Автор: | 1. августа 2025



( Отрывок из книги )

* * *

В марте 1940 года Ахма­това, в основном, завер­шает «Реквием». (В окон­ча­тельный текст поэмы войдет еще одно, более позднее стихо­тво­рение, но финальные строки «Эпилога» напи­саны в марте). Окон­чание это не озна­чало прощания с кровавой лагерной темой, но вместе с ним в твор­че­стве Ахма­товой, очевидно, завер­шился один этап и начался другой. В апреле соро­ко­вого года лирика Ахма­товой меня­ется. Раздви­га­ются рамки: не теряя акме­ист­ской зоркости, поэзия усва­и­вает мышление в ином масштабе. Первый пример – «Стансы»:

Стре­лецкая луна. Замоск­во­речье. Ночь.
Как крестный ход, идут часы Страстной недели…
Я вижу страшный сон. Неужто в самом деле
Никто, никто, никто, не может мне помочь?
В Кремле не надо жить, Преоб­ра­женец прав,
Здесь звер­ства древ­него еще кишат микробы:
Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,
И Само­званца спесь – взамен народных прав.
(I, 474)

Здесь есть то, что всегда выдает великое стихо­тво­рение, – безусловная, осяза­емая совре­мен­ность. Конечно, пере­фра­зируя известную мысль Брод­ского о Плато­нове, горе народу, для кото­рого подобные стихи совре­менны. Но, положа руку на сердце, – разве нельзя обра­тить стихо­тво­рение к тепе­реш­нему крем­лев­скому владыке? Признак злобо­днев­ности заложен в самой струк­туре поли­ти­че­ских аллюзий, на которых стро­ится текст. Его неста­ре­ющая функ­ци­о­наль­ность озна­чает, что Ахма­товой удалось коснуться самой сущности меха­низма россий­ской власти. Мышление в масштабе эпох откры­вает законы их движения.

Ахма­това начи­нает со «стре­лецкой луны», подхва­тывая мотив пяти­летней давности: «Буду я, как стре­лецкие женки, // Под крем­лев­скими башнями выть». В 1935 году совпа­дение реаль­ности с ее «стре­лецким» прооб­разом было пугающе полным: после ареста сына и мужа Ахма­товой, благо­даря помощи Л. Н. Сейфул­линой, удалось пере­дать письмо на имя Сталина его секре­тарю. Местом подачи прошения была назна­чена Кутафья башня Кремля.

В истории России стре­лецкие казни – пример особенно страш­ного крово­про­лития. Вот что вбирает в себя ахма­тов­ский эпитет:

«Первую массовую казнь истер­занных пытками людей Петр Великий осуще­ствил 30 сентября 1698 г. Колонна из 200 человек была выве­дена из Преоб­ра­жен­ского приказа и откон­во­и­ро­вана на Лобное место в Москве. При прохож­дении осуж­денных под окнами госу­да­рева дворца (также распо­ло­жен­ного в селе Преоб­ра­жен­ском ) Петр Первый выскочил на улицу и приказал рубить головы стрельцам прямо на дороге. Пятерым из них отру­били головы тут же. Дикость и бессмыс­лен­ность этой расправы над людьми, и без того обре­чен­ными на смерть через час-другой, вообще не подда­ется раци­о­наль­ному объяс­нению; человек веру­ющий назовет эту одер­жи­мость бесно­ва­нием, психиатр – психозом, но вне зави­си­мости от точки зрения следует согла­ситься с тем, что в этот день Петр Первый показал себя чело­веком, безусловно, страшным и неадек­ватным в своих реакциях.

После казни пятерых человек, наобум выхва­ченных из колонны, Петр Первый разрешил продол­жить движение и сам помчался вместе со свитой к Лобному месту. Там при огромном стечении народа Госу­дарь взялся лично рубить головы стрельцам. Свита его была обязана принять в этом участие; отка­за­лись лишь иностранцы, которые моти­ви­ро­вали свое неже­лание боязнью снис­кать нена­висть русского просто­на­родья. Казнь 30 сентября растя­ну­лась более чем на 2 часа, что вызвало неудо­воль­ствие Монарха, любив­шего во всем быст­роту и впадав­шего в депрессию от любого продол­жи­тель­ного напряжения.

Поэтому для уско­рения казней впредь было решено исполь­зо­вать не плахи, а бревна и укла­ды­вать на них осуж­денных не по одному, а сколько достанет длины бревна.

