дети слушали развесив уши. Они ничего не пони­мали, но инто­нация до них дохо­дила и держала их в напря­жении. Так вот что такое фокусник, по крайней мере итальян­ский. Они были в полном восторге.
Чиполла встал и, раска­чи­ваясь, сделал два шага к рампе.
– Смотри-ка! – произнёс он с ядовитой сердеч­но­стью. – Старый знакомый. Юноша, у кото­рого что на уме, то и на языке! (Он сказал «sulla linguaccia», что озна­чает «обло­женный язык» и вызвало взрыв смеха.) Ступайте друзья! – повер­нулся он к двум осто­лопам. – Я на вас нагля­делся, сейчас у меня дело к этому побор­нику чести, con qnesto torregiano di Vеnere, этому стражу башни Венеры, несо­мненно пред­вку­ша­ю­щему сладостную награду за свою преданность.
– Ah, nоn scherziamo! Пого­ворим серьёзно! – воскликнул парень, глаза его сверк­нули, и он даже сделал такое движение, словно хотел сбро­сить пиджак и от слов перейти к делу.
Чиполла отнёсся к этому довольно спокойно. В отличие от нас, обме­няв­шихся тревожным взглядом, кава­льере имел дело с сооте­че­ствен­ником, чувствовал под ногами родную почву. Он остался холоден, выказав полное своё превос­ход­ство. Насмеш­ливым кивком в сторону моло­дого петушка, сопро­вож­да­емым крас­но­ре­чивым взглядом, он призвал публику посме­яться вместе с ним– над драч­ли­во­стью своего против­ника, свиде­тель­ству­ющей о его просто­душной огра­ни­чен­ности. И тут опять произошло нечто пора­зи­тельное, осве­тившее это превос­ход­ство жутко­ватым светом и самым постыдным и непо­нятным образом-обра­тившее воин­ственное напря­жение всей сцены во что-то смехотворное[19].
Чиполла еще ближе подошёл к парню и как-то по-особен­ному посмотрел ему в глаза. Фокусник даже напо­ло­вину сошёл с лесенки, которая слева от нас вела в зал, так что стоял лишь чуть повыше и почти вплотную перед воякой. Хлыст висел у него на руке.
– Итак, ты не распо­ложен шутить, сынок, – сказал он. – Да это и понятно, водь каждому видно, что ты нездоров. И давеча язык у тебя,– прямо скажем, не очень-то чистый, – указывал на острое расстрой­ство желудка. Не следует ходить на пред­став­ления, когда себя так плохо чувствуешь; ты и сам, я знаю, коле­бался, думал, не лучше ли лечь в постель и сделать себе согре­ва­ющий компресс на живот. Непро­сти­тельное легко­мыслие было пить после обеда столько белого вина – добро бы хоро­шего, а то такую кисля­тину. И вот теперь у тебя колики, и ты готов корчиться от боли. А ты не стес­няйся! Дай волю своему телу, согнись, это всегда приносит облег­чение при кишечных спазмах.
Пока Чиполла дословно произ­носил эту речь со спокойной настой­чи­во­стью и своего рода суровым участием, глаза его, впив­шиеся в глаза моло­дого парня, словно бы сдела­лись сухими и горя­чими поверх слёзных мешочков, – то были совсем необычные глаза, и стано­ви­лось понятно, что его противник не только из мужского само­любия не мог отвести от них взгляд. Да и вообще на смуглом лице Джова­нотто скоро не оста­лось и следа прежней само­на­де­ян­ности. Он смотрел на кава­льере, приот­крыв рот, и рот этот кривился в смущённой и жалкой улыбке.
– Дай себе волю, согнись! – вновь повторил Чиполла. – Ничего другого тебе не оста­ётся! При таких резях всегда корчатся. Не станешь, же ты проти­виться есте­ствен­ному движению только потому, что тебе это советуют.
Парень медленно поднял руки и еще до того, как крест-накреет обхватил ими живот, стал сгибаться, пово­ра­чивая корпус и накло­няясь вперёд все ниже и ниже, пока наконец, со сдви­ну­тыми коле­нями, расставив пятки, почти что не сел на корточки, живая картина скрю­чи­ва­ющей боли, Чиполла дал ему постоять в этой позе несколько секунд, йотом щёлкнул в воздухе хлыстом и врас­качку напра­вился к круг­лому столику, где опять выпил коньяку, Il boit beaucoup[20], – заме­тила сидящая за нами дама. Неужели это было един­ственное, что ее пора­зило? Нам всё еще было неясно, насколько публика разо­бра­лась в проис­хо­дящем. Парень ужо выпря­мился и стоял, смущённо улыбаясь, словно толком не знал, что с ним случи­лось. Все наблю­дали эту, сцену с живейшим инте­ресом и теперь заап­ло­ди­ро­вали, крича то «Браво, Чиполла!», то «Браво, Джова­нотто!». По-види­мому, зрители на воспри­няли исход спора как личное пора­жение парня и подбад­ри­вали его, словно актёра, превос­ходно испол­нив­шего достав­шуюся «ему роль смеш­ного и жалкого персо­нажа. И в самом деле, он очень убеди­тельно и даже слишком нату­рально, будто в расчёте на галёрку, корчился в коликах, выказав, так сказать, насто­ящее актёр­ское даро­вание. Впрочем, я но уверен, чему следует припи­сать отно­шение зала – только ли чувству такта, в котором южане неиз­ме­римо нас превос­ходят, пли же подлин­ному проник­но­вению в суть дела.
Подкре­пив­шись, кава­льере закурил новую, сига­рету. Можно было опять присту­пить к ариф­ме­ти­че­скому опыту. В заднем ряду без труда нашёлся молодой человек, изъявивший желание запи­сы­вать цифры, которые ему будут дикто­вать. Его мы тоже знали; здесь столько было знакомых лиц, что пред­став­ление стано­ви­лось каким-то даже домашним. Молодой человек служил, в лавке, торгу­ющей фрук­тами и коло­ни­аль­ными това­рами на главной улице, и неод­но­кратно нас обслу­живал, очень вежливо, и внима­тельно. Пока он с расто­роп­но­стью приказ­чика орудовал мелком, Чиполла, спустив­шись к нам в партер, проха­жи­вался раско­рякой среди публики и, обра­щаясь то к одному, то к другому, просил назвать ему, по-своему, желанию, двух-, трех- или четы­рёх­значную цифру, которую, едва она-слетала с губ опро­шен­ного, повторял моло­дому бака­лей­щику, а тот запи­сывал на доске стол­биком. Все это с обоюд­ного согласия было рассчи­тано на развле­ка­тель­ность, шутку, оратор­ские отступ­ления. Конечно, случа­лось, что артист наты­кался на иностранцев, которые, не могли сладить с цифрами на чужом языке; с ними Чиполла долго, с подчёрк­нутой рыцар­ской галант­но­стью, бился под сдер­жанные смешки местных жителей, которых он, в свою очередь, приводил в заме­ша­тель­ство, заставляя пере­во­дить ему цифры, сказанные по-английски или фран­цузски. Неко­торые назы­вали цифры, указы­ва­ющие на великие даты итальян­ской истории. Чиполла сразу же это улав­ливал и поль­зо­вался случаем, чтобы мимо­ходом пристег­нуть какое-нибудь патри­о­ти­че­ское рассуж­дение. Кто-то сказал «Ноль!», и кава­льере, как всегда глубоко обиженный попыткой подшу­тить над ним, бросил через плечо, что это не двузначное число, на что другой остряк выкрикнул: «Два нуля!», вызвав всеобщее веселье, которое всегда вызы­вает у южан любой намёк на есте­ственную нужду. Один только кава­льере держался высо­ко­мерно-осуж­дающе, хотя сам же и спро­во­ци­ровал двусмыс­лен­ность; однако, пожав плечами, он велел бака­лей­щику внести и эту цифру.
Когда на доске набра­лось около пятна­дцати разнозначных чисел, Чиполла попросил зрителей произ­вести сложение. Иску­шённые в мате­ма­ти­че­ских вычис­ле­ниях пусть подсчи­ты­вают в уме прямо с доски, но никому не возбра­ня­лось поль­зо­ваться каран­дашом и записной книжкой. Пока все труди­лись, Чиполла сидел возле доски и, гримас­ничая, курил с присущей калекам само­до­вольно-занос­чивой миной. Быстро подвели общий итог – пяти­значное число. Кто-то назвал сумму, другой подтвердил, у третьего результат но совсем совпадал, у четвёр­того сходился. Чиполла встал, стряхнул пепел с сюртука, приподнял лист бумаги в правом верхнем углу доски, открыв то, что было им напи­сано. Там стояла эта же сумма, что-то около миллиона. Он написал ее заранее.
