Автор: | 26. октября 2024



Наташе

Разница в возрасте Мур и Анны Федо­ровны состав­ляла стре­ми­тельно умень­ша­ю­щуюся вели­чину. Неиз­вестно почему – то ли коле­сики в мировом часовом меха­низме поистер­лись, то ли зубчики съелись, – только время стало катиться уско­ренно, то и дело впадая в мерца­тельную аритмию, и так полу­чи­лось, что по ходу движения этого ущерб­ного времени, трид­цать лет если поме­стить их между шестью­де­сятью и девя­носта – уже почти ничего не значили. Анна Федо­ровна только заме­чала, что быстрые дела дела­ются все медленнее, но зато и на сон стало уходить меньше времени.
Просну­лась она рано, если не сказать среди ночи, – четырех еще не было – от дурного сна. Взрослый мужчина, умень­шенный до размера большой куклы, лежал в ящике пись­мен­ного стола и жало­вался: «Мамочка, как же мне здесь плохо…»
Это был ее сын, и сердце ее сжалось от горя: ничем она ему помочь не могла…
Сына же на самом деле ника­кого не было, была дочь, и просну­лась она в ужасе оттого, что сон был сильнее яви, и в первую минуту после пробуж­дения она была уверена, что сын– то у нее есть, но она про него совер­шенно забыла. Потом она зажгла свет, при свете нава­ждение рассе­я­лось, и она вспом­нила, что с вечера ей пришлось долго лазать по ящикам пись­мен­ного стола в поисках неко­торой поте­рянной бумаги, и от этих поисков и завя­зался дурацкий сон.
Анна Федо­ровна поле­жала немного и решила вста­вать, тем более что бумажку ту она вчера так и не нашла.
Теперь бумага отыс­ка­лась сразу же. Это был отзыв на диссер­тацию, который она давала лет десять тому назад, и теперь он вдруг понадобился.
Весь дом спал, и это было блажен­ство, не то дареное, не то краденое. Никто ничего от нее не требовал, нежданно– нега­данно обра­зо­ва­лись свои личные два часа, и она теперь прики­ды­вала, на что их потратит: книжку ли почи­тает, которую подарил ей давний пациент, знаме­нитый философ или филолог, то ли письмо напишет в Израиль заду­шевной подруге.
Она прибрала воро­бьи­ного цвета волосы и наки­нула старую кофточку поверх халата. Домашняя одежда ей всегда была не к лицу, в халате она выгля­дела дачной хозяйкой из приго­рода. Счита­лось, что ей шли костюмы, которые она носила со студен­че­ских лет. Теперь, в сером ли, в синем, она выгля­дела профес­сором, что полно­стью соот­вет­ство­вало действительности.
Анна Федо­ровна сварила себе кофе, раскрыла лите­ра­ту­ро­вед­че­скую книжку своего знаме­ни­того паци­ента, приго­то­вила лист бумаги для письма и поста­вила рядом с собой синюю вазочку с конфе­тами, которых себе обык­но­венно не позво­ляла. Она вдох­нула с удоволь­ствием запах кофе, но глот­нуть не успела: на кухню, поскри­пывая коле­си­ками своей ходильной машины, с прямой, как линейка, спиной, явилась Мур.
Анна Федо­ровна нервно прове­рила пуго­вицы на кофточке – правильно ли застег­нуты. Преду­га­дать, что именно она сделала не так, она все равно никогда не умела. Если кофточка была правильно застег­нута, значит, чулки она надела кошмарные, или приче­са­лась не так. А что не так, если она всю жизнь проно­сила одну и ту же косу, свер­нутую колбаской на шее. Впрочем, утреннее заме­чание могло касаться чего угодно: зана­вески, например, грязные, или сорт кофе отвра­ти­тельный, пахнет вареной капу­стой. Удиви­тельна была лишь свежесть, с которой Анна Федо­ровна реаги­ро­вала – изви­ня­лась, оправ­ды­ва­лась. Иногда даже пыта­лась опро­верг­нуть заме­чание, но всегда потом себя ругала. К хоро­шему это не приво­дило, Мур только подни­мала еще выше свои от природы высоко нари­со­ванные брови, так что они прята­лись под розово– русой челкой, медленно двигала длин­ными веками и неодоб­ри­тельно смот­рела на Анну Федо­ровну глазами цвета пустого зеркала.
На этот раз, выка­тив­шись на сере­дину кухни, Мур молчала. Черное кимоно висело пустыми склад­ками, как будто ника­кого тела под ним не было. Только желто­ватые костяные кисти в несни­ма­ю­щихся перстнях да длинная шея с маленькой головой торчали, как у марионетки.
Всю жизнь, сколько себя помнит, Анна Федо­ровна заранее гото­ви­лась к общению с матерью. В детстве она зами­рала перед ее дверью, как пловец перед прыжком в воду. Ставши взрослой, она, как боксер перед встречей с силь­нейшим против­ником, настра­и­ва­лась не на победу, а на достойное пора­жение. В это предут­реннее время мать захва­тила ее врас­плох, и, не подго­товив себя заранее, она впервые увидела ее отстра­ненно, как будто чужими глазами: перед ней стоял ангел, без пола, без возраста, и почти без плоти. Живая одним духом. Но каков был этот дух, Анна Федо­ровна знала преот­лично. Зажимая в руке новенькую книжку, дух произнес:
– Какая глупость пона­пи­сана в этих воспо­ми­на­ниях! Кто мне их подсунул? В шест­на­дцатом году мы еще жили с отцом в Париже. Я была девчонка. Диадему Каспари мне подарил в двадцать втором, я тогда была за ним замужем, а проиг­рала я ее в двадцать четвертом в Тифлисе. И ника­кого Каспари уже тогда не было, я была уже с Миха­илом. Он был великий музы­кант, – она хихик­нула тонко и много­зна­чи­тельно, и Анна Федо­ровна поежи­лась, потому что дальше шла обык­но­венная площадная лексика, и матери достав­ляло удоволь­ствие именно это поежи­вание. – А вот вые…ть он никого толком не мог, – Мур нежно засме­я­лась, – с херакой у него обстояло из рук вон плохо. Там, в Тифлисе, я проиг­рала эту диадему в карты, а портрет, который Бакст писал, там диадема совер­шенно другая , какая– то ерунда, теат­ральный реквизит.
Это была лучшая стра­ница ее воспо­ми­наний – ее знаме­нитые любов­ники. Имя им было легион. Немало бумаги было изма­рано в честь ее бледных локонов и неиз­ре­ченных тайн души лучшими перьями, а по ее порт­ретам, храня­щимся в музеях и частных собра­ниях, можно было бы изучать худо­же­ственные течения начала века.
Тайна в ней, должно быть, действи­тельно была, не одни только любов­ники млели над ней. Анна Федо­ровна, един­ственная дочь Мур, дитя ее редкой добро­де­тельной причуды, всю жизнь билась над этой загадкой. Отчего ей была дана власть над отцом, млад­шими сест­рами, мужчи­нами и женщи­нами и даже над теми неопре­де­лен­ными суще­ствами, нахо­дя­щи­мися в узком и мучи­тельном зазоре между полами? Кроме обык­но­венных мужчин с самыми просто­душ­ными наме­ре­ниями в нее посто­янно влюб­ля­лись феми­ни­зи­ро­ванные гомо­сек­су­а­листы и сбив­шиеся со скучной женской дороги реши­тельные лесби­янки. Ответа на этот вопрос Анна Федо­ровна найти не могла, но, подчи­няясь неве­домой силе, неслась выпол­нять очередную мате­рин­скую прихоть. А Мур, как бере­менной женщине, посто­янно хоте­лось чего– то неиз­вест­ного, неопре­де­лен­ного – словом, поди туда, незнамо куда, и принеси то, незнамо что.
Люди, оказы­вавшие хоть какое– то сопро­тив­ление ее нече­ло­ве­че­скому обаянию, просто исче­зали из виду: давно всеми забытый муж Анны Федо­ровны, муж внучки Кати и вся родня послед­него мужа Мур… Их как бы и не было.
– У тебя кофе, – положив лживый томик перед Анной Федо­ровной, повела тонким носом Мур.
Пахло приятно, но ей всегда хоте­лось­чего– то другого:
– Я бы выпила чашечку шоколада.
– Какао? – Анна Федо­ровна с готов­но­стью встала из– за стола, не успев даже посо­жа­леть о неудав­шемся мелком празднике.
– Почему какао? Это гадость какая– то, ваше какао. Неужели нельзя просто чашечку шоколада?
– Кажется, шоко­лада нет.