На следу­ющей массовой казни, после­до­вавшей 11 октября 1698 г., именно так и посту­пили. На двух длинных кора­бельных соснах одно­вре­менно укла­ды­вали свои шеи до 50 человек; палачам прихо­ди­лось вста­вать на тела казнимых. В три приема были казнены 144 стрельца. Пьяному Монарху надоело махать самому топором и он велел выкли­кать жела­ющих из толпы. Многие согла­ша­лись быть добро­воль­ными пала­чами. Казнь превра­ти­лась в гран­ди­озное шоу; толпе бесплатно нали­ва­лась водка, «пей – не хочу»!

На следу­ющий день – 12 октября 1698 г. – произошла еще одна, самая массовая казнь: в этот день были отруб­лены головы 205 стрельцам.

Наконец, 13 октября новый акт дьяволь­ской вакха­налии. В этот день произошла казнь еще 141 стрельца. Как и в преды­дущие дни из толпы выкли­ка­лись добро­вольцы, которые за царский подарок да из собствен­ного азарта согла­ша­лись стать пала­чами. Петр Первый хотел разде­лить с народом свою ответ­ствен­ность за неви­данное душе­губ­ство. На Красной площади рекой лилась водка, пьяные толпы шумно выра­жали своему Госу­дарю предан­ность и любовь.

Еще неудо­вле­тво­ренный казнью почти 800 человек, но уже пресы­щенный меха­ни­че­ским отру­ба­нием голов, державный самодур решил придать этой проце­дуре поболее торже­ствен­ности. Поскольку осенью 1698 г. выпал ранний снег, Петр Первый надумал выво­зить казнимых к Лобному месту в черных санях, увитых черными лентами, в которых стрельцы д<олжны> б<ыли> сидеть по двое с зажжен­ными свечами в руках. Каурые лошади и возницы в черных тулупах по мысли высо­чай­шего режис­сера наго­няли еще больший ужас своим видом.

Три дня ушли на подго­товку необ­хо­ди­мого анту­ража и 17 октября 1698 г. череда казней продол­жи­лась. В этот день были казнены 109 человек. На следу­ющий день были казнены 65 стрельцов, а 19 октября – 106«88.

Называя луну «стре­лецкой», Ахма­това навсегда связы­вает Кремль с казнью и кровью, вторя злосчастной инвек­тиве Мандель­штама. Но если стихи Мандель­штама – мгно­венный портрет (и пример грани­чащей с безу­мием граж­дан­ской смелости), то ахма­тов­ская череда тиранов обна­ру­жи­вает иной эффект. Отра­жаясь друг в друге, они умно­жают верность и подтвер­ждают глубину наблюдения.

Стихо­тво­рение, безусловно, движется стре­ми­тельной лако­нич­но­стью Ахма­товой. Века звер­ства вправ­лены в две строки и три разящих имени: «Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы, // И Само­званца спесь – взамен народных прав». Рабо­тает та «голо­во­кру­жи­тельная крат­кость», которую Ахма­това нахо­дила у Пушкина. Родовое насилие россий­ской власти объяс­ня­ется ее внут­ренней ущерб­но­стью: госу­дар­ство, лишенное «народных прав» и тем самым обре­ченное рухнуть, беспо­щадно к врагам истинным и мнимым. «Стансов» было бы доста­точно, чтоб признать в Ахма­товой поэта истории. Недаром в строке о «народных правах» так слышно продол­жение трагедии о силе и бессилии «мнения народного».

* * *

История в череде веков, история как судьба одного поко­ления – две сцены ахма­тов­ской лирики сере­дины соро­ко­вого года. Судьба поко­ления разыг­ры­ва­ется в стихо­тво­рении «Из цикла «Юность»». Острота этой встречи с ушедшим заклю­ча­ется в том, что оно воскре­сает не до конца. Вообще уход в прошлое, который в начале года концен­три­ро­вался на одном ключевом образе (ива, подвал), теперь заметно услож­ня­ется. Целые временные пласты пробуж­да­ются в поэме «Путем всея земли». В стихо­тво­рении, о котором идет речь, описан один вечер, но внутри него на равных сосу­ще­ствуют прошлое и насто­ящее, жизнь и смерть. Время события стано­вится временем воспо­ми­нания, грани­ча­щего с ката­строфой. Смерть сквозит сквозь него, как траур – сквозь цвет черемух, а кровь, пролитая при Цусиме, – сквозь закат. Феерия превра­ща­ется в праздник исчез­но­вения: дома и аллеи, шляп и туфелек, башни и сына. Белый стих, в котором паузы особенно четки, щедро впус­кает в эти паузы горе. И вот кульминация:

Ты неот­ступен, как совесть,
Как воздух, всегда со мною,
Зачем же зовешь к ответу?
Свиде­телей знаю твоих:
То Павлов­ского вокзала
Раска­ленный музыкой купол
И водопад белогривый
У Бабо­лов­ского дворца.
(I, 476)

Четыре года назад Ахма­това писала почти то же самое:

Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукро­тимой сове­стью моей.
Я говорю: «Твое несу я бремя
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет».
Но для нея не суще­ствует время
И для нея простран­ства в мире нет.
И снова черный масле­ничный вечер,
Зловещий парк, спокойный бег коня
И полный счастья и веселья ветер,
С небесных круч слетевший на меня.
А надо мной спокойный и двурогий
Стоит свиде­тель… о, туда, туда,
По древней Подка­при­зовой Дороге,
Где лебеди и мертвая вода. (I, 433)

Это стихо­тво­рение у Ахма­товой всегда носило посвя­щение НВН – Недоб­рово. Теперь, перед новым обра­ще­нием к теме совести, столь важной для прибли­жа­ю­щейся драмы «из трина­дца­того года», необ­хо­димо подробнее разо­браться с прооб­ра­зами ахма­тов­ской лирики. Без этого автор­ский замысел может быть нами не понят или понят не полно­стью. Для полноты картины в ней должна появиться одна чрез­вы­чайно важная фигура – Гумилев.

В стихо­тво­рении «Мои молодые руки…» совесть персо­ни­фи­ци­ро­вана («Ты неот­ступен, как совесть, // Как воздух, всегда со мною…»). Она явля­ется героине в образе близ­кого чело­века, который «зовет к ответу». Муки совести, как мы вправе пред­по­ло­жить из свод­ного контекста стихов трид­цать шестого и соро­ко­вого годов, связаны с поступком, совер­шенным геро­иней по отно­шению к этому чело­веку много лет назад. Мы можем отнести этот поступок к эпохе, описы­ва­емой в тексте соро­ко­вого года. В стихо­тво­рении «Мои молодые руки…» речь может идти только о времени до начала первой мировой войны, то есть, в ахма­тов­ской хроно­логии, – до начала «насто­я­щего двадца­того века». Мы уже видели, как при этом страшное будущее иска­жает картину безза­бот­ного празд­ника. Теперь мы можем наблю­дать то же самое в стихо­тво­рении 1936 года: и там лирик, начиная за здравие, кончает совсем в другом реги­стре; и «полный счастья и веселья ветер с небесных круч» оказы­ва­ется поме­щенным в «черный масле­ничный вечер» и «зловещий парк». Эта зловещая чернота контра­сти­рует со счастьем и весе­льем так же, как из-за цветущих дере­вьев и облаков выгля­ды­вают траур и смерть. Ахма­това кончает раннее стихо­тво­рение описа­нием пейзажа: действие движется «по древней Подка­при­зовой дороге, где лебеди и мертвая вода». Мертвая вода – клас­си­че­ский фольк­лорный образ смерти. Отметим, что в обоих стихо­тво­ре­ниях Ахма­това говорит об одном и том же уголке парка (хотя и данном в разные сезоны, на масле­ницу и поздней весной). Подка­при­зова дорога ведет именно к Бабо­лов­скому дворцу Павлов­ского парка.

Много­пла­новое един­ство двух стихо­тво­рений застав­ляет понять, что речь в них идет об одном и том же сложном худо­же­ственном комплексе, восхо­дящем к одному и тому же герою ахма­тов­ской биографии. Теперь пред­стоит удосто­ве­риться, что этим героем в обоих стихо­тво­ре­ниях явля­ется Гумилев (или, по крайней мере, в первую очередь, Гумилев. Появ­ление этого адре­сата не отме­няет, но услож­няет систему отсылок и ассо­ци­аций, связанную с другим безусловным адре­сатом текстов и посвя­щений – упоми­нав­шимся ранее Н. В. Недоб­рово. Соче­тание нескольких прото­типов в пределах одного поэти­че­ского образа – один из прин­ципов поэти­че­ской коди­ровки Ахма­товой вообще и «Поэмы без героя», в част­ности (иссле­до­ва­тели писали об этом неоднократно).

