Автор: | 15. июля 2025

Александр Мелихов – прозаик, критик, публицист. Член ПЕН-клуба, Союза российских писателей. Родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской обл. Окончил мех-мат. факультет Ленинградского университета. Кандидат наук. Печатается с 1979 года. В 1990-е годы начал выступать как публицист. Автор книг: «Провинциал. Рассказы», «Новый Геликон», «Роман с простатитом», «Весы для добра. Повести», «Исповедь еврея», «Горбатые Атланты, или Новый Дон Кишот» и др., а также многочисленных журнальных публикаций. Лауреат премий Союза Писателей СанктПетербурга и Русского ПЕН-клуба. Живёт в Санкт-Петербурге.



15 июля 1904 года ушел из жизни Чехов, любимый писа­тель интел­ли­генции всего мира.
Как ему это удалось? Вернее, что она в нем нашла?

Здесь и далее я имею в виду кроткую часть интел­ли­генции, не ее боевое крыло.
Когда-то и я бого­творил груст­ного интел­ли­гента в пенсне до такой степени, что его твор­че­ство мне пред­став­ля­лось просто-напросто «концом лите­ра­туры». Мне каза­лось, искать больше нечего — не нужны ни исклю­чи­тельные события, ни великие харак­теры, весь драма­тизм жизни можно пере­дать, не выходя из обыден­ности, не прибегая ни к стили­сти­че­ской напря­жен­ности, ни к масштабной фило­софии: только сдер­жан­ность, только подтекст…
Сарка­сти­че­ские заме­чания других великих по адресу Чехова отска­ки­вали от меня как от стенки горох. Ну, заметил Толстой в днев­нике, что превос­ход­ство Чехова над его героями мнимое, ему открыто не больше, чем им — так и что? Чехов открыл главное: в мире нет мелочей, все на свете напол­ня­ется значи­тель­но­стью, стоит в него вгля­деться и расска­зать точным и аске­тичным чехов­ским языком.
Инвек­тивы Инно­кентия Аннен­ского я читал с неко­торым даже сочув­ствием к их автору: и неужто же русской лите­ра­туре надо было вязнуть в болотах Досто­ев­ского и рубить с Толстым вековые деревья, чтобы стать обла­да­тель­ницей этого пали­сад­ника! Чехов, по Аннен­скому, еще и ничего не любил, кроме парного молока и марме­лада… Ахма­това же с ее неукос­ни­тельной царствен­но­стью вызы­вала скорее раздра­жение, — мир Чехова-де сер и скучен, в нем не сияет солнце, не звенят мечи, — откуда в нашем сего­дняшнем мире, в нашем северном климате какие-то мечи, какое-то особенное солнце?..
В ту пору мне были не нужны ни солнце, ни мечи, потому что я в опья­нении юноше­скими химе­рами и без того посто­янно пребывал среди свер­кания и звона.
Зато, когда чувство ничтож­ности совре­мен­ного бытия подсту­пает вплотную, за Чеховым уже не укроешься.
Проще выра­жаясь — Чехов в моих глазах пере­стал справ­ляться с экзи­стен­ци­альной защитой, защитой чело­века от ощущения собственной мизер­ности и мимо­лет­ности, что, как я теперь считаю, состав­ляет первейшую обязан­ность искус­ства. Да, конечно, он нам собо­лез­нует, этот добрый доктор Айболит, он грустит вместе с нами, он осуж­дает наших обид­чиков, — но ведь даже самый безна­дежный больной сочув­ствию медпер­со­нала пред­почел бы лекарство!
Но — возра­жают страстные почи­та­тели Чехова — изоб­ражая будничную, почти неза­метную посто­рон­нему глазу жесто­кость, Чехов пробуж­дает отвра­щение к само­влюб­лен­ному эгоизму — кто-то, может быть, взглянет на себя построже, прочитав, скажем, типично чехов­ский рассказ «Княгиня». Молодая женщина, ощуща­ющая себя трога­тельной птичкой, оскорб­ляет и притес­няет всех кругом, — можно наде­яться, что, увидев себя в этом зеркале, мир сдела­ется добрее.
Добрее… И дальше что? Если все станут друг другу только улыбаться, нас начнет ранить недо­ста­точно широкая улыбка.
Наде­лять чело­века силами пере­но­сить душевные раны намного важнее, чем устра­нять из его окру­жения острые пред­меты, одно­вре­менно повышая его уязви­мость. Силы же дает только захва­ты­ва­ющая страсть, захва­ты­ва­ющая цель, с высоты которой будничные обиды и неудачи начи­нают пред­став­ляться не столь уж важными.