Всеобщее изум­ление и гром апло­дис­ментов. Дети даже рты разинули.
Как это он ухит­рился, приста­вали они к нам. Не так легко объяс­нить этот трюк, отве­чали мы, на то Чиполла и фокусник. Теперь они знали, что такое пред­став­ление фокус­ника. Ну просто здорово: как у рыбака вдруг разбо­лелся живот, а теперь заранее готовый итог на доске, – и мы уже с тревогой пред­ви­дели, что, несмотря на воспа­лённые глаза и позднее время, почти поло­вину один­на­дца­того, будет очень нелегко увести их отсюда. Без слез тут не обой­дётся. А между тем совер­шенно очевидно, что горбун не прибе­гает к каким-либо мани­пу­ля­циям – в смысле ловкости рук, и все это совсем не для детей. Не знаю, что обо всем этом думала публика, но с выбором слага­емых «по своему желанию» дело было явно не чисто; конечно, но исклю­чено, что тот или другой из опро­шенных отвечал по своему выбору, но одно несо­мненно: Чиполла отбирал себе людей, и весь ход опыта, наце­ленный на полу­чение пред­ре­шён­ного итога, был подчинён его воле; однако же нельзя было не восхи­щаться его мате­ма­ти­че­скими способ­но­стями, хотя все остальное почему-то не вызы­вало восхи­щения. Вдобавок его ура-патри­о­тизм и непо­мерное само­мнение – сооте­че­ствен­ники кава­льере, может, и чувство­вали себя в своей стихии и способны были еще шутить, но на чело­века со стороны все, вместе взятое, действо­вало удручающе.
Впрочем, Чиполла сам способ­ствовал тому, чтобы у людей сколько-нибудь сведущих не оста­ва­лось сомнений отно­си­тельно природы его искус­ства, хотя ни разу, конечно, не обронил ни одного термина и ничего своим именем не назвал. Однако же он говорил об этом – он все время говорил, – но в туманных, само­на­де­янных, выпя­чи­ва­ющих его исклю­чи­тель­ность выра­же­ниях. Еще какое-то время он продолжал те же опыты, сначала усложняя полу­чение итога привле­че­нием других ариф­ме­ти­че­ских действий, а затем до край­ности все упро­стил, чтобы пока­зать, как это дела­ется. Заставлял просто «угады­вать» числа, которые перед тем запи­сывал под листом бумаги на доске. Кто-то признался, что сперва хотел назвать другую цифру, но именно в этот миг перед ним просви­стел в воздухе хлыст кава­льере, и у него слетела с губ та самая, что оказа­лась напи­санной на доске. Чиполла беззвучно засме­ялся одними плечами. Всякий раз он притво­рялся изум­лённым прони­ца­тель­но­стью опро­шен­ного; но в компли­ментах его скво­зило что-то ирони­че­ское и оскор­би­тельное, не думаю, чтобы они достав­ляли удоволь­ствие испы­ту­емым, хотя те и улыба­лись и не прочь были в какой-то мере припи­сать овации себе. Мне пред­став­ля­ется также, что артист не поль­зо­вался распо­ло­же­нием публики. В ее отно­шении к нему скорее ощуща­лись скрытая непри­язнь и непо­кор­ство; но, не говоря уже о простой учти­вости, сдер­жи­ва­ющей прояв­ление подобных чувств, мастер­ство Чиполлы, его безгра­ничная само­уве­рен­ность не могли не импо­ни­ро­вать, и даже хлыст, по-моему, способ­ствовал тому, чтобы бунт не прорвался наружу.
От опытов с цифрами Чиполла перешёл к картам. Он извлёк из кармана две колоды, и, помнится, суть экспе­ри­мента заклю­ча­лась в том, что, взявши из одной колоды, не глядя, три карты и спрятав их во внут­ренний .карман сюртука, Чиполла протя­гивал вторую кому-нибудь из зрителей с тем, чтобы тот вытащил именно эти же три карты, причём фокус не всегда полно­стью удавался; иногда только две карты сходи­лись, но в боль­шин­стве случаев, раскрыв свои три карты, Чиполла торже­ствовал и лёгким поклоном благо­дарил публику за апло­дис­менты, кото­рыми та, хотела она или нет, призна­вала его могу­ще­ство. Молодой человек в переднем ряду справа от нас, итальянец с гордым точёным лицом, поднял руку и заявил, что решил выби­рать исклю­чи­тельно по своей воле и созна­тельно проти­виться любому посто­рон­нему влиянию. Каков в таком случае будет исход опыта, по мнению Чиполлы?
– Вы лишь несколько утяже­лите мне задачу, – ответил кава­льере. – Но, как бы вы ни сопро­тив­ля­лись, результат будет тот же. Суще­ствует свобода, суще­ствует и воля; но свободы воли не суще­ствует, ибо воля, стре­мя­щаяся только к своей свободе, прова­ли­ва­ется в пустоту. Вы вольны тянуть или не тянуть карты из колоды. Но если вытя­нете, то вытя­нете правильно, и тем вернее, чем больше будете упорствовать.
Нужно признать, что он не мог ничего лучше приду­мать, чтобы напу­стить туману и посеять смятение в душе моло­дого чело­века. Упрямец в нере­ши­тель­ности медлил протя­нуть руку к колоде. Вытащив одну карту, он тут же потре­бовал, чтобы ему для проверки предъ­явили спрятанные.
– Но зачем? – удивился Чиполла. – Не лучше ли уж все зараз?
Но так как строп­тивый молодой человек продолжал наста­и­вать на такой пред­ва­ри­тельной пробе, фигляр, с неожи­данной для него лакей­ской ужимкой, произнёс «Е servito!»[21] – и, не глядя, веером раскрыл свои три карты. Крайняя слева была той самой, что вытянул молодой человек.
Борец за свободу воли сердито уселся на место под апло­дис­менты зрителей. В какой мере Чиполла в помощь своему природ­ному дару прибегал ко всяким меха­ни­че­ским трюкам и ловкости рук – черт его знает. Но даже если пред­по­ло­жить подобный сплав, все, кто с жадным любо­пыт­ством следили за необык­но­венным пред­став­ле­нием, искренне насла­жда­лись и призна­вали неоспо­римое, мастер­ство артиста. «Lavora bone!»[22] – слыша­лось то тут, то там в непо­сред­ственной близости от нас, а это озна­чало победу объек­тивной спра­вед­ли­вости над личной анти­па­тией и молча­ливым возмущением.
Вслед за последним, пусть частичным, но зато особенно впечат­ля­ющим успехом Чиполла первым делом снова подкре­пился коньяком. Он и в самом дело «много пил», и смот­реть на это было не очень приятно. Видимо, он нуждался в спиртном и табаке для поддер­жания и восста­нов­ления своих жизненных сил, к которым, как он сам намекнул, во многих отно­ше­ниях предъ­яв­ля­лись большие требо­вания. Време­нами он действи­тельно выглядел из рук вон плохо – ввалив­шиеся глаза, всунув­шееся лицо. А рюмочка вновь приво­дила все в норму, и речь у него после того опять текла, впере­мешку с серыми струй­ками выды­ха­е­мого дыма, живо и плавно.