Чрез­вы­чайно важной чертой ночной гостьи автора, совести, и того призрака, с которым всегда связаны ее укоры, явля­ется неот­ступ­ность. Пере­числим ее приметы более подробно.

– Совесть названа «неукро­тимой».
– Ее «тяжелое бремя» героиня несет много лет («Ты знаешь, сколько лет»).
– Образ, персо­ни­фи­ци­ру­ющий совесть, уподоблен ей именно по каче­ству неот­ступ­ности («Ты неот­ступен, как совесть»).
– В сознании героини этот образ присут­ствует посто­янно («Как воздух, всегда со мною»).
– Он зовет героиню «к ответу»: к расплате за совер­шенные по отно­шению к нему, скажем осто­рожно, проступки.

Тяжесть этих моральных упреков и тех (призна­ва­емых геро­иней) грехов, кото­рыми подобные упреки должны быть вызваны, oттec­няeт Недоб­рово нa пepи­фepию aдpecaтoв стихо­тво­рения. Дa, Ахма­това поки­нула Недоб­рово ради Б. А. Анрепа. Но могло ли это пред­по­чтение одного героя другому (при том, что ни с кем из них она не была связана ника­кими иными узами, кроме любовных), обрести затем такие краски вины, греха, раскаяния?

Рассмотрим ситу­ацию, поставив в центр другое действу­ющее лицо – Гумилева.

Начнем с такой детали: диалог с ушедшим. Во всем обширном, стихо­творном и проза­и­че­ском, наследии Ахма­товой мы не найдем упоми­наний о Недоб­рово в тональ­ности раненой совести, посто­янных упреков и тому подоб­ного. Вот Недоб­рово появ­ля­ется в знаме­нитом лири­че­ском отступ­лении в первой части «Поэмы без героя»:

А теперь бы домой скорее
Каме­ро­новой Галереей
В ледяной таин­ственный сад,
Где безмолв­ствуют водопады,
Где все девять мне будут рады,
Как бывал ты когда-то рад.
Там за островом, там за садом
Разве мы не встре­тимся взглядом
Наших прежних ясных очей,
Разве ты мне не скажешь снова
Побе­дившее смерть слово
И разгадку жизни моей?
(III, 186)

В этом фраг­менте говорит все, что угодно – благо­дар­ность, память друга, поэта, ученицы, но только не больная совесть – посто­янная и важная пружина действия в «Поэме без героя». То, что Недоб­рово в поэме абсо­лютно внепо­ложен теме совести, озна­чает, что он к этой теме вообще отно­шения не имеет. А посвя­щение 1936 года? Скорее всего, прикрытие. Ложные посвя­щения – один из любимых приемов Ахма­товой, тем более, когда речь идет о таком одиозном и просто опасном лице, каким в годы сталин­ского террора был Гумилев.
С укорами совести у Ахма­товой всегда связан другой герой – Гумилев. Уже в стихо­тво­рении 1916 года читаем:

А! это снова ты. Не отроком влюбленным,
Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным
Ты в этот дом вошел и на меня глядишь.
Страшна моей душе пред­гро­зовая тишь.
Ты спра­ши­ваешь, что я сделала с тобою,
Врученным мне навек любовью и судьбою.
Я предала тебя. И это повторять -
О, если бы ты мог когда-нибудь устать!
Так мертвый говорит, убийцы сон тревожа,
Так ангел смерти ждет у роко­вого ложа.
Прости меня теперь. Учил прощать Господь.
В недуге горестном моя томится плоть,
А вольный дух уже почиет безмятежно.
Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
И крики журавлей, и черные поля…
О, как была с тобой мне сладостна земля!
(I, 268)

Строка: «Врученным мне навек любовью и судьбою» может отно­ситься только к тому, с кем заключен брак, – приняты вечные обеты. В шест­на­дцатом году Ахма­това говорит о преда­тель­стве и видит ангела смерти, кара­ю­щего ангела. Не к этому ли образу отно­сится «ангел полу­ночи» из наброска 1927 года:

Как взгля­нуть теперь мне в эти очи,
Стыден и несносен свет дневной.
Что мне делать? – ангел полуночи
До зари бесе­довал со мной.
(I, 413)

И не восходит ли к этому полу­ноч­ному ангелу образ совести, пере­го­воры с которой также длятся всю ночь: не явля­ется ли кара­ющий ангел только другим обозна­че­нием высшего мораль­ного суда? Муки совести в лирике Ахма­товой связаны именно с образом Гуми­лева: вина суще­ствует именно перед ним. (Pеальные обсто­я­тель­ства этой вины, буде она суще­ство­вала вообще, нас никоим образом не зани­мают, a зани­мает нас только отра­жение реаль­ности, ее словесный портрет.)