Не было в доме шоко­лада. То есть был, конечно, – горы шоко­ладных конфет в огромных коробках, препод­не­сенных паци­ен­тами. Но ни порошка, ни плиточ­ного шоко­лада не было.
– Пошли Катю или Леночку. Как это, чтобы в доме не было шоко­ладу?! возму­ти­лась Мур.
– Сейчас четыре часа утра, – попы­та­лась защи­титься Анна Федо­ровна. Но тут же всплес­нула руками: – Есть же, Господи, есть!
Она выта­щила из буфета непо­чатую коробку, тороп­ливо вспо­рола хрусткий целлофан, высы­пала горсть конфет и столовым ножом стала отде­лять толстенькие подошвы конфет от никчемной начинки. Мур, пришедшая было в боевое настро­ение, при виде такой наход­чи­вости сразу же угасла:
– Так принеси ко мне в комнату…
Осто­рожно обернув руку толстой держалкой, Анна Федо­ровна грела молоко в маленьком ковшике. Руки она берегла, как певица горло. Было что беречь: неши­рокая кисть с толстыми длин­ными паль­цами, с овально подстри­жен­ными ногтями в йоди­стой окан­товке. Каждый день запус­кала она воору­женные мани­пу­ля­тором руки в самое сердце глаза, осто­рожно обхо­дила волокна натя­ги­ва­ю­щихся мышц, мелкие сосуды, циннову связку, опасный шлеммов канал, проби­ра­лась через многие оболочки к деся­ти­слойной сетчатке, и этими грубо­ва­тыми паль­цами латала, штопала, подкле­и­вала тончайшее из мировых чудес…
Золо­ченой маминой ложечкой она снимала тонкую молочную пенку с густого шоко­лада, когда раздался звон коло­коль­чика: Мур подзы­вала к себе. Поставив розовую чашку на поднос, Анна Федо­ровна вошла к матери. Та уже сидела перед ломберным столиком в позе люби­тель­ницы абсента. Брон­зовый коло­кольчик, уткнув­шись лепест­ковым лицом в линялое сукно, стоял перед ней.
– Дай мне, пожа­луйста, просто молока, безо всякого твоего шоколада.
«Раз, два, три, четыре… десять», – отсчи­тала привычно Анна Федоровна.
– Знаешь, Мур, последнее молоко ушло в этот шоколад…
– Пусть Катя или Леночка сбегают.
«Раз, два, три, четыре… десять».
– Сейчас поло­вина пятого утра. Магазин еще закрыт.
Мур удовле­тво­ренно вздох­нула. Узкие брови дрог­нули. Анна Федо­ровна приго­то­ви­лась ловить чашку. Подсохшая губа с глубокой выемкой, излу­ча­ющая множе­ство мелких морщинок, растя­ну­лась в насмеш­ливой улыбке:
– А стакан простой воды я могу полу­чить в этом доме?
– Конечно, конечно, – зато­ро­пи­лась Анна Федо­ровна. Утренний скандал, кажется, не состо­ялся. Или отло­жился. «Стареет, бедняжка», – отме­тила про себя Анна Федоровна.
Была среда. Поли­кли­ни­че­ский прием с двена­дцати. Кате сегодня можно дать выспаться. Внуки по средам на само­об­слу­жи­вании: семна­дца­ти­летняя Леночка перед инсти­тутом отводит малень­кого Гришу в гимназию. Заберет его Катя, но вернуться домой надо не позже поло­вины шестого: с шести Катя рабо­тает, препо­дает англий­ский в вечерней школе. Обед есть. До ухода надо молока купить. Звон колокольчика.
«Раз, два, три, четыре… десять».
– Да, Мур.
Тонкая рука держит метал­ли­че­ские очочки на весу изящно, как лорнетку.
– Я вспом­нила, тут по теле­ви­зору, фирма Ореаль. Очень красивая девушка реко­мен­до­вала крем для сухой кожи. Ореаль. Кажется, это старая фирма. Да, да, Лилечка зака­зы­вала эти духи в Париже. Она хотела литровую бутыль, но ее бедный любовник прислал маленький флакончик, большой он не осилил. Но скандал был большой. А мне Маецкий привез литровую. Ах, что я говорю, то были Лориган Коти, а никакой не Ореаль.
Это было новое бедствие – Мур оказа­лась исклю­чи­тельно подат­лива на рекламу. Ей нужно было все: новый крем, новую зубную щетку или новую суперкастрюлю.
– Присядь, присядь, – благо­душно указала Мур на круглый табурет от пианино.
Анна Федо­ровна присела. Она знала все круги, вось­мерки и петли, напо­добие тех, что в Гришиной железной дороге, по которым скользят паро­во­зики старых мыслей, делая оста­новки и пере­кидки в заранее известных местах ее великой биографии. Теперь она вклю­ча­лась на духах. Далее шла подружка и сопер­ница Лилечка. Маецкий, кото­рого она у Лилечки увела. Известный режиссер. Съемка в кино, которая ее просла­вила. Развод. Пара­шютный спорт – никто и вооб­ра­зить не мог, что она на это способна. Далее авиатор, испы­та­тель, красавец. Разбился через полгода, оставив лучшие воспо­ми­нания. Потом архи­тектор, очень знаме­нитый, ездили в Берлин, произ­вела фурор. Нет, ни в ЧК, ни в НКВД, глупости, нигде никогда не служила, спала – да. И с удоволь­ствием! Там были, были мужчины. А вы с Катькой – чулки меховые, жопы шершавые…
Сорок лет тому назад Анне Федо­ровне хоте­лось ее ударить стулом. Трид­цать – вцепиться в волосы. А теперь она с душевной тошнотой и брезг­ли­во­стью пропус­кала мимо ушей хваст­ливые моно­логи и с грустью думала о том, что утро, столь много обещавшее, у нее пропало.
Зазвонил телефон. Веро­ятно, из отде­ления. Что– то стряс­лось, иначе бы не позво­нили так рано. Она поспешно сняла трубку:
– Да, да! Я! Не понимаю… Из Йохан­нес­бурга? – Как не узнала сразу этот голос, довольно высокий, но вовсе не бабий, со сколь­зящим «р» и с длин­ными паузами между словами, как бывает у изле­чив­шихся заик. Подби­рает слова. Трид­цать лет.
Сначала все нахлы­нуло к голове, и стало жарко, а через секунду прошиб пот и дикая слабость.
– Да, да, узнала.
Нелепый вопрос «как пожи­ваешь?» через столько лет.
– Да, можно. Да, не возражаю. До свиданья. – Поло­жила трубку. Даже от руки кровь отхлы­нула, ослабли и промя­лись поду­шечки пальцев, как после большой стирки.
– Кто звонил?
– Марек
Надо было встать и уйти, но сил не было.
– Кто?
– Муж мой.
– Скажи пожа­луйста, он еще жив! Сколько же ему лет?
– Он на пять лет меня моложе, – сухо отве­тила Анна Федоровна.
– Так что ему от нас надо?
– Ничего. Хочет пови­дать меня и Катю.
– Ничто­же­ство, полное ничто­же­ство. Не понимаю, как ты могла с ним…
– У него клиника в Йохан­нес­бурге, – попы­та­лась пере­вести стрелку Анна Федо­ровна, и ей это удалось. Мур оживилась:
– Хирург? Забавно! Хирургом был твой отец. Я попала в авто­мо­бильную ката­строфу на Кавказе. Если бы не он, я бы поте­ряла ногу. Он сделал блестящую операцию. – Мур хихик­нула: – Я его соблаз­нила, будучи в гипсе…
Самое удиви­тельное, что подроб­ности были неис­чер­паемы, – про то, что Мур вышла замуж на пари и выиг­рала брил­ли­ан­товую брошь у знаме­нитой подруги, Анна Федо­ровна давно знала, про гипс услы­шала впервые и проник­лась вдруг недобрым чувством к давно умер­шему отцу, кото­рого в детстве горячо любила. Он был на двадцать лет старше матери, последний, если не считать самой Анны Федо­ровны, пред­ста­ви­тель меди­цин­ской немецкой семьи, преданный своей профессии до степени, не совме­стимой с жизнью. Но хранил его случай. Когда– то в моло­дости, будучи врачом в уездном городе, он сделал трепа­нацию черепа моло­дому рабо­чему, поги­бав­шему от гной­ного воспа­ления сред­него уха. При новой власти рабочий вознесся до самых неправ­до­по­добных высот, но доктор Шторх, совер­шенно о нем забывший, не вывет­рился из памяти благо­дар­ного паци­ента, и тот дал ему своего рода охранную грамоту. Во всяком случае, служба его военным врачом в царской и впослед­ствии в Добро­воль­че­ской армии не поме­шала ему умереть в своей постели честной и тяжелой смертью от рака.