Я хорошо помню, что от карточных фокусов он перешёл к том салонным играм, которые осно­вы­ва­ются на сверх или подсо­зна­тельных свой­ствах чело­ве­че­ской природы – на инту­иции и «магне­ти­че­ском» внушении, – словом, на низшей форме ясно­ви­дения. Только внут­реннюю связь и после­до­ва­тель­ность номеров я не запомнил. Да и не стану доку­чать вам описа­нием этих опытов, они известны всем: все хоть однажды участ­во­вали в них в розысках какого-нибудь спря­тан­ного пред­мета, послушном выпол­нении каких-либо наперёд заду­манных действий, импульс к которым необъ­яс­нимым путём пере­да­ётся от орга­низма к орга­низму. И каждый при этом, пока­чивая головой, бросал любо­пытно-брезг­ливые взгляды в двусмыс­ленно-нечи­сто­плотные и тёмные дебри оккуль­тизма, который, по чело­ве­че­ской слабости его адептов, посто­янно тяго­теет к тому, чтобы, дурача людей, смеши­ваться с мисти­фи­ка­цией и плутов­ством, однако подобная примесь отнюдь но опро­вер­гает подлин­ность других составных частей этой сомни­тельной амаль­гамы. Я хочу лишь отме­тить, что воздей­ствие есте­ственно возрас­тает и впечат­ления стано­вятся глубже, когда такой вот Чиполла высту­пает в каче­стве режис­сёра и глав­ного, действу­ю­щего лица этой темной игры. Он сидел спиной к публике в глубине эстрады и курил, пока где-то в зале втихо­молку дого­ва­ри­ва­лись, приду­мывая ему задачу, и из рук в руки пере­да­вался предмет, который ему надо будет найти и с ним что-то проде­лать. Потом, держась за руку посвя­щён­ного в задачу пово­дыря из публики, кото­рому велено было идти чуть позади и лишь мысленно сосре­до­то­читься на заду­манном, Чиполла, откинув назад голову и вытянув вперёд руку, зигзагом двигался но залу, совер­шенно так же, как двига­ются в таких опытах все то поры­ваясь вперёд, будто его что-то подтал­ки­вало, то неуве­ренно, ощупью, словно прислу­ши­ваясь, то стано­вясь в тупик и внезапно, по наитию, пово­ра­чивая. Каза­лось, роли пере­ме­ни­лись, флюид шёл в обратном направ­лении, и не пере­ста­вавший разгла­голь­ство­вать артист прямо на это указывал. Теперь пассивной, воспри­ни­ма­ющей, пови­ну­ю­щейся стороной явля­ется он, собственная его воля выклю­чена, он лишь, выпол­няет безмолвную, разлитую в воздухе общую волю собрав­шихся, тогда как до сих пар лишь он один хотел и пове­левал; но Чиполла подчёр­кивал, что это, по суще­ству, одно и то же. Способ­ность отре­шиться от своего «я», стать простым орудием, уверял он, – лишь оборотная сторона способ­ности хотеть и пове­ле­вать; это одна и та же способ­ность, власт­во­вание и подчи­нение в сово­куп­ности пред­став­ляют один принцип, одно нерас­тор­жимое един­ство; кто умеет пови­но­ваться, тот умеет и пове­ле­вать и наоборот, одно понятие уже заклю­чено в другом, нераз­рывно с ним связан но, как нераз­рывно связаны вождь и народ, но зато напря­жение, непо­мерное, изну­ря­ющее напря­жение целиком падает на его долю, руко­во­ди­теля и испол­ни­теля в одном лице, в котором воля стано­вится послу­ша­нием, а послу­шание – волей, он порож­дает и то и другое, и потому ему прихо­дится особенно тяжело. Артист не раз усиленно подчёр­кивал, что ему чрез­вы­чайно тяжело, веро­ятно, чтобы объяс­нить свою потреб­ность в подкреп­лении и частые обра­щения к рюмочке.
Чиполла двигался ощупью, как в трансе, направ­ля­емый и влекомый общей тайной волей всего зала. Он вытащил укра­шенную камнями булавку из туфли англи­чанки, куда ее спря­тали, и понёс, то неуве­ренно замедляя шаг, то поры­ваясь вперёд, другой даме – синьоре Анджо­льери, – встал на «олени и подал ей с услов­лен­ными словами; они, правда, подхо­дили к случаю, но угадать их было совсем по просто фразу соста­вили по-фран­цузски. «Примите этот дар в знак моего покло­нения!» – надле­жало ему сказать, и нам каза­лось, что в труд­ности задачи крылась известная злона­ме­рен­ность и отра­зился разлад между одоле­вавшей публику жаждой чудес­ного и жела­нием, чтобы высо­ко­мерный Чиполла потерпел пора­жение. Очень любо­пытно было наблю­дать, как он, стоя на коленях перед мадам Анджо­льери, пробовал и так и-этак, доис­ки­ваясь нужной ему фразы.
– Я должен что-то сказать, прого­ворил он, – и ясно чувствую, что именно следует сказать. И в то же время чувствую, что произ­нести это будит ошибкой. Нет, прошу, ни в коем случае не подска­зы­вайте! Не помо­гайте мне ни одним жестом! воскликнул он, хотя… а может, как раз потому, что именно на это и наде­ялся. – Pensez tres fort![23] – вдруг выкрикнул он на скверном фран­цуз­ском и тут выпалил нужную фразу, правда по-итальянски, по так, что последнее и главное слово внезапно вырва­лось у него на, видимо, вовсе ему незна­комом, но родственном языке – он произнёс вместо «venerazione» «veneration»[24] с ужасным носовым звуком в конце слова – частичный успех, который, после всего ужо Испол­нен­ного – нахож­дения булавки, выбора той, кому следо­вало ее вручить, коле­но­пре­кло­нения, – произвёл, пожалуй, даже больший эффект, чем произ­вела, бы полная победа, и вызвал бурю восхищения.
Вставая с колен, Чиполла отёр высту­пившую на лбу испа­рину. Вы пони­маете, что, расска­зывая про булавку, я лишь привожу особенно мне запом­нив­шийся образец его работы. Но Чиполла посто­янно разно­об­разил эту основную форму и к тому же пере­плетал свои опыты с подоб­ного же роди импро­ви­за­циями, отни­мав­шими много времени, на которые его на каждом шагу натал­ки­вало общение с публикой. Больше других, каза­лось, вдох­нов­ляла его наша хозяйка; она вызы­вала его на ошелом­ля­ющие откровения.
От меня не укры­лось, синьора, обра­тился он к ней, что в вашей жизни были необык­но­венные, блиста­тельные стра­ницы. Кто умеет видеть, различит над вашим прелестным челом сияние, которое, если я не ошибаюсь, некогда было ярче, чем ныне, – медленно угаса­ющее сияние… Ни слова! Не подска­зы­вайте мне! Рядом с вами сидит ваш супруг, не так ли? – повер­нулся он к тихому госпо­дину Анджо­льери. – Ведь вы супруг этой дамы, и брак ваш счастлив. Но в счастье это втор­га­ются воспо­ми­нания… царственные воспо­ми­нания… Прошлое, синьора, кажется мне, играет в вашей тепе­решней жизни огромную роль. Вы знали короля…
скажите, ведь в минувшие дни на вашем жизненном пути вам встре­тился король?
– Не совсем, – чуть слышно проле­пе­тала наша мило­видная хозяйка, оделявшая нас бульо­нами и супами, и се золо­тисто-карие глаза вспых­нули на аристо­кра­ти­чески бледном лице.
– Не совсем? Нет, конечно же, не король, я говорил лишь примерно, в самых грубых, общих чертах. Не король и не князь – и тем не менее князь и король в другом, высшем, царстве прекрас­ного. То был великий артист, возле кото­рого… Вы поры­ва­е­тесь мне возра­зить и все же не реша­е­тесь или можете возра­зить лишь напо­ло­вину. Так вот! Великая, прослав­ленная во всем мире артистка одарила вас своей дружбой в вашей юности, и это ее священная память осеняет и озаряет всю вашу жизнь… Имя? Нужно ли назы­вать имя той, слава которой давно слилась со славой нашей родины и обрела бессмертие? Элео­нора Дузе, – торже­ственно заключил он, понизив голос.
Маленькая женщина, сражённая его словами, лишь накло­нила голову.
Нести­ха­ющие апло­дис­менты едва не перешли в патри­о­ти­че­скую овацию.
Почти все в зале, и в первую голову присут­ству­ющие здесь посто­яльцы casa «Eleonora»[25] знали о необык­но­венном прошлом госпожи Анджо­льери и потому способны были оценить по досто­ин­ству инту­ицию кавальере.