Уже давно стало общим местом — Чехов изоб­разил всю Россию. У него и впрямь, как у дядюшки Якова, товару про всякого — и чинов­ники, и мужики, и поме­щики, и актеры, и прости­тутки, и худож­ники, и инже­неры — нет лишь ни одного не то чтобы счаст­ли­вого, но хотя бы захва­чен­ного своим делом чело­века (исключая разве что чудаков, вроде Дымова, а сильным, умным, гордым и благо­родным людям в чехов­ский мир вход строго воспрещен).
Чехов был младшим совре­мен­ником титанов Народной Воли, но народ­ни­че­ские грезы попали в его мир лишь в паро­дийном изло­жении пошляков либо унылых кисляев. У Чехова не то что мечи — у него, кажется, даже море не свер­кает, и герои его как будто никогда в нем не купа­ются — а это же такое насла­ждение! За которым, собственно, люди и ездят к морю, а не только для того, чтобы слоняться по набе­режной и сидеть в забе­га­ловках. И хороший аппетит у Чехова служит прежде всего признаком моральной дегра­дации: если герой может съесть порцию селянки на сково­родке, значит человек пропащий.
В мире Чехова люди как будто не испы­ты­вают физи­че­ских радо­стей от движения, от вкусной еды, от секса…
Короче говоря, я иной раз готов был заклей­мить мир Чехова как гени­альную клевету на божий мир. Ведь и сам он прожил жизнь вполне подвиж­ни­че­скую, и героев умел видеть и востор­гаться ими, — его отклик на смерть Прже­валь­ского свер­х­ро­ман­тичен: «Понятно, чего ради Прже­валь­ский лучшие годы своей жизни провел в Центральной Азии, понятен смысл тех опас­но­стей и лишений, каким он подвергал себя, понятны весь ужас его смерти вдали от родины и его пред­смертное желание — продол­жать свое дело после смерти, ожив­лять своею могилою пустыню… Читая его биографию, никто не спросит: зачем? почему? какой тут смысл? Но всякий скажет: он прав».
Чистый Ницше: нет ничего прекраснее, чем погиб­нуть за великое и беспо­лезное дело.
Мне кажется, истоки культа Чехова проще всего разгля­деть в его экспортной версии, наиболее осво­бож­денной и от мощи россий­ских реалий, и от роско­шеств русского языка, — не случайно же на Западе наиболее попу­лярен Чехов-драма­тург. Певец безна­деж­ности, убийца чело­ве­че­ских надежд, всего, чем живут и гордятся люди, — если бы Чехов действи­тельно соот­вет­ствовал этим клеймам Шестова, его бы никто не любил, не читал и не ставил, кроме разве что единичных мизан­тропов: люди ищут экзи­стен­ци­альной защиты так же бессо­зна­тельно, как подсолнух солнеч­ного света.
Слишком нормален — таков был распро­стра­ненный приговор «дека­дентов», жела­ющих строить жизнь по законам искус­ства. Недо­ста­точно идеен, не зовет к спра­вед­ли­вому соци­аль­ному строю, считала «прогрес­сивная обще­ствен­ность». Не только мы с нашими кошма­рами, но и весь западный мир должен был пере­жить ужасы войн и разо­ча­ро­вания во всех пышных химерах, насмот­реться на неслы­ханные пере­мены и неви­данные мятежи — хотя бы у соседей (впрочем, хлеб­нули все), чтобы оценить главное прозрение Чехова: нормальная, не слишком веселая будничная жизнь — это большее, на что мы можем рассчитывать.
Чехов, устранив из своего миро­здания Прже­валь­ских и Желя­бовых, устранив могучих и целе­устрем­ленных, удалил тем самым с глаз подальше все, что могло бы послу­жить укором слабым, напо­миная им о том, что человек сильное и высокое создание. Слабому приятнее думать, что не лично он, а человек вообще слабое и одинокое суще­ство, коему дал бы бог вынести хотя бы собственное суще­ство­вание, — и эта эсте­ти­зация бессилия, соеди­ненная с дискре­ди­та­цией силы, по-види­мому, самое подхо­дящее миро­ощу­щение для совре­мен­ного куль­тур­ного человека.
Чехов обес­пе­чи­вает ему почетную капи­ту­ляцию перед гроз­ными вызо­вами жизни, и потому оста­нется любимцем интел­ли­генции всех стран и континентов.
Точнее, ее крот­кого крыла.