– Скажи, пожа­луйста, а этот Йохан­нес­бург в Германии?
Кому– то могло пока­заться, что мысли у старушки скачут, как голодные блохи, но Анна Федо­ровна знала об удиви­тельной мате­рин­ской особен­ности: она всегда думала о нескольких вещах одно­вре­менно, как будто плела пряжу из нескольких нитей.
– Нет. Это в Африке. Южно– Афри­кан­ская Республика.
– Скажи пожа­луйста, англо– бурская война, помню, помню… забавно. Так не забудь купить мне крем, – и провела слабыми паль­цами по расплы­ва­ю­щейся, как старый абрикос, коже.
В прежние времена Мур инте­ре­со­ва­лась собы­тиями и людьми как деко­ра­цией собственной жизни и стати­стами ее пьесы, но с годами все второ­сте­пенное линяло и в центре пустой сцены оста­ва­лась она одна и ее разно­об­разные желания.
– А что на завтрак? – Левая бровь слегка поднялась.
Завтрак, обед и ужин не отно­си­лись к второ­сте­пен­ному. Еду следо­вало пода­вать в строго опре­де­ленном часу. Полный прибор с подставкой для ножа, салфетка в кольце. Но все чаще она брала в руки вилку и тут же роняла ее рядом с тарелкой.
– Не хочется, – с раздра­же­нием и обидой выго­ва­ри­вала она. – Может, тертое яблоко я съем, или мороженое…
Всю жизнь ей нрави­лось хотеть и полу­чать жела­емое, истинная беда ее была в том, что хотение кончи­лось, и смерть только тем и была страшна, что она озна­чала собой конец желаний.
Нака­нуне приезда Марека Катя допоздна убирала квар­тиру. Квар­тира была обвет­шалой, ремонта не делали так давно, что уборка мало что меняла: потолки с пожел­тев­шими углами и осыпав­шейся лепниной, старинная мебель, требу­ющая рестав­рации, пыльные книги в рассох­шихся шкафах. Интел­ли­гент­ская смесь роскоши и нищен­ства. Поздним вечером Катя и Анна Федо­ровна, обе в старых теплых халатах, похожие на поно­шенные плюшевые игрушки, сели на гобе­ле­новый диванчик, такой же потертый, как и они сами.
Анна Федо­ровна прива­ли­лась к подло­кот­нику, Катя, поджав под себя тонкие ноги, заби­лась матери под руку, как цыпленок под крыло рыхлой курицы. В Кате, хоть ей было под сорок, действи­тельно было что– то цыплячье; круглые глаза на белесой пери­стой головке, тонкая шея, длинный нос клювиком. Птичье очаро­вание, птичья бесте­лес­ность. Мать и дочь любили друг друга безгра­нично, но сама любовь препят­ство­вала их близости: более всего они боялись причи­нить друг другу огор­чение. Но поскольку жизнь состояла главным образом из разного рода огор­чений, то посто­янное умол­чание заме­няло им и тихую жалобу, и сладкие взаимные утешения, и совместные вслух размыш­ления, и потому чаще всего они гово­рили о Гришином насморке, Леноч­киных экза­менах или о снотворном для Мур. Когда же случа­лось в их жизни что– то значи­тельное, они только прижи­ма­лись теснее и еще дольше, чем обычно, молча сидели на кухне перед пустыми чашками.
– Перед отъездом он подарил мне микро­скоп, маленький, медный, чудо какой хоро­шенький, – улыб­ну­лась Катя, – а я его сразу же отнесла к Тане Зави­до­новой, помнишь, во втором классе со мной училась?
– Ты мне никогда про микро­скоп не расска­зы­вала, – Анна Федо­ровна, не поднимая глаз, поплотнее укута­лась в халат.
– Мне каза­лось, ты расстро­ишься, если я его домой принесу… А Зави­до­нова мне его так и не вернула. Может, ее отец пропил… Знаешь, я ведь его ужасно любила… А почему вы все– таки развелись?
Вопрос был трудный, и ответов на него было слишком много – как по ступеням в подпол спус­каться, чем глубже, тем темней.
– Мы поже­ни­лись и сняли комнату в Остан­кине, у просвирни. Плита у нее всегда была занята, но весь дом был в просфорах. Там ты и роди­лась. Твоя первая еда была эти просфоры. Мы прожили там четыре года. Мур с сест­рами жила. Эва в городе, Беата на даче. Тетя Эва всю жизнь ее обслу­жи­вала, блузки крах­ма­лила. Старая дева, тайная като­личка, строга была необык­но­венно, никому ничего не спус­кала, а Мур бого­тво­рила. Умерла внезапно, ей и шести­де­сяти не было. И мать меня сразу затре­бо­вала. Чужой прислуги не терпела.
– А почему ты ей не сказала «нет»? – резко вски­ну­лась Катя.
– Да ей было под семь­десят, и диагноз этот поста­вили… Не могла же я бросить умира­ю­щего человека.
– Но ведь она же не умерла…
– Марек тогда сказал, что она бессмертна, как марк­систско– ленин­ская теория. Катя хмыкнула:
– Остроумно.
– О да. Но, как видишь, он ошибся. Мама, слава Богу, даже марк­сизм пере­жила. А опухоль инкап­су­ли­ро­ва­лась. Съела часть легкого и замерла. Я ухажи­вала за ней, тетя Беата за тобой. Она детей не выно­сила, тебя сразу в Пахру пере­везли, только к школе забрали.
– А почему отец сюда с тобой не переехал?
– Об этом и речи не было. Она его нена­ви­дела. Он так в Остан­кине и жил до самого отъезда.
– А разве тогда выпускали?
– Особый случай. Через Польшу. Мать его, комму­нистка, бежала из Польши с ним и его старшим братом в Россию, отец остался в Польше и погиб. Семья была большая, многие спас­лись, кто– то уехал в Голландию, кто– то в Америку. Я уже не помню, Марек расска­зывал. У тебя целая куча родни по всему миру. Да и сам он, видишь, в ЮАР, – вздох­нула Анна Федоровна.
– А что Мур? – продол­жала запоз­далое рассле­до­вание Катя.
Анна Федо­ровна тихо засмеялась:
– Она вызвала на завтра мани­кюршу и велела погла­дить поло­сатую блузку.
– Да нет, я имею в виду тогда…
– Мур запре­тила мне пере­пи­сы­ваться. Однажды приехал какой– то изра­иль­тянин поль­ского проис­хож­дения, привез мне несколько сот долларов и для тебя игрушки, одежки, она узнала и такой скандал мне зака­тила, что я не знала, куда деваться. Не знаю, чего я больше испу­га­лась. В те времена за доллары просто– напросто сажали. Я этому поляку все вернула и просила Мареку пере­дать, чтоб он нас поберег и ничего бы нам не слал.
– Какая все это глупость… – прошеп­тала Катя снис­хо­ди­тельно и погла­дила мать по виску.
– Да нет, это жизнь, – вздох­нула Анна Федоровна.
Но осадок после разго­вора остался непри­ятный: Катя, кажется, дала ей понять, что она непра­вильно живет… Прежде такого она не замечала.
После много­дневных морозов немного отпу­стило – начался снегопад, и Замоск­во­речье на глазах зано­сило снегом. Из нече­ло­ве­чески высо­кого подъ­езда сталин­ского дома на мрачном гранитном цоколе вышел пожилой человек в толстенной дубленке и в треухе из двух лисиц сразу. Навстречу ему по широкой лест­нице подни­мался какой– то сума­сшедший в бежевом пиджаке, красном шарфе, пере­ки­нутом через плечо, без шапки, в седых засне­женных кудрях.
Дверь еще не захлоп­ну­лась, и седой ловко обогнул крепко укутан­ного чело­века и юркнул в подъезд.
Вошедший позвонил в нужную дверь и услышал, как зато­пали чьи– то шаги прочь от двери, потом ясный женский голос закричал: «Гришка, отдай пластилин!». Затем он услышал легкий звон стекла, раздра­женный возглас: «Да откройте же дверь!» – и наконец дверь открылась.
За дверью стояла крупная пожилая женщина, в глубине лица которой прокле­вы­ва­лось знакомое зернышко. Возможно, зернышком этим была небольшая лило­ватая фасо­линка на шеке, которая в давние годы выгля­дела милой и легкой родинкой. Женщина держала в одной руке отбитое горлышко стек­лянной банки и смот­рела на него с испугом.