Вставал только вопрос, что успел разуз­нать сам Чиполла, когда по приезде в Торре стал наво­дить необ­хо­димые в его профессии справки… Впрочем, у меня нет никаких осно­ваний подвер­гать раци­о­на­ли­сти­че­ским сомне­ниям способ­ности, которые на наших глазах оказа­лись для него столь роковыми…
Объявили антракт, и наш пове­ли­тель удалился за кулисы. Признаюсь, еще только-приступая к рассказу, я опасался этого момента в своём повест­во­вании. Читать мысли чаще всего не так уж сложно, а здесь и вовсе легко. Вы, разу­ме­ется, меня спро­сите, почему же мы наконец не ушли – и я не сумею вам отве­тить. Я сам не понимаю, я попросту не знаю, как это объяс­нить. Наверное, было уже начало двена­дца­того, скорее всего, даже позже. Дети спали. Последняя серия опытов наску­чила им, и природа наконец взяла своё. Девочка прикор­нула у меня на коленях, мальчик – у матери. С одной стороны, это было утеши­тельно, но с другой – вызы­вало жалость и напо­ми­нало нам, что им давно пора в постель. Клянусь, мы хотели внять этому трога­тель­ному напо­ми­нанию, искренне хотели. Мы разбу­дили бедняжек, говоря, что теперь и вправду надо отправ­ляться домой. Но едва они по-насто­я­щему очну­лись, как нача­лись неот­ступные мольбы, а вы сами знаете, убедить детей по доброй воле уйти до конца пред­став­ления немыс­лимо, их можно разве только заста­вить. До чего же тут заме­ча­тельно, каню­чили они, и ведь никто не знает, что будет дальше, надо хотя бы подо­ждать и посмот­реть, с чего фокусник начнёт после антракта, да они и капельку уже поспали, только не домой, только не в постель, пока идёт чудесное представление!
Мы усту­пили, положив про себя побыть еще совсем недолго, какие-нибудь несколько минут. Конечно, непро­сти­тельно, что мы оста­лись, и уж тем более
– необъ­яс­нимо. Может, мы решили, что, сказав «а» и совершив ошибку, приведя сюда детей, должны сказать и «б»? Но такое объяс­нение, на мой взгляд, недо­ста­точно. Или пред­став­ление нас самих уж очень увлекло? И да и нет: чувства, которые вызывал в нас синьор Чиполла, были весьма проти­во­ре­чивы, но таковы же были, если не ошибаюсь, чувства всего зала, однако ведь никто не ушёл. Или мы подда­лись чарам этого чело­века, столь странным способом зара­ба­ты­ва­ю­щего свой хлеб, чарам, которые исхо­дили от него даже помимо всякой программы, даже между номе­рами, и пара­ли­зо­вали нашу реши­мость? Но с таким же правом можно сказать, что нами владело простое любо­пыт­ство. Хоте­лось узнать, чем продол­жится так необычно начав­шийся вечер, а кроме того, Чиполла, уходя за кулисы, дал понять, что репер­туар его отнюдь не исчерпан и у него припа­сены для нас еще и не такие сюрпризы.
Но дело не в том или не только в том. Вернее всего было бы объеди­нить вопрос, почему мы тогда не ушли, с другим вопросом – почему мы раньше не уехали из Торре. По-моему, это один и тот же вопрос, и, чтобы как-то выйти из затруд­нения, я мог бы напом­нить, что уже раз на него ответил.
Все, что здесь проис­хо­дило, было так же необычно и захва­ты­вающе, оно так же трево­жило, оскорб­ляло и угне­тало, как и все остальное в Торре; нет, более того: зал этот словно бы явился средо­то­чием всего необыч­ного, жутко­ва­того, взвин­чен­ного, чем была, как нам каза­лось, заря­жена атмо­сфера курорта, и человек, возвра­щения кото­рого мы ждали, пред­став­лялся нам олице­тво­ре­нием всего этого зла, а поскольку мы не уехали вообще, было бы нело­гично уйти теперь. Вот объяс­нение тому, что мы оста­лись, ваше дело принять его или нет. А лучше я все равно не могу представить.
Итак, на десять минут был объявлен антракт, который растя­нулся на целых двадцать. Дети, стряхнув с себя сон и в восторге от нашей уступ­чи­вости, весь антракт развле­ка­лись. Они опять стали пере­го­ва­ри­ваться со зрите­лями стоячих мест, с Антонио, с Гискардо, с лодоч­ником. Скла­дывая ладошки рупором, они кричали рыбакам добрые поже­лания, которые пере­няли у нас:
– Побольше бы вам завтра рыбки!
– Полные-преполные сети!
Марно, млад­шему офици­анту из «Эскви­зито», они крикнули:
– Mario, una cioccolata e biscotti![26] На этот раз он обратил внимание и с улыбкой ответил:
– Subito![27] Впослед­ствии мы не без причины вспо­ми­нали эту привет­ливую, чуть рассе­янно-мелан­хо­ли­че­скую улыбку.
Так прошёл антракт, прозвучал удар гонга, зрители, болтавшие в разных концах зала, вновь заняли свои места, дети в жадном нетер­пении, поёрзав, уселись поудобнее, сложив руки на коленях. Эстрада в пере­рыве оста­ва­лась открытой. Чиполла вышел своей походкой врас­качку. И тотчас на правах конфе­рансье принялся знако­мить публику со второй серией своих опытов.
Короче говоря, чтобы у вас тут не оста­ва­лось неяс­ности, этот само­на­де­янный горбун был силь­нейшим гипно­ти­зёром, какого я когда-либо встречал в жизни. Если на афишах он выдавал себя за фокус­ника и морочил публике голову отно­си­тельно истинной природы своих пред­став­лений, то, видимо, исклю­чи­тельно для того, чтобы обойти закон и поли­цей­ские поста­нов­ления, строго запре­ща­ющие зани­маться гипнозом в каче­стве промысла.
Возможно, такая чисто формальная маски­ровка в Италии принята, и власти либо мирятся с ней, либо смотрят на это сквозь пальцы. Во всяком случае, Чиполла факти­чески с самого начала не очень-то скрывал подлинный характер своих номеров, а второе отде­ление программы было уже совер­шенно открыто и полно­стью посвя­щено специ­альным опытам, демон­страции гипно­ти­че­ского сна и внушения, хотя и тут он в своём конфе­рансе ничего не называл насто­ящим именем. В нескон­ча­емой череде коми­че­ских, волну­ющих, ошелом­ля­ющих опытов, которые еще в полночь были в самом разгаре, перед нашими глазами прошёл весь арсенал чудес – от самых незна­чи­тельных до самых страшных, – коими распо­ла­гает эта есте­ственная и зага­дочная сила, и зрители, хохоча, пока­чивая головой, хлопая себя по коленям и апло­дируя, встре­чали каждую забавную подроб­ность, они явно подпали под власть беспре­дельно уверенной в себе личности гипно­ти­зёра, хотя, как мне кажется, их и коро­било и возму­щало то унизи­тельное, что для всех и каждого заклю­ча­лось в его триумфах.
Две вещи играли главную роль в этих триумфах: рюмка коньяка и хлыст с руко­яткой в виде когти­стой лапы. Первое должно, было вновь и вновь разжи­гать его демо­ни­че­скую силу, которая иначе, видимо, грозила иссяк­нуть; и это могло бы возбу­дить к нему какое-то чело­ве­че­ское сочув­ствие, если, бы но второе – оскор­би­тельный символ его господ­ства, свистящий в воздухе хлыст, с помощью кото­рого он высо­ко­мерно подчинял нас себе, что исклю­чало всякие другие, более тёплые чувства, помимо изум­лённой и него­ду­ющей покор­ности. Но, быть может, именно участия-то ему и недо­ста­вало? Неужели он претен­довал еще и на это? Неужели хотел завла­деть всем? Мне запом­ни­лось одно его заме­чание, которое указы­вало на такую претензию с его стороны. Оно вырва­лось у него в самый напря­женный момент его экспе­ри­ментов, когда, доведя посред­ством пассов и дуно­вений до полного ката­леп­ти­че­ского состо­яния моло­дого чело­века, который сам пред­ложил свои услуги и оказался необы­чайно воспри­им­чивым объектом для внушения, он но только уложил погру­жен­ного в глубокий сон юношу затылком и йогами на спинку двух стульев, но и сам на него уселся, и одере­ве­невшее тело даже но прогну­лось. Вид этого чудо­вища в вечернем костюме, взгро­моз­див­ше­гося на оцепе­невшее– тело» был настолько фантас­ма­го­ричен и омер­зи­телен, что публика, в пред­став­лении, будто жертва этого науч­ного развле­чения муча­ется, приня­лась ее жалеть. «Poveretto!», «Бедняга!» – разда­ва­лись просто­душные голоса.