За исклю­че­нием цити­ро­ван­ного лири­че­ского отступ­ления из «Поэмы без героя», ни в наследии Ахма­товой, ни в воспо­ми­на­ниях о ней нам неиз­вестны свиде­тель­ства каких бы то ни было посмертных «встреч» с Недоб­рово – в вооб­ра­жении, во сне, в строках стихо­тво­рения. Тогда как с Гуми­левым такие «свидания» проис­хо­дили. Об одном из них Ахма­това вспо­ми­нает трижды. Два раза – в разго­воре с П. Н. Лукницким. Во втором томе его днев­ников читаем:

«13. 06. 1927
«Хотите, я вам скажу, как реши­лась ваша судьба?»
Январь или февраль 1924 г. – сон (три раза подряд видела Николая Степа­но­вича). Тогда взяла записную книжку (блокнот) и запи­сала краткую биографию. Пере­стал прихо­дить во сне«89.

О том же, более кратко, Ахма­това вспо­ми­нала ранее:
«1. 04. 1925. Москов­ская, 1.
… АА: «В одни сутки 3 раза снился, я поду­мала, что я должна что-то сделать, что это какой-то вызов…» (Запи­сано буквально.)
АА обещает когда-нибудь подробней расска­зать об этом«90.

В 1965 году в своих «Записных книжках» Ахма­това запи­сы­вает: «В 1924 три раза подряд видела во сне Х – 6 лет соби­рала «Труды и дни» и другой матер<иал>: письма, черно­вики, воспо­ми­нания. В общем, сделала для его памяти все, что можно. Пора­зи­тельно, что больше никто им не зани­мался. Т<ак> н<азываемые> ученики вели себя позорно. Роль Георгия Иванова. За границей они все от него отреклись«91.

К чему вели наши рассуж­дения и что мы считаем дока­занным? Для буду­щего решения темы совести в «Поэме без героя», где этот мотив пред­станет одной из главных моральных максим Ахма­товой, нам чрез­вы­чайно важно знать, что муки совести и тема вины в лирике Ахма­товой связаны, в основном, с образом Гумилева.

Стихо­тво­рение «Мои молодые руки…» – один из тех пред­вест­ников прибли­жа­ю­щейся поэмы, где обре­тает очер­тания ахма­тов­ская концепция времени вообще, времени в его неумо­лимом, шекс­пи­ров­ском распаде. Принад­лежа одно­вре­менно прошлому и насто­я­щему, героиня оказы­ва­ется перед лицом некоего гибель­ного знания, прони­зы­ва­ю­щего портрет эпохи. Одной из главных красок этого порт­рета впервые стано­вится тема больной совести: гибель эпохи слива­ется с чувством вины, чувством глубоко личным, но скрыто причастным духу времени.

* * *
Спустя два месяца Ахма­това пишет один из шедевров русской поэзии – «Август 1940»:

Август 1940

То град твой, Юлиан!
Вяч. Иванов
Когда погре­бают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, черто­по­лоху
Укра­сить ее предстоит.
И только могиль­щики лихо
Рабо­тают. Дело не ждет!
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
А после она выплывает,
Как труп на весенней реке, -
Но матери сын не узнает,
И внук отвер­нется в тоске.
И клонятся головы ниже,
Как маятник, ходит луна.
Так вот, над погибшим Парижем
Такая теперь тишина.
(I, 481)

Заметим прежде всего, что Париж здесь – повод и частный случай. Ахма­това рассуж­дает о времени вообще и о погре­бенной эпохе десятых годов – в особен­ности. Париж – благо­даря отсылке к Вяче­славу Иванову – пред­стает как псев­доним Петер­бурга. Вот стихо­тво­рение Вяче­слава Иванова:

Латин­ский квартал
Е. С. Кругликовой

Кто знает край, где свой – всех стран школяр?
Где моло­дость стопой стре­мится спешной,
С огнем в очах, чела мечтой безгрешной
И криком уст, – а уличный фигляр
Толпу зевак собрал игрой потешной?
Где вам венки, поэт, трибун, маляр,
В дыму и визгах дев? Где мрак кромешный
Дант юный числил, мыслил Абеляр?
Где речь вольна и гении косматы?
Где чаще всё, родных степей сарматы,
Проходит сонм ваш, распрей обуян?
Где ткет любовь меж мраморных Диан
На солнце ткань, и Рима казематы
Черны в луне?.. То – град твой, Юлиан!92

В эпиграфах и цитатах Ахма­това часто ссыла­ется на строку, примы­ка­ющую к той, которая, на самом деле, имеется в виду. Это мы уже наблю­дали в случае Жемчуж­ни­кова («вели­ко­лепное презренье»), где подра­зу­ме­вался полный текст: «к трусам и рабам вели­ко­лепное презренье». Я согла­шаюсь с А. Ю. Арьевым93 в том, что шифровка здесь вызвана не цензур­ными сооб­ра­же­ниями: стихо­тво­рение о Булга­кове никогда не пред­на­зна­ча­лось для печати. Скорее, цитата пред­став­ляет собой один из немногих доступных поэту способов откро­вен­ного, и стало быть, зако­ди­ро­ван­ного выска­зы­вания. Как в эпиграфе из Аннен­ского, например, (к одной из частей «Поэмы без героя»): «Да пустыни немых площадей…» (в ориги­нале: «Да пустыни немых площадей, где казнили людей до рассвета»).

Отсылая сведу­щего чита­теля к париж­ским «казе­матам» (у В. Иванова подра­зу­ме­ва­лись, веро­ятно, остатки римских военных укреплений94), Ахма­това кружным путем ведет чита­теля в Ленин­град, – тот, который, как сказано в «Реквиеме», «ненужным привеском болтался возле тюрем своих». Мы уже видели такой Ленин­град в посвя­щенном Мандель­штаму стихо­тво­рении «Немного географии»: «Не столицею евро­пей­ской / С первым призом за красоту – / Душной ссылкою енисей­ской, / Пере­садкою на Читу…» Мандель­штам, герой Ахма­товой, смертник города с «трупным запахом прогнивших нар», первым написал о насиль­ственном разрыве времени – о разбитом позво­ноч­нике века:

Век

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Загля­нуть в твои зрачки,
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-стро­и­тель­ница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захре­бетник лишь трепещет
На пороге новых дней.
Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И неви­димым играет
Позво­ноч­ником волна.
Словно нежный хрящ ребенка
Век младен­че­ский земли -
Снова в жертву, как ягненка,
Темя жизни принесли.
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узло­ватых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Чело­ве­че­ской тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.
И еще набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век.
И с бессмыс­ленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.
Кровь-стро­и­тель­ница хлещет
Горлом из земных вещей
И горящей рыбой мещет
В берег теплый хрящ морей.
И с высокой сетки птичьей,
От лазурных влажных глыб
Льется, льется безразличье
На смер­тельный твой ушиб95.

В смыс­ловой палитре этих строф неве­ро­ятное коли­че­ство оттенков. Выберем то, что подхва­чено Ахма­товой. Как известно, Ахма­това гово­рила Н. Я. Мандель­штам «На чьем еще черно­вике я могу писать?«96, имея в виду знаме­нитое «Первое посвя­щение» к «Поэме без героя»:

… а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает,
И, как тогда, снежинка на руке,
Довер­чиво и без упрека тает…
(III, 167)

В ранних редак­циях поэмы над этим фраг­ментом стоят буквы Вс. К., спра­вед­ливо расшиф­ро­вы­ва­емые как Всеволод Князев97. Но столь же известна общая уверен­ность, что Мандель­штам тут явля­ется, по крайней мере, одним из адресатов98. На мой взгляд, Ахма­това выстав­ляет здесь вперед Князева точно так же, как в стихо­тво­рении о неукро­тимой совести 1936 года – Недоб­рово (и метод тот же – инициалы!). Причина понятна: зату­ше­вы­вание крамолы. Мандель­штам и Гумилев всегда под запретом, и тени их с равным усер­дием может искать охранка всех совет­ских времен. Hо вернемся к стихо­тво­рению «Век».

Источник: https://ahmatova.niv.ru/ahmatova/kritika/sluzhevskaya-kitezhanka/sluzhevskaya-kitezhanka-4.htm