В конце кори­дора, там, где он заво­ра­чивал к маленькой комнатке, стояла лужа, а в ней с тряпкой в руках – незна­комая девушка, прихо­дя­щаяся вошед­шему даже не дочкой, а внучкой. Была она очень высокой, нескладной, с узкими плечами и круг­лыми глазами. Из дальней комнаты снова раздался крик: «Гришка, отдай пластилин!»
Гость вкатил за собой чемо­данчик на колесах и оста­но­вился. Анна Федо­ровна, отса­сывая кровь из поре­зан­ного пальца, сказала ему буднично:
– Здрав­ствуй, Марек!
Он обхватил ее за плечи:
– Анеля, можно с ума сойти! Весь мир изме­нился, все другое, только этот дом все тот же.
Из дальней комнаты вышла Катя с упира­ю­щимся Гришей.
– Катушка! – ахнул вошедший.
Это было давно забытое детское имя Кати, данное ей в те далекие времена, когда она была толстеньким младенцем.
Катя, глядя в его моло­жавое заго­релое лицо, гораздо более красивое, чем каза­ло­сьей по памяти, вспом­нила, как сильно его любила, как стес­ня­лась этой любви и скры­вала ее от матери, боясь причи­нить ей боль. А теперь вдруг оказа­лось, что в глубине сердца эта любовь не забы­лась, и Катя смути­лась и покраснела:
– Вот мои дети, Гриша и Леночка.
И тут он заметил, что у Кати немо­лодое морщи­ни­стое личико и ручки, сложенные лодочкой под подбо­родком, тоже уже немо­лодые. И он не успел еще разгля­деть своих ново­об­ре­тенных внуков, как медленно откры­лась дверь в глубине квар­тиры и в дверном проеме, тонко позвя­кивая метал­ли­че­скими план­ками ходунков, появи­лась Мур.
– Пиковая Дама, – прошептал гость в вели­чайшем изум­лении. – Можно сойти с ума!
Он почему– то весело засме­ялся, кинулся цело­вать ей руку, а она, подав вели­ко­свет­ским движе­нием сушеную кисть, стояла перед ним, хрупкая и вели­че­ственная, как будто именно к ней и приехал этот нарядный господин, загра­ничная штучка. Своей нама­ни­кю­ренной ручкой отвела вели­ко­свет­ская старушка всеобщую нелов­кость, и всем членам семьи стало совер­шенно ясно, как надо себя вести в этой нештатной ситуации.
– Ты чудесно выгля­дишь, Марек, – любезно заме­тила она. – Годы идут тебе на пользу.
Марек, не выпуская ее спаси­тельной ручки, застре­котал по– польски
…Так случи­лось, что это был язык их детства, урож­денной панны Чарнецкой, родив­шейся в одном из полу­го­ти­че­ских узких домов Старого Мяста, и внука апте­каря с Крох­мальной, всему миру известной по разным причинам еврей­ской улицы Варшавы.
Катя пере­гля­ну­лась с матерью: и здесь Мур завла­дела внима­нием прежде дочери, прежде внуков.
– Ты можешь зайти ко мне в комнату, – мило­стиво пригла­сила она Марека, как будто забыв, как сильно он не нравился ей трид­цать лет тому назад. Но тут произошло нечто неожиданное.
– Благо­дарю вас, мадам. У меня всего полтора часа времени сегодня, и я хочу провести его с детьми. Я зайду к вам завтра, а сейчас, разре­шите, я провожу вас в вашу комнату.
Она не успела возра­зить, как он реши­тельно и весело развернул ее карету вместе с ней и ввез в будуар.
– У вас по– преж­нему элегантно. Разре­шите поса­дить вас в кресло? пред­ложил он тоном, в котором не было и намека на какую– то иную возможность.
Анна Федо­ровна, Катя и Леночка стояли в дверях напо­добие живой картины, ожидая визга, вопля, битых чашек. Но ничего этого не после­до­вало: Мур кротко опусти­лась в кресло. Он нагнулся, потрогал ее узкую стопу, всунутую в сухой туфелек из старой синей кожи, и сказал довольно строгим голосом:
– Ну нет, такую обувь вам совер­шенно нельзя носить. Я пришлю вам туфли, в которых вам будет отлично. Специ­альная фирма. Только пусть девочки снимут мерку.
Он оставил ее одну, прикрыл за собой дверь, и Анна Федо­ровна спро­сила его в совер­шен­нейшем изумлении:
– Как ты можешь с ней так разговаривать?
Он небрежно махнул рукой:
– Опыт. У меня в клинике восемь­десят процентов паци­ентов старше вось­ми­де­сяти, все богатые и капризные. Пять лет учился с ними ладить. А матушка твоя – насто­ящая Пиковая Дама. Пушкин с нее писал. Ладно. Пойдем– ка, Гриша, посмотрим, что там в чемо­дане лежит.
И Гриша, немед­ленно забыв про пластилин, которым он только что так ловко залепил сток в рако­вине, потянул за собой ладный чемо­данчик много­обе­ща­ю­щего вида.
Анна Федо­ровна стояла возле накры­того стола. Все проис­хо­дящее как будто не имело к ней ника­кого отно­шения. Даже верная Катя не сводила глаз с заго­ре­лого лица Марека, и улыбка Катина пока­за­лась Анне Федо­ровне расслаб­ленной и глуповатой.
«Как хорошо, – думала она, – что не покра­сила волосы из того темного флакон­чика, который купила поза­вчера, он бы вооб­разил, что я для него моло­жусь. Но все– таки нехо­рошо, что я так распу­сти­лась, вот он уедет, и я покрашу».
Он огля­нулся в ее сторону, сделал знакомый жест кистью руки, как будто играл в пинг– понг, – и Анна Федо­ровна вспом­нила, как он ловко играл в пинг– понг, входивший в моду во времена их жениховства.
Легко и свободно он разго­ва­ривал с детьми. Катю он держал за плечо, не отпуская, и она млела под рукой, как корова.
«Именно как корова», – поду­мала Анна Федоровна.
Подарки были отличные – радио­те­лефон, фото­ап­парат, какие– то техни­че­ские штучки. Он вынул из внут­рен­него кармана своего ворси­стого пиджака альбомчик с фото­гра­фиями, показал свой дом в Йохан­нес­бурге, клинику и еще один красивый двух­этажный дом на берегу моря, который он называл дачей.
Потом он посмотрел на часы, потрепал Гришу по затылку и спросил, когда он может прийти завтра. Он провел у них в доме действи­тельно всего полтора часа.
– Мне бы хоте­лось пораньше. Можно? – он обра­тился к Анне Федо­ровне, и ей пока­за­лось, что он немного ее боится.
– Ты без пальто? – восхи­тился Гриша.
– Вообще– то куртка у меня в гости­нице есть, да зачем она? Меня машина внизу ждет.
Дети смот­рели на него с таким восхи­ще­нием, что Анна Федо­ровна немного расстро­и­лась и тут же сама усты­ди­лась: все, в конце концов, так понятно, он всегда был обая­тельным, а к старости стал еще и красивым… Но в душе у нее ныло от смутной горечи и недоумения.
Как это часто бывает, семейная традиция безот­цов­щины в каждом следу­ющем поко­лении усили­ва­лась. Собственно говоря, последним мужчиной отцом в их семье – был старый Чарнецкий, потомок лютого поль­ского воеводы, нежнейший роди­тель трех красавиц: Марии, Эвелины и Беаты.
Сама Анна Федо­ровна оста­лась сначала без матери, когда Мур бросила доктора Шторха по мгно­вен­ному вдох­но­вению, выйдя однажды из дому и как бы забыв вернуться. Через несколько дней она прислала за вещами первой необ­хо­ди­мости, среди которых не значи­лась полу­то­ра­го­до­валая дочка. Новое заму­же­ство Мур было еще неокон­ча­тельным, но уже в правильном направ­лении. Чутье подска­зало ей, что время дека­дент­ских поэтов и неуправ­ля­емых героев закон­чи­лось. Первая проба Мур в области новой лите­ра­туры была не самая удачная, зато после­ду­ющие в конце концов увен­ча­лись успехом: обра­зо­вался у нее насто­ящий совет­ский классик, гений лице­мерия в аске­ти­че­ской оболочке и с самыми нуво­риш­скими стра­стями вдуше. Пока­зывая коллекцию фарфора, свеже­куп­лен­ного Бори­сова– Муса­това или эскиз Врубеля, он обая­тельно разводил руками и говорил:
– Это все Муркины причуды. Взял бабу– то из благо­родных, теперь отду­ваться приходится…
Последний брак был отличный, и маленькая Анна пребы­вала с родным отцом – до поры до времени о ней не вспо­ми­нали. Мур снова вошла в большую лите­ра­туру, у нее был роман с главным драма­тургом, с очень заметным режис­сером и несколько легких связей на хорошо обору­до­ванном для этого фоне перво­классных южных сана­то­риев. Постро­ился, наконец, солидный дом в Замоск­во­речье, где квар­тиры выда­вали не из плебей­ского счета на метро­души, а в соот­вет­ствии с истинным масштабом писа­тель­ской души. Но и здесь были какие– то бюро­кра­ти­че­ские огра­ни­чения, пришлось пропи­сать к себе обеих сестер, и решено было забрать девочку. К тому же Мур обна­ру­жила, что принад­ле­жащий ей классик непла­то­ни­че­ским оком взирает на пышных пода­вальщиц и моло­деньких горничных, и решила, что пришла пора укре­пить семью, дав возмож­ность клас­сику проявить себя в каче­стве роди­теля уже подросшей девочки.