– Poveretto! – злобно пере­дразнил Чиполла. – Вы ошиб­лись адресом, господа! Sono io il poveretto![28] Это я терплю все муки.
Зрители молча прогло­тили его заме­чание. Ладно, пусть на Чиполлу ложи­лось все бремя пред­став­ления, пусть даже он мысленно принял на себя рези в желудке, от которых так жалостно корчился Джова­нотто, но с виду все было как раз наоборот, и кто же станет кричать «poveretto!» чело­веку, который муча­ется ради того, чтобы унизить другого.
Но я забежал вперёд и нарушил всякую после­до­ва­тель­ность. Голова у меня и по сей день полна деяниями этого стра­сто­терпца, только не помню уж, в каком они шли порядке, да это и не важно. Но одно я помню хорошо: большие и сложные опыты, имевшие наибольший успех, произ­во­дили на меня куда меньшее впечат­ление, чем неко­торые пустя­ковые и как бы сделанные мимо­ходом. Экспе­ри­мент с молодым чело­веком, послу­жившим гипно­ти­зёру скамейкой, пришёл мне на ум лишь из-за связанной с ним нотации… Уснувшая на соло­менном стуле пожилая дама, которой Чиполла внушил, будто она совер­шает поездку по Индии, и которая в состо­янии транса очень бойко расска­зы­вала о своих дорожных впечат­ле­ниях на суше и на подо, меня меньше заин­три­го­вала и не так пора­зила, как маленький проходной эпизод, после­до­вавший сразу же за антрактом: высокий плотный мужчина, по виду военный, не смог поднять руку лишь потому, что горбун сказал, будто он ее не подымет, и щёлкнул в воздухе хлыстом. Я, как сейчас, вижу перед собой лицо этого усатого, подтя­ну­того colonello[29] и насиль­ственную улыбку, с которой он, сжав зубы, сражался за отнятую у него свободу распо­ря­жаться собой. Какой конфуз! Он хотел и не мог; но, видимо, он мог только не хотеть, тут действо­вала пара­ли­зу­ющая свободу внут­ренняя коллизия воли, которую злорадно предрёк моло­дому римля­нину наш укротитель.
Неза­бы­ваема также, во всей се трога­тель­ности и призрачной комич­ности, сцена с госпожой Анджо­льери, чью эфирную безза­щит­ность перед его могу­ще­ством кава­льере, конечно, не преминул заме­тить еще при первом своём безза­стен­чиво-наглом осмотре публики в зале. Он чистейшим колдов­ством буквально поднял ее со стула и увлёк за собой вон из ее ряда, да еще, решив блес­нуть, внушил госпо­дину Анджо­льери мысль оклик­нуть жену по имени, словно затем, чтобы тот бросил на чашу весов и себя, и свои права и супру­же­ским зовом пробудил в душе своей спут­ницы чувства, способные защи­тить ее добро­де­тель от злых чар. Но все напрасно! Чиполла, стоя в неко­тором отда­лении от супру­же­ской четы, лишь раз щёлкнул хлыстом, и наша хозяйка, вздрогнув всем толом, повер­нула к нему лицо. «Софрония!» – уже тут крикнул господин Анджо­льери (а мы и но знали, что госпожу Анджо­льери зовут Софронин), и с полным осно­ва­нием крикнул, ибо всякому было ясно, какая грозит опас­ность – его жена, повернув лицо к прокля­тому кава­льере, просто глаз с него не сводила.
А Чиполла с висящим на руке хлыстом стал всеми десятью длин­ными, жёлтыми паль­цами манить и звать свою жертву, шаг за шагом отступая.
И тут прозрачно-бледная госпожа Анджо­льери. привстала с места, уже всем корпусом повер­ну­лась к закли­на­телю и поплыла за ним. Призрачное и фатальное видение! Как луна­тичка, с неесте­ственно непо­движ­ными, какими-то скован­ными плечами и шеей, слегка выставив вперёд прекрасные руки, она, словно но отрывая ног от пола, сколь­зила вдоль своего ряда вслед за притя­ги­ва­ющим ее обольстителем…
– Оклик­ните ее, сударь, ну, оклик­ните же! – требовал изверг.
И господин Анджо­льери слабым голосом позвал:
– Софрония!
Ах, много еще раз звал он ее и, видя, что жена все больше от него отда­ля­ется, даже прикла­дывал одну руку горсткой ко рту, а другой – махал. Но жалобный призыв любви и долга бессильно замирал за спиной у пропащей, и в луна­ти­че­ском сколь­жении, зача­ро­ванная и глухая ко всему, госпожа Анджо­льери выплыла в средний проход и засколь­зила по нему дальше, к манив­шему се горбуну, в сторону выхода. Созда­ва­лось полное впечат­ление, что она после­дует за своим пове­ли­телем хоть на край света, если только он пожелает.
– Accidcnle![30] – вскочив с места, завопил в подлинном страхе господин Анджо­льери, когда они достигли двери зала.
Но в тот же миг кава­льере, так сказать, сбросил с себя лавры побе­ди­теля и прервал опыт.
– Доста­точно, синьора, благо­дарю вас, – сказал он, с коме­ди­ант­ской галант­но­стью пред­ложил руку точно упавшей с неба женщине и отвёл ее к госпо­дину Анджо­льери. – Сударь, – обра­тился он к нему с поклоном, – вот ваша супруга! С глубо­чайшим уваженном вручаю ее вам целой и –невре­димой. Бере­гите и охра­няйте это преданное вам всецело сокро­вище со всей реши­мо­стью мужчины, и пусть вашу бдитель­ность обострит пони­мание того, что суще­ствуют силы более могу­ще­ственные, нежели рассудок и добро­де­тель, и они лишь в редчайших случаях соче­та­ются с вели­ко­душным самоотречением!
Бедный господин Анджо­льери, такой тихий и лысый! Но похоже было, чтобы он сумел защи­тить своё счастье даже от сил, куда менее демо­ни­че­ских, чем те, что, в довер­шение ко всем страхам, теперь еще и глуми­лись над ним. Важный и напы­жив­шийся кава­льере просле­довал на эстраду под бурю апло­дис­ментов, которые не в малой степени отно­си­лись к его крас­но­речию. Если по ошибаюсь, именно благо­даря этой победе его авто­ритет настолько возрос, что он мог заста­вить публику плясать – да, да, плясать, это следует пони­мать буквально, – что, в свою очередь, повлекло за собой известную разнуз­дан­ность, некий полу­ночный угар, в хмельном дыму кото­рого пото­нули последние остатки крити­че­ского сопро­тив­ления, так долго проти­во­сто­яв­шего влиянию этого оттал­ки­ва­ю­щего чело­века. Правда, для уста­нов­ления полного своего господ­ства Чиполле пришлось еще выдер­жать жестокую борьбу с непо­корным молодым римля­нином, чья закос­нелая моральная непо­дат­ли­вость могла явить публике неже­ла­тельный и опасный для этого господ­ства пример. Но кава­льере прекрасно отдавал себе отчёт в важности примера и, с умом избрав для атаки слабейшую точку обороны, пустил на затравку плясовой оргии того самого хилого и легко впада­ю­щего в транс юнца, кото­рого перед тем обратил в бесчув­ственное бревно. Одного взгляда маэстро было доста­точно, чтобы тот, будто громом пора­жённый, откинув назад корпус, руки по швам, впадал в состо­яние воин­ского сомнам­бу­лизма, так что его готов­ность выпол­нить любой бессмыс­ленный приказ с самого начала броса­лась в глаза. К тому же ему, видимо, нрави­лось подчи­няться, и он с радо­стью расста­вался с жалкой своей само­сто­я­тель­но­стью, то и дело пред­лагая себя в каче­стве объекта для экспе­ри­мента и явно считая делом чести пока­зать образец мгно­вен­ного само­от­ре­шения и безволия. И сейчас он тут же полез на эстраду, и доста­точно было раз щёлк­нуть хлысту, чтобы он, по приказу кава­льере, принялся отпля­сы­вать «степ», то есть в само­заб­венном экстазе, закрыв глаза и пока­чивая головой, раски­ды­вать в стороны тощие руки и ноги.
Как видно, это достав­ляло удоволь­ствие, и очень скоро к нему примкнули другие: двое юношей, один бедно, а другой хорошо одетый, тоже приня­лись, справа и слева от него, испол­нять «степ».