Мур забрала у преста­ре­лого хирурга семи­летнюю дочку.
Обожавшая отца девочка была пере­ве­зена из сладостно– ленивой Одессы в чопорную, только что полу­ченную москов­скую квар­тиру и посте­пенно забы­вала отца, общаться с которым ей было теперь запре­щено. По насто­янию Мур девочке поме­няли птичью немецкую фамилию на всесо­юзно известную, велели звать толстого лысака «папой» и оста­вили на попе­чении второй тетки, пребы­ва­ющей круг­ло­го­дично на писа­тель­ской даче. Через несколько лет насту­пили военные времена, эваку­ация в Куйбышев, от кото­рого остался во всю жизнь неза­бытый ужас холода, возвра­щение в Москву в жарком прави­тель­ственном вагоне и счаст­ливая встреча с Москвой, именно в эти первые после возвра­щения месяцы ставшей для нее родным городом. Своего отца она так никогда больше и не видела и только смутно дога­ды­ва­лась о своем глубин­нейшем с ним сходстве.
Дочь Анны Федо­ровны Катя сохра­нила о своем отце еще более смутные воспо­ми­нания. Это были обрыв­чатые, но крупным планом заснятые картинки: вот она, больная, с завя­зан­ными ушами, а отец приносит ей прямо в постель щенка… вот она стоит на крыльце и наблю­дает, как он выужи­вает из колодца с помощью длинной палки с крюком на конце утоп­ленное ведро… вот они выходят из дере­вян­ного домика с горько– дымным запахом, идут по засне­женной дороге в огромный царский дворец, где большие окна от пола до потолка, израз­цовые печи, картины на стенах и пахнет летом и лесом…
Приезды отца в Пахру, где Катя, как в свое время и ее мать, жила до школы, почему– то почти не запом­ни­лись. Сохра­ни­лось лишь одно яркое воспо­ми­нание: она, Катя, в пятни­стой коша­чьей шубе и меховой шапке идет по узкой тропинке к оста­новке авто­буса, держась одной рукой за тетю Беату, другой – за отца. Автобус уже стоит на оста­новке, и она страшно боится, что он опоз­дает, не успеет в него влезть, и, вырвав свою руку, она кричит ему:
– Беги, беги скорей!
В том же году он и выполнил Катину рекомендацию.
Удиви­тельно даже, на какую глубину была похо­ро­нена детская любовь: многие годы Катя совсем не вспо­ми­нала ни о нем, ни о честной немецкой вещице, пригодной для изучения клеток кожицы лука и лапок блохи…
Катина ранняя дочка Леночка и вовсе не помнила своего отца. Катя разве­лась с мужем через год после рождения Леночки. Алиментов она никогда от него не полу­чала и только слышала от общих знакомых, что он жив.
Семья, до рождения Гриши, состояла из четырех женшин, но полное отсут­ствие мужчин никого, кроме Мур, не беспо­коило. Мур, привычно рассмат­ри­вавшая свою дочь Анну как суще­ство бесполое, бесцветное и годное только на тороп­ливое ведение домаш­него хозяй­ства, недо­уме­вала, отчего ее внучка Катя так скучно живет. Удиви­тельный для Мур факт: откуда дети берутся при такой полнейшей женской бездар­ности? Ну прямо как животные: е…ся исклю­чи­тельно для размножения…
Мур была отно­си­тельно Кати глубоко неправа. У нее была на редкость удачная несчастная любовь, ради которой она и оста­вила своего первого невнят­ного мужа, и с пред­метом своей великой любви она изрядно мыта­ри­лась, родила от него Гришку и уже трина­дцатый год бегала к своему совест­ли­вому любов­нику на редкие свидания и откла­ды­вала с года на год момент насто­я­щего, неод­но­сто­рон­него знаком­ства сына с тайным отцом. Семья – это святое, утвер­ждал он, и Катя не могла с ним не соглашаться.
Безот­цов­щина, таким образом, стала в их семье явле­нием глубоко наслед­ственным, в трех поко­ле­ниях прочно утвер­див­шимся. В голову ни Анне Федо­ровне, ни Кате, ни даже входящей в возраст Леночке не пришло бы в этот дом, целиком и полно­стью принад­ле­жащий Мур, привести даже самого скром­ного, самого незна­чи­тель­ного мужчину. Такого права Мур, полная вели­ко­леп­ного прене­бре­жения к своим женским потомкам, за ними не остав­ляла. Анна Федо­ровна и Катя вполне смири­лись и с духом безот­цов­щины, и с женским одино­че­ством, а Леночка, девочка инфан­тильная как раз в той области, где с великой полнотой прояви­лась одарен­ность ее праба­бушки, вообще об этом не задумывалась.
Тем острее почув­ство­вала Анна Федо­ровна, как весь дом сошел с ума после первого же прихода Марека. Не только вось­ми­летний Гришка, но и дылда Леночка, в ту зиму почти уже дотя­нув­шаяся до метра вось­ми­де­сяти, и сама Катя выбе­гали на звонок Марека с такой востор­женной прытью, как будто за дверью стоял по меньшей мере Дед Мороз. Марек и держал эту безвкусную красно– белую ноту: над афри­кан­ским загаром дыми­лись ярко– белые кудрявые волосы, а вместо пошлого крас­ного халата с белым ватным ворот­ником был закинут вокруг шеи шерстяной шарф глубо­кого кровя­ного цвета и того высо­чай­шего каче­ства, которое мате­ри­альные ценности почти превра­щают в духовные. Как и пола­га­лось Деду Морозу, он был весел, румян и неве­ро­ятно щедр на всякие угощения и подарки, а еше больше на обещания. Даже Мур прояв­ляла к нему неуме­ренный интерес.
Давно не испы­танное чувство личного унижения мучило Анну Федо­ровну. Марек, три дня тому назад вообще не знавший о суще­ство­вании Гриши и Леночки, сегодня играл в их жизни такую роль: Леночка только о том и говорит, куда ей выехать на учебу, в Англию или в Америку, а Гриша бредит каким– то грече­ским островом, где у Марека дача – двух­этажная вилла, присло­нив­шаяся спиной к розо­ватой скале и глядящая в маленькую бухту с белой яхтой, пришпи­ленной посре­дине залива, как костяная брошка на синем шелке… Гриша распо­трошил альбомчик с Маре­ко­выми фото­гра­фиями, и цветные оттиски чужой нере­альной жизни валя­лись по всей квар­тире, даже у Мур. Но, самое обидное, Катя ходила с дура­ко­ватой улыбочкой и даже немного подмур­лы­ки­вала, в точности как ее бабушка… Ко всему прочему совест­ливая Анна Федо­ровна мучи­лась еще и тем, что носит в себе такие низменные чувства и не может с ними справиться.
На работе у Анны Федо­ровны тоже было непри­ятное проис­ше­ствие. Один из самых тяжелых паци­ентов послед­него времени, посту­пивший не планово, а по травме, молодой мили­ци­онер, был проопе­ри­рован на редкость удачно, и с опре­де­лен­но­стью можно было сказать, что по крайней мере один глаз спасен. И на днях он пере­тащил в холле теле­визор из одного угла в другой, и вся ювелирная работа пошла насмарку, возникли новые разрывы на сетчатке, и теперь было совер­шенно неясно, сможет ли она снова спасти глаз этому дураку…
В Москву Марек приехал по делам. Все дело его своди­лось к одной– един­ственной встрече с меди­цин­скими чинов­ни­ками, и назна­чена она была именно на первый вечер его пребы­вания. Речь шла о каком– то специ­альном обору­до­вании для после­опе­ра­ци­он­ного ухода за боль­ными, к произ­вод­ству кото­рого он имел отно­шение. Как сам он сказал позднее, пере­го­воры эти были для него пред­логом, чтобы пови­дать дочь. Ту первую попытку нала­дить связь с бывшим семей­ством он не возоб­новлял все эти годы: он имел слишком большой опыт общения с совет­ской властью и в ее русском, и в поль­ском варианте.
От этой поездки он ожидал чего угодно, но никак не рассчи­тывал встре­тить таких просто­душных и трога­тельных детей, собственно, его семью, которая прекрасно без него обхо­ди­лась и знать про него ничего не знала.
Даже старая грымза вызвала в нем тень нежности и инте­реса. В этот день он провел с ней несколько часов: так случи­лось, что Гриша пошел скакать на очередную елку к одно­класс­нику, а Леночка отпра­ви­лась зава­ли­вать очередной зачет.
Марек, хитрая бестия, задал Мур очень удачный вопрос – о сталин­ской премии, некогда полу­ченной клас­сиком. И Мур пусти­лась в приятные воспо­ми­нания. Последний успех мужа совпал с новым взлетом Мур – целой обоймой ярких успехов на смежной ниве: бурный роман с тайным гене­ралом, держащим весь лите­ра­турный процесс в своем воло­сатом кулаке, шашни с мужниным секре­тарем, с мужем любимой подруги, каким– то биоло­ги­че­ским акаде­миком, и еще, и еще, и свиде­тель­ницей всему – насуп­ленная дочь Анна с пури­тан­ской тоской в душе и с глубоким отча­я­нием, испы­ты­ва­емым из– за невоз­мож­ности любить и неспо­соб­ности не любить эту тонкую, нече­ло­ве­чески красивую, всегда теат­рально разо­детую женшину, которая прихо­дится родной матерью.
Расска­зы­вала Мур разбро­санно, изби­ра­тельно, сыпала именами и дета­лями, но картина перед Мареком рисо­ва­лась с полной отчет­ли­во­стью. К тому же многое он знал от Анны…
Пережив воспе­ва­е­мого вождя совсем нена­долго, в очередной и последний раз проде­мон­стри­ровав завист­ливым коллегам гени­альную преду­смот­ри­тель­ность, свое­вре­менно умер классик. Его поло­жили под тяжелым серым камнем на Ново­де­ви­чьем клад­бище, и жизнь Мур на неко­торое время поскуч­нела. Денег, впрочем, было неме­рено, и они все прите­кали рекой – автор­ские, поста­но­вочные, поти­ражные. Другая бы жила себе спокойно, но Мур что– то завол­но­ва­лась, романы наску­чили, опрес­нели, желания поте­ряли прежнюю упру­гость, между пятью­де­сятью и шестью­де­сятью оказа­лись скучные годы. Потом она объяс­няла это климаксом. Но климакс благо­по­лучно завер­шился. Мур сделала две небольшие, по тем временам редкостные операции, подруга Верочка, знаме­нитая кино­ар­тистка, дала своего доктора, – и пошло неко­торое осве­жение. Разу­ме­ется, роман. Осле­пи­тельный, неви­данный, с молодым актером. Сорок лет разницы. Все рекорды побиты, все простыни смяты, подруги в бога­дельнях и боль­ницах, неко­торые дотя­ги­вают последние годы ссылки, а она, живая, остро­грудая, с маленькой попкой и отре­мон­ти­ро­ванной шеей прини­мает краси­вого цыга­ни­стого маль­чика, юная жена кото­рого бесну­ется в парадном. Москва гудит, жизнь идет…
И здесь произошел сбой. Неправ­до­по­добно быстро спился мальчик– актер, посы­па­лись одна за другой подруги, дочь Анна ушла из дома, вышла замуж за тощень­кого студента, еврея, – как этого Мур с детства не любила. То есть пусть, конечно, живут, не в газовые же камеры, но ведь и не замуж…
«Инте­ресно, очень инте­ресно, за кого она меня прини­мает?» – думал Марек, но никаких вопросов не задавал. Внима­тельно слушал.
…Бывшие любов­ники все поуми­рали один за другим, и гене­ралы, и штат­ские. И досаднее всего – сестра Эва, на десять лет моложе, верная, преданная… Пришлось Анну вернуть в дом, вскоре и Катю посе­лили. Не успела огля­нуться, полон дом детей, ничтожная жизнь, без веселья, без интересов…
Зайдя в комнату к матери, чтобы убрать чайные чашки, Анна Федо­ровна отме­тила про себя, что у Мур такой же счаст­ливый вид, что и у детей, и, сверх того, она нахо­дится в состо­янии полной боевой готов­ности: голос на октаву ниже, чем обычно, мурлы­ка­ющий, глаза как будто на два размера шире, спина прямей, если это только возможно. Тигрица на охоте – так назы­вала Анна Федо­ровна мать в такие минуты. Марек же сидел с туманной улыбкой.
Шел последний вечер семей­ного экстаза, в котором Анна Федо­ровна стара­лась прини­мать наименьшее участие. Гриша висел на Мареке и время от времени отлипал, но только для того, чтобы, разбе­жав­шись, повыше на него вско­чить и поплотнее к нему прижаться. Леночка полным ходом шла к провалу сессии, но занятия в эти реша­ющие дни она забро­сила, тенью ходила за новеньким дедом. Поскольку заман­чивая Англия отбила аппетит к отече­ственной науке, она не испы­ты­вала ни малей­шего беспо­кой­ства по поводу завтраш­него экза­мена. На Катю Анна Федо­ровна стара­лась не смот­реть: выра­жение лица было невыносимым.
В двена­дцатом часу Марек, простив­шись со всеми, зашел к Мур. Придер­живая ступ­нями теплую грелку, она смот­рела теле­визор и ела шоколад. Это был один из осно­во­по­ла­га­ющих прин­ципов: одно удоволь­ствие не должно мешать другому. Что же каса­ется грелки, против которой последние трид­цать лет возра­жала Анна Федо­ровна, Мур с юных лет привыкла укла­ды­ваться в подо­гретую постель даже в тех случаях, когда теплый пузырь был не един­ственным ее ночным спутником.
Почти­тельно скло­нив­ше­муся перед ней Мареку она снис­хо­ди­тельно протя­нула узкий листок, испи­санный до поло­вины шаткими буквами:
– Это тебе, дружочек. Там мне кое– что нужно.
Марек не глядя сунул листок в карман:
– С большим удовольствием…
Он знал, как обра­щаться со стару­хами. Он вышел, Анна Федо­ровна замеш­ка­лась, поправляя торчком стоявшие за спиной Мур подушки.
Мур, облизнув зама­занный шоко­ладом палец, зага­дочно улыб­ну­лась и спро­сила вызывающе:
– Ну, теперь ты видишь?
– Что? – удиви­лась Анна Федо­ровна. – Что я вижу?
– Как ко мне отно­сятся мои любов­ники! – ухмыль­ну­лась Мур.
«Первые признаки помра­чения», – решила Анна Федоровна.
Дети хотели прово­дить его до гости­ницы. Оста­но­вился он непо­да­леку, в бывшем «Балчуге», который преоб­ра­зился за последние годы во что– то совер­шенно вели­ко­лепное, вроде того хрусталь­ного моста, который пере­ки­ды­ва­ется по волшеб­ному слову за одну ночь с одного берега на другой.
– Нет, будем считать, что уже попро­ща­лись, – объявил он неожи­данно твердо, и Гриша, привыкший каню­чить по любому поводу и отка­ню­чи­вать свое, сразу покорился.
Марек намотал на шею нестер­пимо красный шарф и пере­це­ловал в последний раз детей так есте­ственно, как будто не пять дней тому назад с ними позна­ко­мился. Потом он снял с вешалки опле­ши­вевшую на груди шубу Анны Федо­ровны и сказал своим безапел­ля­ци­онным тоном:
– Прой­демся напоследок.
Анна Федо­ровна почему– то поко­ри­лась, хотя за минуту до того и не думала выхо­дить с ним на улицу. Слова ни говоря, она впяли­лась в шубу, наки­нула орен­бург­ский дареный платок – брала она подарки, если ей их прино­сили: коробки конфет, книги, конверты с день­гами. Брала и сдер­жанно благо­да­рила. Но цен за свои операции никогда не назна­чала, то есть вела она себя в этом отно­шении точно так, как ее покойный отец. О чем и не догадывалась.
На улице он взял ее под руку. Из Лавру­шин­ского пере­улка они вышли на Ордынку. Было чисто, бело и безлюдно. Редкие прохожие огля­ды­ва­лись на сухо­ща­вого иностранца, в одном светлом пиджаке не спеша прогу­ли­ва­ю­щего упако­ванную в толстую шубу немо­лодую граж­данку, которая никем не могла ему прихо­диться: для домра­бот­ницы слишком интел­ли­гентна, для жены стара и дурно одета.