Тогда-то и вмешался молодой римлянин, он занос­чиво спросил, возь­мётся ли кава­льере обучить его танцам, даже если он этого не хочет.
– Даже если вы не хотите! – ответил Чиполла тоном, кото­рого я никогда но забуду. Это ужасное «Anche so non vnolo!» и сейчас звучит у меня в ушах.
И тут начался поединок. Выпив свою рюмочку и закурив новую сига­рету, Чиполла поставил римля­нина где-то в среднем проходе лицом к двери, сам встал на неко­тором рассто­янии позади него и, щёлкнув в воздухе хлыстом, приказал:
– Balla![31] Противник не тронулся с места.
– Balla! – веско повторил кава­льере и опять щёлкнул хлыстом.
Все видели, как молодой человек повёл шеей в ворот­ничке, как одно­вре­менно рука у него дёрну­лась кверху, а пятка вывер­ну­лась наружу. Но дальше этих признаков разби­рав­шего его иску­шения, признаков, которые то усили­ва­лись, то зати­хали, долгое время дело не шло. Каждый в зале понимал, что Чиполле тут пред­стоит сломить геро­и­че­ское упор­ство, твёрдое наме­рение сопро­тив­ляться до конца; смельчак отста­ивал честь рода чело­ве­че­ского, он дёргался, но не плясал; и экспе­ри­мент настолько затя­нулся, что кава­льере пришлось делить своё внимание: время от времени он обора­чи­вался к пляшущим на эстраде и щелкал хлыстом, чтобы держать их в пови­но­вении, и тут же, повернув лицо впол­обо­рота к залу, заверял публику, сколько бы эти бесну­ю­щиеся ни прыгали, они не почув­ствуют потом никакой уста­лости, потому что, по суще­ству, пляшут не они, а он. А затем Чиполла опять впивался бура­вящим взглядом в затылок римля­нина, чтобы взять приступом твер­дыню воли, не поко­ря­ю­щуюся его могуществу.
Мы видели, как под повтор­ными ударами и окри­ками Чиполлы твер­дыня заша­та­лась – мы наблю­дали за этим с дело­витым инте­ресом, не свободным от эмоци­о­нальных примесей жалости и злорад­ства. Насколько я понимаю, римля­нина подо­рвала его позиция чистого отри­цания. Веро­ятно, одним нехо­те­нием но укре­пишь силы духа; не хотеть что-то делать – этого недо­ста­точно, чтобы надолго явиться смыслом и целью жизни; чего-то не хотеть и вообще уже ничего не хотеть и, стало быть, все-таки выпол­нить требу­емое, – тут, видимо, одно так близко граничит с другим, что свободе уже не оста­ётся места. На этом и строил свои расчёты кава­льере, когда, между щёлка­ньем хлыста и прика­зами плясать, угова­ривал римля­нина, поль­зуясь помимо воздей­ствий, состав­ля­ющих его тайну, и смуща­ю­щими психо­ло­ги­че­скими доводами.
– Balla! – говорил он. – К чему же мучиться? И такое насилие над собой ты назы­ваешь свободой? Una-ba Hatina![32] Да у тебя руки и ноги сами рвутся в пляс. Какое облег­чение дать им наконец волю! Ну вот, ты и танцуешь! Это тебе уже не борьба, а одно наслаждение!
Так оно и было, подер­ги­ванья и судо­рожные трепы­ханья в теле упрямца все усили­ва­лись, у него захо­дили плечи, колени, и вдруг что-то во всех его суставах будто развя­за­лось, и, вски­дывая руки и ноги, он пустился в пляс, и все продолжал плясать, пока кава­льере под апло­дис­менты зрителей вёл его к эстраде, к другим мари­о­неткам. Теперь нам откры­лось лицо поко­рён­ного, там, наверху, оно было видно всем. «Насла­ждаясь», он широко улыбался, полу­за­крыв глаза. Неко­торым утеше­нием нам могло служить то, что ему теперь было явно легче, чем в пору его гордыни.
Можно сказать, что его «падение» послу­жило пово­ротным пунктом.
Оно расто­пило лёд, торже­ство Чиполлы достигло апогея; жезл Цирцеи, то бишь свистящий кожаный хлыст с руко­яткой в виде когти­стой лапы, власт­вовал безраз­дельно. К тому времени – это было, как я припо­минаю, далеко за полночь, – на тесной эстраде плясало человек восемь или десять, но и в самом зале отнюдь не сидели смирно, так, например, длин­но­зубая англи­чанка в пенсне, безо всякого пригла­шения маэстро, вышла из своего ряда и в среднем проходе испол­нила таран­теллу. Чиполла тем временем сидел разва­лив­шись на соло­менном стуле в левом углу сцены, курил и высо­ко­мерно пускал струйкой дым через щербатые зубы. Раска­чивая ногой, а иногда беззвучно смеясь одними плечами, он смотрел на беспо­рядок в зале и время от времени, почти даже не обора­чи­ваясь назад, щелкал хлыстом перед каким-нибудь плясуном, взду­мавшим было прекра­тить удоволь­ствие. Дети в ту пору не спали. Я упоминаю о них со стыдом. Здесь было скверно, а детям уж и вовсе не место, и если мы их все еще не увели, то я объясняю это лишь тем, что нам тоже отчасти пере­да­лось охва­тившее всех в этот поздний час безрас­суд­ство. Ах, будь что будет! Впрочем, наши малыши, слава богу, не пони­мали всей непри­стой­ности этого вечер­него увесе­ления. По наив­ности они не пере­ста­вали радо­ваться небы­ва­лому разре­шению: вместе с нами сидеть здесь и наблю­дать такое зрелище – пред­став­ление фокус­ника. Они уже не раз засы­пали у нас на коленях, и теперь, с пунцо­выми щеками и блестя­щими глазён­ками, хохо­тали от души над скач­ками, которые проде­лы­вали взрослые дяди по приказу пове­ли­теля вечера. Они и не думали, что будет так смешно, и лишь только разда­ва­лись апло­дис­менты, тоже прини­ма­лись радостно хлопать неуме­лыми ручон­ками. Но оба по-ребячьи запры­гали от восторга на своих местах, когда Чиполла поманил к себе их друга Марио, Марио из «Эскви­зито», – поманил по всем правилам, держа руку у самого носа и попе­ре­менно то вытя­гивая, то сгибая крючком указа­тельный палец.
Марио пови­но­вался. Я и сейчас вижу, как он подни­ма­ется по ступенькам к кава­льере, а тот продол­жает все так же кари­ка­турно манить его к себе указа­тельным пальцем. На какое-то мгно­венье юноша зако­ле­бался, я и это хорошо помню. Весь вечер он простоял, присло­нив­шись к дере­вян­ному столбу, скре­стив руки или засунув их в карманы пиджака, в боковом проходе, слева от нас, там же, где стоял и Джова­нотто с воин­ственной шеве­люрой, и внима­тельно, но без особой весё­лости, – насколько мы могли заме­тить, – и бог ведает, понимая ли, что здесь творится, следил за пред­став­ле­нием. Ему, видимо, было не по нутру, что и его напо­следок позвали. Однако не удиви­тельно, что он послу­шался знака Чиполлы. К этому его приучила профессия; потом, даже психо­ло­ги­чески невоз­можно пред­ста­вить себе, чтобы скромный малый мог ослу­шаться такого возне­сён­ного в этот час на вершину славы чело­века. Итак, волей-неволей Марио отошёл от столба и, побла­го­дарив стоящих перед ним зрителей, которые, огля­нув­шись, рассту­пи­лись, пропуская его вперёд, с недо­вер­чивой улыбкой на толстых губах поднялся на эстраду.
Пред­ставьте себе коре­на­стого двадца­ти­лет­него парня, коротко остри­жен­ного, с низким лбом и тяжё­лыми веками, полу­опу­щен­ными над глазами неопре­де­лён­ного серо­ва­того цвета в зелёных и жёлтых крапинках.
Я хорошо это помню, потому что мы часто с ним бесе­до­вали. Верхняя поло­вина лица с приплюс­нутым носом, усыпанным у пере­но­сицы веснуш­ками, несколько отсту­пала назад по отно­шению к нижней, где прежде всего выде­ля­лись толстые губы, за кото­рыми, когда Марио что-то говорил, поблёс­кивал влажный ряд зубов; именно выпя­ченные губы, в соче­тании с полу­при­кры­тыми глазами, прида­вали его лицу выра­жение какой-то просто­душной задум­чивой грусти, из-за которой Марио нам сразу полюбился.
Ничего грубого не было в его чертах, да, этому проти­во­ре­чили бы его на редкость узкие, будто точёные руки, которые, даже среди южан, выде­ля­лись своим благо­род­ством, и было приятно, когда он вас обслуживал.
Мы знали, что он за человек, не зная его лично, если вы разре­шите мне провести такое различие. Видели мы Марио почти ежедневно и даже проник­лись своего рода сочув­ствием к его манере держаться, мечта­тельной и легко пере­хо­дившей в рассе­ян­ность, которую он, спохва­тив­шись, тотчас спешил иску­пить особым усер­дием; он держался серьёзно, лишь дети иногда вызы­вали у него улыбку и не то чтобы непри­вет­ливо, но без угод­ли­вости, без деланной любез­ности, – или, вернее, он отка­зался от всяких любез­но­стей, не питая, видимо, никакой надежды понра­виться. Образ Марио, во всяком случае, остался бы у нас в памяти – как одно из тех незна­чи­тельных дорожных впечат­лений, которые ярче запо­ми­на­ются, чем куда более важные. О домашних его обсто­я­тель­ствах нам было известно лишь то, что отец его служит мелким писарем в муни­ци­па­ли­тете, а мать – прачка.
Белая куртка офици­анта шла ему несрав­нимо больше, чем поно­шенный костюм из реденькой поло­сатой ткани, в котором он сейчас поднялся на эстраду; он был без ворот­ничка, но повязал шею огненно-красной шёлковой косынкой, концы которой запрятал под пиджак. Марио оста­но­вился непо­да­лёку от кава­льере, но так как тот продолжал сгибать крючком палец перед своим носом, юноша вынужден был придви­нуться еще ближе и стал возле самых ног пове­ли­теля, почти вплотную к сиденью стула, и тут Чиполла, расто­пырив локти, обхватил Марио и повернул так, чтобы нам из зала видно было его лицо. Затем весело, небрежным и властным взглядом окинул юношу с головы до ног.
– Как же так, ragazzo mio?[33] – сказал он. – Мы только сейчас знако­мимся? Но можешь мне пове­рить, я-то с тобой позна­ко­мился давно… Ну да, я давно тебя приметил и убедился в твоих отличных данных. И как же я мог о тебе забыть? Всё дела, дела, пони­мать… Но скажи мне, как тебя зовут? Меня инте­ре­сует только имя.
– Меня зовут Марио, – тихо ответил юноша.
– Ах, Марио, прекрасно. Да, имя это часто встре­ча­ется. Распро­стра­нённое имя. Древнее имя, одно из тех, что напо­ми­нают о геро­и­че­ском прошлом нашей родины. Браво! Salve![34] – И, приподняв кривое плечо, Чиполла вытянул вперёд руку с повёр­нутой вниз ладонью в римском приветствии.
Если он несколько захмелел, то тут нет ничего удиви­тель­ного; но говорил он по-преж­нему чётко и свободно, пусть даже во всем его пове­дении и тоне появи­лась какая-то сытость и ленивая барствен­ность и в то же время что-то хамо­ватое и наглое.
– Так вот, Марио, – продолжал он, – как хорошо, что ты пришёл сегодня вечером, да ещё надел такой нарядный галстук, он очень тебе к лицу и сразу покорит всех девушек, очаро­ва­тельных девушек Торре-ди Венере…
Со стоячих мест, примерно оттуда, где весь вечер простоял Марио, раздался громкий хохот – это смеялся Джова­нотто с воин­ственной шеве­люрой; стоя там с пере­бро­шенным через плечо пиджаком, он без стес­нения грубо и язви­тельно хохотал:
– Ха-ха-ха-ха!
Марио, кажется, пожал плечами. Во всяком случае, он передёрнулся.
Возможно, что на самом-то деле он вздрогнул, а пожи­мание плечей должно было служить после­ду­ющей маски­ровкой, призванной выра­зить одина­ковое безраз­личие и к галстуку, и к прекрас­ному полу.
Кава­льере мельком посмотрел вниз, в проход.
– Ну, а до того зубо­скала нам нет дела. Он просто зави­дует успеху твоего галстука у девушек, а может быть, тому, что мы здесь с тобой на эстраде так дружески и мирно бесе­дуем… Если ему уж очень хочется, я ему мигом напомню его колики. Мне это, ровно ничего не стоит. Но скажи, Марио, сегодня вечером ты, стало быть, развле­ка­ешься… А днём ты рабо­таешь в галан­те­рейной лавке?
– В кафе, – поправил его юноша.
– Ах так, в кафе! Тут Чиполла, значит, попал пальцем в небо. Ты – cameriere[35], вино­черпий, Ганимед – мне это нравится, еще одно напо­ми­нание антич­ности, – salvietta![36] – И Чиполла, на потеху публике, опять простёр вперёд руку в римском приветствии.
Марио тоже улыбнулся.
– Раньше, правда, – добавил он, спра­вед­ли­вости ради, – я неко­торое время служил приказ­чиком в Портек­ле­менте. – В его словах скво­зило свой­ственное обычно людям желание как-то помочь гаданию, найти в нем хоть крупицу истины.
– Так, так! В галан­те­рейной лавке?
– Там торго­вали греб­нями и щётками, – уклон­чиво отвечал Марио.
– Ну вот, но говорил ли я, что ты не всегда был Гани­медом, не всегда прислу­живал с салфеткой под мышкой? Даже если Чиполла иной раз попадёт пальцем в небо, все же он не совсем зави­ра­ется, и ему можно хоть отчасти верить. Скажи, ты мне доверяешь?
Неопре­де­лённый жест.
– Тоже своего рода ответ, – заключил кава­льере. – Да, доверие твоё заво­е­вать нелегко. Даже мне, как я вижу, придётся с тобой пово­зиться. Но я замечаю на твоём лице печать замкну­тости, печали, un traito di malinconia[37]. Скажи мне, – и он схватил Марио за руку, – ты несчастлив?
– No, signore![38] – поспешно и реши­тельно отозвался тот.
– Нет, ты несчастлив, – наста­ивал фигляр, властно преодо­левая эту реши­мость. – Будто я не вижу? Молод еще втирать Чиполле очки! И конечно, тут заме­шаны девушки, нет, одна девушка. У тебя несчастная любовь?
Марио отри­ца­тельно затряс головой. Одно­вре­менно рядом с нами опять раздался грубый хохот Джова­нотто. Кава­льере насто­ро­жился. Глаза его блуж­дали по потолку, но он явно прислу­ши­вался к хохоту, а потом, как уже раз или два во время беседы с Марио, напо­ло­вину обер­нув­шись, щёлкнул хлыстом на свою топо­чущую команду, чтобы у них не остыло рвение.
Но при этом он чуть но упустил своего собе­сед­ника, так как Марио, внезапно вздрогнув, отвер­нулся от него и напра­вился к лест­нице. Вокруг глаз юноши залегли красные круги. Чиполла едва успел его задержать.
– Стой, куда! – сказал он. – Это еще что? Ты хочешь удрать, Ганимед, в счаст­ли­вейшую минуту твоей жизни – она сейчас наступит?
Оста­вайся, и я обещаю тебе удиви­тельные вещи. Я обещаю дока­зать тебе всю неле­пость твоих стра­даний. Девушка, которую ты знаешь и которую и другие знают, эта… ну, как же её? Постой! Я читаю ее имя в твоих глазах оно вертится у меня на языке, да и ты, я вижу, сейчас его назовёшь…
– Силь­ве­стра! – выкрикнул все тот же Джова­нотто снизу.
Кава­льере и бровью не повёл.
– Есть же такие бессо­вестные люди! – произнёс он, даже не взглянув вниз, а словно бы продолжая начатый разговор с глазу на глаз с Марио. – Такие бесстыжие петухи, которые кука­ре­кают ко времени и безо времени.