– Какой прекрасный город. Он почему– то остался у меня в памяти сумрачным и грязным…
– Он разный бывает, – вежливо отозва­лась Анна Федоровна.
«Зачем ты приехал, – поду­мала она, – все пере­во­рошил, всех встре­вожил?». Но этого не сказала,
– Пойдем куда– нибудь посидим, – пред­ложил он.
– Куда? Ночью? – удиви­лась она.
– Полно всяких ночных заве­дений. Здесь непо­да­леку чудесный ресто­ранчик есть, мы вчера с детьми там обедали…
– Тебе завтра вста­вать чуть свет, – укло­ни­лась Анна Федоровна.
Марек улетал ранним рейсом, сама она вста­вала в поло­вине седь­мого. Ссылка на завтрашний день успо­коила ее. Он уедет, все войдет в колею, кончится это домашнее возбуждение.
– Я хочу пригла­сить детей на лето в Грецию. Ты не возражаешь?
– Не возражаю…
– Ты ангел, Анеля… И самая большая моя потеря…
Анна Федо­ровна промол­чала. Зачем она только вышла с ним! Из много­летней привычки к домаш­нему подчи­нению… Надо было отказаться…
Он почув­ствовал ее внут­реннее раздра­жение, схва­тился тонкой перчаткой за ее пухлые варежки:
– Анна, ты думаешь, я ничего не вижу и не понимаю? Опыт эмиграции очень тяжелый, очень. А у меня их было три. С поль­ского на русский, с русского на иврит, последние пятна­дцать лет англий­ские… И каждый раз прожи­ваешь все заново, от азбуки… Много всего было. И воевал, и голодал, даже и в тюрьме посидел…
Каким он был милым маль­чиком, студентом– третье­курс­ником, нисколько не похожим на крепких самцов, испол­ня­ющих бодрый обряд соба­чьей свадьбы возле ее матери. Она, по аспи­рант­ским обязан­но­стям, вела тогда студен­че­ский кружок, и роман их завя­зался между колбоч­ками и палоч­ками. Долго и тщательно она скры­вала ото всех их отно­шения. Стыдно было, что он такой юный. Но именно его юность, отсут­ствие в нем агрес­сив­ного мяса бессо­зна­тельным образом ее и привле­кали. У него была белая безво­лосая грудь и слева, возле соска, распо­ла­га­лось созвездие родинок – ковшик Большой Медве­дицы. Он так и остался един­ственным мужчиной в ее жизни, но она никогда не пожа­лела ни о том, что был он един­ственным, ни о том, что именно он… Но всегда знала, что брак для нее случай­ность. Лет в шест­на­дцать она решила, что никогда не выйдет замуж: не было для нее ничего противнее, чем мурлы­ка­ющий голос, возбуж­денный смех и протяжные стоны из мате­рин­ской спальни… вечный гон, течка, течка… На мгно­венье она прова­ли­лась в силь­нейшее детское ощущение несмы­ва­емой грязи секса, когда неловко было смот­реть на любую супру­же­скую пару, потому что тут же возни­кала картинка, как они, потея и стеная, зани­ма­ются этой мерзо­стью… Как прекрасно быть мона­хиней, в белом, в чистом, без всего этого… Но какое счастье все– таки, что Катя есть…
Марек что– то говорил, говорил, но это проле­тало мимо, как снег. Но вдруг она очну­лась от его запи­на­ю­щихся слов:
– …насто­ящее чудо, как проклятье превра­ща­ется в благо­сло­вение. Это чудо­вище, гений эгоизма, Пиковая Дама, всех уничто­жила, всех похо­ро­нила… И как ты это несешь? Ты просто святая…
– Я? Святая? – Анна Федо­ровна с ходу оста­но­ви­лась, как будто на столб наткну­лась. – Я ее боюсь. И есть долг. И жалость…
Он приблизил к ней свое лицо, и видно стало, что он вовсе не так молод, что кожа у него стар­че­ская, в мелких острых морщинках и темных стар­че­ских веснушках под всесе­зонным загаром:
– Ну чем, чем я могу тебе помочь?
Она махнула серой варежкой:
– Домой проводи…
Звонил Марек из своего Йохан­нес­бурга так часто, как не звонили прия­тель­ницы из Свиб­лова. Гриша страстно ожидал его звонков, коршуном кидался на теле­фонную трубку и кричал всем без разбору: «Марек! Это ты?». Леночка зани­ма­лась только англий­ским и приме­ри­ва­лась на отъезд. В ней вдруг просну­лась прежде не свой­ственная ей дело­ви­тость, она толково и придир­чиво выби­рала себе место для будущей учебы. Даже Катя, всегда спокойная и немного сонная, ждала неопре­де­ленных перемен, так или иначе связанных с появ­ле­нием отца, и, кажется, немного поохла­дела к своему тайному другу, который, напротив, начал вялые разго­воры о возможном его уходе из семьи.
Марек с энту­зи­азмом принялся за выпол­нение своих рожде­ствен­ских обещаний. Первыми ласточ­ками были совер­шенно орто­пе­ди­че­ского вида туфли для Мур. Они были исклю­чи­тельно урод­ливы и, веро­ятно, столь же исклю­чи­тельно удобны. Их принес прямо домой чуть ли не секре­тарь изра­иль­ского посоль­ства, старинный друг Марека. Мур их даже и не приме­ряла, только хмык­нула. Туфли были на школьном каблуке и на каких– то стари­ков­ских рези­ночках, а Мур последние семь­десят лет носила только открытые лодочки на изящных, по мере возмож­но­стей текущей моды, каблуках.
За парой туфель после­до­вала пара маленьких компью­теров, причем размер их нахо­дился в обратной пропорции с ценой. Поза­бо­тился он также и о компью­терных играх для Гриши. Леночка еще не опра­ви­лась от той люби­тель­ской кино­ка­меры, которую он оставил ей перед отъездом, еще не успела насла­диться тем особым ракурсом мира, который откры­ва­ется через видо­ис­ка­тель, а новый подарок уже подгонял ее, требовал скорее научиться всему тому, что с его волшебной помощью можно было делать.
Наконец, через шесть недель после отъезда Марека, пришло пригла­шение из Фесса­лоник, подпи­санное некоей Еван­ге­лией Даула, прихо­див­шейся близкой подругой Маре­ковой жене, о которой только и было известно, что у нее есть подруга– гречанка, которая и пришлет приглашение…
Пригла­шение было состав­лено таким образом, что они могли ехать в любое время с июня по сентябрь.
Гриша, восхи­щенный до седь­мого неба одним видом конверта с прямо­угольным окошечком, носился с ним по квар­тире, пока не натолк­нулся на Мур, направ­ляв­шуюся на кухню в своем метал­ли­че­ском снаряде. Он сунул ей в лицо конверт:
– Смотри, Мур, мы едем в Грецию, на остров Серифос! Нас Марек пригласил!
– Глупости какие! – фырк­нула Мур, которая никогда никаких скидок на возраст не делала. – Никуда вы не поедете.
– А вот поедем, поедем! – подска­кивая от возбуж­дения, кричал Гриша.
И тогда Мур оторвала руку от поручня своих ходунков и протя­нула вось­ми­лет­нему правнуку под нос вели­ко­лепную фигу с сильно торчащим вперед ярко– красным ногтем боль­шого пальца. Второй рукой она ловко выхва­тила пригла­шение из рук опешив­шего маль­чишки, не ожидав­шего такого дерз­кого напа­дения. Опер­шись локтями о перильца, она ском­кала конверт и бросила плотный, как хороший снежок, бумажный ком прямо к входной двери…
– Гадина! Гадина! – взвыл Гриша и кинулся к двери.
Катя выско­чила из комнаты, схва­тила сына, не понимая, что произошло между сыном и бабушкой. Гриша расправлял какую– то бумажку и продолжал выкри­ки­вать неожи­данные слова:
– Гадина поганая! Сука гребаная!
Приспу­стив печальные веки, Мур с тихой укоризной обра­ти­лась к внучке:
– Забери своего выблядка, деточка. Деточка, детей надо воспи­ты­вать, поскри­пывая коле­си­ками, поехала на кухню.
Катя, еще не дога­ды­ваясь, что за комок бумаги теребит рыда­ющий Гриша, уволокла его в комнату, откуда еще долго разда­ва­лись всхлипы.