Только мы хотели ее назвать, а он возьми и опереди нас, и еще, наглец какой, вооб­ра­жает, будто у него какие-то особые на то права! Да что о нем гово­рить! Но вот Силь­ве­стра, твоя Силь­ве­стра, уж признайся, вот это девушка! Насто­ящее сокро­вище! Сердце зами­рает, когда смот­ришь, как она ходит, дышит, смеётся, до того она хороша. А ее округлые руки, когда она стирает и отки­ды­вает назад голову, стря­хивая кудряшки со лба! Ангел, да и только!
Марно уста­вился на него, сбычив голову. Он словно забыл, где он, забыл о публике. Красные кольца вокруг его глаз расши­ри­лись и каза­лись нама­лё­ван­ными. Мне редко случа­лось такое видеть. Рот с толстыми губами был полуоткрыт.
– И этот ангел застав­ляет тебя стра­дать, – продолжал Чиполла, – или, вернее, ты сам из-за него стра­даешь… А это. разница, дорогой мой, огром­нейшая разница, уж ты мне поверь! Любви свой­ственны такие вот недо­ра­зу­мения, можно даже сказать, что недо­ра­зу­мения нигде не встре­ча­ются так часто, как именно в любви. Ты небось думаешь: а что смыслит Чиполла, с его маленьким телесным изъяном, в любви? Ошиба­ешься, очень даже смыслит, да еще так осно­ва­тельно и глубоко смыслит, что в подобных делах не мешает иной раз к нему прислу­шаться! Но оставим Чиполлу, что о нем толко­вать, поду­маем лучше о Силь­ве­стре, твоей восхи­ти­тельной Силь­ве­стре! Как? Она могла пред­по­честь тебе какого-то кука­ре­ка­ю­щего петуха, и он смеётся, а ты льёшь слезы? Пред­по­честь другого тебе, такому любя­щему и симпа­тич­ному парню? Неве­ро­ятно, невоз­можно, мы лучше знаем, я, Чиполла, и она. Видишь ли, когда я ставлю себя на ее место и мне надо выбрать между такой вот просмо­лённой дубиной, вяленой рыбой, неук­люжей чере­пахой – и Марио, рыцарем салфетки, который враща­ется среди господ, ловко разносит иностранцам прохла­ди­тельные напитки и всей душой, пылко меня любит – господи, сердце само подска­зы­вает мне решение, я знаю, кому должна его отдать, кому я давно уже, краснея, его отдала. Пора бы моему избран­нику это заме­тить и попять! Пора бы меня заме­тить и признать, Марио, мой любимый… Скажи же, кто я?
Отвра­ти­тельно было видеть, как обманщик охора­ши­вался, кокет­ливо «вертел кривыми плечами, томно зака­тывал глаза с набряк­шими мешоч­ками и, сладко улыбаясь, скалил выщерб­ленные зубы. Ах, но что сталось с нашим Марио, пока Чиполла обольщал его своими речами? Тяжко расска­зы­вать, как тяжко было тогда на это глядеть; то было раскрытие самого сокро­вен­ного, напоказ выстав­ля­лась его страсть, безна­дёжная и нежданно осчаст­лив­ленная. Стиснув руки, юноша поднёс их ко рту, он так судо­рожно глотал воздух, что видно было, как у него взды­ма­ется и опус­ка­ется грудь.
Конечно, от счастья он. не верил своим глазам, не верил ушам, позабыв лишь об одном, что им в самом деле не следо­вало верить.
– Силь­ве­стра! – еле слышно прошептал он, потрясённый.
– Поцелуй, меня! – потре­бовал горбун. – Поверь, я тебе разрешаю!
Я люблю тебя. Вот сюда поцелуй, – и, отто­пырив руку, локоть и мизинец, он кончиком указа­тель­ного пальца показал на свою щеку почти у самого рта. И Марио накло­нился и поце­ловал его.
В зале насту­пила мёртвая тишина. То была полная, чудо­вищная и вместе с тем захва­ты­ва­ющая минута – минута блажен­ства Марио. И в эти томи­тельные мгно­вения, когда мы воочию увидели всю близость счастья и иллюзии, не сразу, а тут же после жалкого и шутов­ского прикос­но­вения губ Марио к омер­зи­тельной плоти, подста­вившей себя его ласке, вдруг, слева от нас, разрядив напря­жён­ность, раздался хохот Джова­нотто – хохот грубый и злорадный и все-таки, как мне пока­за­лось, не лишённый оттенка и частицы сочув­ствия к обде­лён­ному мечта­телю и не. без отго­лоска того «poveretto», который фокусник перед тем объявил обра­щённым не по адресу и приписал себе.
Но не успел затих­нуть смех в зале, как Чиполла, со все еще подстав­ленной для поцелуя щекой, щёлкнул хлыстом возле ножки стула, и Марио, пробу­див­шись, выпря­мился и отпрянул. Он стоял, широко раскрыв глаза и откинув назад корпус, сначала прижал обе ладони, одну поверх другой, к своим осквер­нённым губам, потом стал стучать по вискам костяш­ками пальцев, рванулся и, в то время как зал апло­ди­ровал, а Чиполла, сложив на коленях руки, беззвучно смеялся одними плечами, бросился вниз но ступенькам. Там; с разбегу, круто повер­нулся на широко раздви­нутых ногах, выбросил вперёд руку, и два оглу­ши­тельных сухих хлопка оборвали смех и аплодисменты.
Все сразу смолкло. Даже плясуны оста­но­ви­лись, оторо­пело выпучив глаза. Чиполла вскочил со стула. Он стоял, предо­сте­ре­гающе раскинув руки, будто хотел крик­нуть: «Стой! Тихо! Прочь от меня! Что такое?!», но и следу­ющий миг, уронив голову на грудь, мешком осел на стул и тут же боком пова­лился на пол, где и остался лежать беспо­ря­дочной грудой одежды и искрив­лённых костей.
Подня­лась нево­об­ра­зимая сума­тоха. Дамы, исте­ри­чески всхли­пывая, прятали лицо на груди своих спут­ников. Одни кричали, требуя врача, полицию. Другие устре­ми­лись на эстраду. Третьи кучей нава­ли­лись на Марио, чтобы его обез­ору­жить, отнять у него крошечный, матово поблёс­ки­ва­ющий предмет, даже мало похожий на револьвер, который повис у него в руке и чей почти отсут­ству­ющий ствол судьба напра­вила, столь странно и непредвиденно.
Мы забрали детей – наконец-то! – и повели мимо двух подо­спевших кара­би­неров к. выходу.
– Это правда-правда конец? – допы­ты­ва­лись они, чтобы уж уйти со спокойной душой.
– Да, это конец, – подтвер­дили мы. Страшный, роковой конец. И все же конец, прино­сящий избав­ление, – я и тогда не мог и сейчас не могу воспри­нять это иначе!

[1] Рожков в масле (ит.)
[2] Обед (ит.)
[3] Князь (ит.)
[4] Фуджеро! Отзо­вись! (ит.)
[5] Закли­на­тель, иллю­зи­о­нист, фокусник (ит.)
[6] Плодов моря (ит); здесь имеются в виду мелкие морские животные: устрицы, креветки и др.
[7] Живее! (ит.)
[8] Начнём! (ит.)
[9] Добрый вечер! (ит.)
[10] Испу­гался, а? (ит.)
[11] Ну… (ит.)
[12] Он за словом в карман не лезет (ит.)
[13] Амери­кан­ская система, не так ли? (ит.)
[14] Раз! (ит.)
[15] «Вечерний вестник» (ит.)
[16] Воло­киты (ит.)
[17] Превос­ходно говорит (ит.)
[18] Симпа­тич­ными (ит.)
[19] Ах, довольно шутить! (uт.)
[20] Он много пьёт (фр.)
[21] К вашим услугам! (ит.)
[22] Чистая работа! (ит.)
[23] Усиленно думайте! (фр.)
[24] Покло­нение (ит. и фр.)
[25] Виллы «Элео­нора» (ит.)
[26] Марио, один шоколад с биск­ви­тами! (ит.)
[27] Сию минуту! (ит.)
[28] Это я бедняга! (ит.)
[29] Полков­ника (ит.)
[30] Караул! (ит.)
[31] Пляши! (ит.)
[32] Только один танец! (ит.)
[33] Мой мальчик (ит.)
[34] Привет­ствую! (ит.)
[35] Официант (ит.)
[36] Салфетка (ит.). Игра слов: по аналогии с salve – привет­ствую (лат.)
[37] След мелан­холии (ит.)
[38] Нет, синьор (ит.)