В тот день Анна Федо­ровна пришла с работы усталой более, чем обычно, есть вещи, которые утом­ляют чело­века гораздо более, чем сама работа. Привезли очень тяжелую девочку. В детском отде­лении не было врача соот­вет­ству­ю­щего профиля и квали­фи­кации. Девочка была Гриши­ного возраста, с оско­лочным ране­нием. Операция была очень тяжелая.
Скла­дывая в футляр прибор для изме­рения кровя­ного давления, Анна Федо­ровна размыш­ляла: откуда у Мур берется энергия? При таком давлении она должна была испы­ты­вать сонли­вость, слабость… А тут агрес­сив­ность, острота реакций. Веро­ятно, всту­пают какие– то иные меха­низмы. Да, геронтология…
– Да ты меня не слушаешь! О чем ты думаешь? Я против, ты слышишь меня? Я не была в Греции! Никуда они не поедут! – Мур тере­била Анну Федо­ровну за рукав.
– Да, да, конечно. Конечно, мамочка.
– Что – конечно? Что ты мамкаешь? – взвизг­нула Мур.
– Все будет, как ты захо­чешь, – успо­ка­и­ва­ющим тоном сказала Анна Федоровна.
«Нет, дорогая моя, на этот раз – нет», – твердо решила Анна Федо­ровна. В первый раз в жизни. Слово «нет» еще не было произ­не­сено вслух, но оно уже суще­ство­вало, уже проклю­ну­лось как слабый росток. Она решила просто поста­вить мать перед фактом семей­ного непо­ви­но­вения, никаких пред­ва­ри­тельных разго­воров по этому поводу не вести. Можно было только дога­ды­ваться, какую бурю поднимет это прозрачное насе­комое, когда выяс­нится, что дети уехали.
К началу июня были готовы иностранные паспорта, полу­чены визы. На двена­дцатое июня были зака­заны билеты до Афин. На этот же день, в соот­вет­ствии с тонкой стра­те­гией Анны Федо­ровны, был назначен переезд на дачу. Проду­мано было все до мель­чайших деталей: утром Катя с детьми уедет в Шере­ме­тьево, что не должно вызвать никаких подо­зрений, поскольку Катя всегда отправ­ля­лась на дачу заранее, чтобы подго­то­вить дом к приезду Мур. На двена­дцать была вызвана машина для пере­возки на дачу Мур и Анны Федо­ровны. Сума­тохой пере­езда Анна Федо­ровна наде­я­лась смяг­чить удар, тем более что и дачные сборы удачно маски­ро­вали преступный побег. Гриша и Леночка были просто раздуты ожида­нием, особенно Гриша. Полу­г­ре­че­ский дедушка объявился очень кстати. Все Гришины одно­класс­ники уже побы­вали за границей, он был чуть ли не един­ственным, кого не выво­зили никуда дальше Красной Пахры. Да и сам дедушка, седой, кудрявый, стоящий на борту белой яхты, был предъ­явлен всему классу и удачно компен­си­ровал отсут­ству­ю­щего отца.
В ночь нака­нуне отъезда Анна Федо­ровна и Катя почти не спали. Под утро позвонил Марек, сказал, чтоб лишнего барахла не брали, в Греции, как известно, все есть, что он ждет не дождется и встретит в аэропорту.
В поло­вине вось­мого Мур потре­бо­вала кофе. Утренний кофе шел с молоком, а после­обе­денный пола­гался черным. Анна Федо­ровна помогла Мур одеться и сварила кофе. После чего обна­ру­жила, что молочный пакет в холо­диль­нике пуст. Это была Леноч­кина безала­бер­ность, она вечно засо­вы­вала в холо­дильник пустые пакеты. Время подхо­дило к восьми. Такси в Шере­ме­тьево было зака­зано на поло­вину девятого.
Анна Федо­ровна, в синем домашнем платье, в шлепанцах на босу ногу выскольз­нула из дому – побе­жала на Ордынку за молоком. Это зани­мало никак не больше десяти минут. Она припу­стила пона­чалу легкой рысью, но вдруг замед­ли­лась – утро было необык­но­венным: дымчатый, чуть голу­бо­ватый свет, небо пере­лив­чатое, как радужная оболочка огром­ного, самого синего глаза, и чистейшая зелень прибран­ного скве­рика возле уютной округлой церкви Всех Скор­бящих, куда Анна Федо­ровна изредка заха­жи­вала. Она пошла медленно и вольно, как будто никуда не торо­пи­лась. Продав­щица Галя, местная ордын­ская татарка, прора­бо­тавшая всю жизнь в здешних мага­зинах, ласково поздо­ро­ва­лась. Лет пятна­дцать тому назад Анна Федо­ровна опери­ро­вала ее свекровь.
– Как Софья Ахметовна?
Удиви­тельно, как при таком коли­че­стве золотых зубов улыбка полу­ча­ется робкой и детской…
– Оглохла совсем, ничего не слышит. А глаза видят!
Анна Федо­ровна взяла в руки прохладный пакет молока. Через пятна­дцать минут уедут дети, а еще через два часа Мур узнает, что они уехали. Скорее всего, это будет уже в Пахре. Она пред­ста­вила себе поблед­невшие глаза Мур, тихий хрип­ло­ватый голос, повы­ша­ю­щийся до звон­кого стек­лян­ного крика. Осколки разбитой посуды. Самый подлый, самый нестер­пимый мат – женский… И увидела вдруг как уже совер­шённое: она, Анна, разма­хи­ва­ется расслаб­ленной рукой и наот­машь лепит по старой нару­мя­ненной щеке сладкую поще­чину… И совер­шенно все равно, что после этого будет…
Чувство чудесной свободы, победы и торже­ства стояло в воздухе, и свет был таким напря­женно ярким, таким нака­ленно ярким. Но тут же и выклю­чился. Осознать этого Анна Федо­ровна не успела. Она упала вперед, не выпуская из рук прохлад­ного пакета, и легкие шлепанцы соскольз­нули с ее сильных и по– немецки прочных ног.
Мур в это время уже бушевала:
– Дом полон бездель­ников! Неужели нельзя купить бутылку молока?
Голос ее был прозрачно– звонок от ярости.
Катя посмот­рела на часы: до приезда такси оста­ва­лось пятна­дцать минут. «Куда поде­ва­лась мать?» – недо­уме­вала она. Но делать было нечего, и она побе­жала за молоком.
Знакомая продав­щица Галя мета­лась по тротуару. Реденькая толпа собра­лась перед входом в магазин. Там, на тротуаре, лежала женщина в синем звезд­чатом платье. «Скорая помощь» пришла минут через двадцать, но делать ей уже было нечего.
Катя, прижимая к груди все еще прохладный пакет молока, твер­дила про себя: молоко, молоко, молоко… до тех пор, покуда ее не послали за мате­рин­ским паспортом. И, уже подходя к дому, повто­ряла: паспорт, паспорт, паспорт…
В доме Катя застала шумный скандал. Шофер такси, ожидавший их внизу, как было угово­рено, минут двадцать, поднялся в квар­тиру узнать, почему не спус­ка­ются те, кому надо ехать в Шереметьево.
Гриша, дрожащий от нетер­пения, как щенок перед утренней прогулкой, завопил счаст­ливым голосом:
– Ура! Мы едем в Шереметьево!
Мур, пока­чи­ваясь в своей метал­ли­че­ской клеточке, вышла в прихожую и дога­да­лась, что ее хотели обма­нуть. Она забыла и про кофе, и про молоко. В выра­же­ниях, которые даже шофер слышал не каждый день своей жизни, она объявила, что никто никуда не едет, что шофер может убираться по адресу, который привел шофера, моло­дого парня с дипломом теат­раль­ного инсти­тута, в чисто профес­си­о­нальное возбуж­дение, и он присло­нился к стене, насла­ждаясь неожи­данным театром.
– Где эта п…головая курица? Кого она хотела обма­нуть? – Она подняла вверх кост­лявую кисть, рукав ее старого драго­цен­ного кимоно упал, и обна­жи­лась сухая кость, которая, если верить Иезе­киилю, должна была со временем одеться новой плотью.
Катя подошла к Мур и, размах­нув­шись расслаб­ленной рукой, наот­машь влепила по старой, еще не накра­шенной щеке сладкую поще­чину. Мур мотну­лась в своей клеточке, потом замерла, вцепи­лась в поручни капи­тан­ского мостика, с кото­рого она последние десять лет, после пере­лома шейки бедра, руко­во­дила всеобщей жизнью, и сказала внятно и тихо:
– Что? Что? Все равно будет так, как я хочу…
Катя прошла мимо нее, на кухне вспо­рола пакет и плес­нула молоко в остывший кофе.