( Отрывок из книги )
* * *
В марте 1940 года Ахматова, в основном, завершает "Реквием". (В окончательный текст поэмы войдет еще одно, более позднее стихотворение, но финальные строки "Эпилога" написаны в марте). Окончание это не означало прощания с кровавой лагерной темой, но вместе с ним в творчестве Ахматовой, очевидно, завершился один этап и начался другой. В апреле сорокового года лирика Ахматовой меняется. Раздвигаются рамки: не теряя акмеистской зоркости, поэзия усваивает мышление в ином масштабе. Первый пример – "Стансы":
Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь.
Как крестный ход, идут часы Страстной недели...
Я вижу страшный сон. Неужто в самом деле
Никто, никто, никто, не может мне помочь?
В Кремле не надо жить, Преображенец прав,
Здесь зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь – взамен народных прав.
(I, 474)
Здесь есть то, что всегда выдает великое стихотворение, – безусловная, осязаемая современность. Конечно, перефразируя известную мысль Бродского о Платонове, горе народу, для которого подобные стихи современны. Но, положа руку на сердце, – разве нельзя обратить стихотворение к теперешнему кремлевскому владыке? Признак злободневности заложен в самой структуре политических аллюзий, на которых строится текст. Его нестареющая функциональность означает, что Ахматовой удалось коснуться самой сущности механизма российской власти. Мышление в масштабе эпох открывает законы их движения.
Ахматова начинает со "стрелецкой луны", подхватывая мотив пятилетней давности: "Буду я, как стрелецкие женки, // Под кремлевскими башнями выть". В 1935 году совпадение реальности с ее "стрелецким" прообразом было пугающе полным: после ареста сына и мужа Ахматовой, благодаря помощи Л. Н. Сейфуллиной, удалось передать письмо на имя Сталина его секретарю. Местом подачи прошения была назначена Кутафья башня Кремля.
В истории России стрелецкие казни – пример особенно страшного кровопролития. Вот что вбирает в себя ахматовский эпитет:
"Первую массовую казнь истерзанных пытками людей Петр Великий осуществил 30 сентября 1698 г. Колонна из 200 человек была выведена из Преображенского приказа и отконвоирована на Лобное место в Москве. При прохождении осужденных под окнами государева дворца (также расположенного в селе Преображенском ) Петр Первый выскочил на улицу и приказал рубить головы стрельцам прямо на дороге. Пятерым из них отрубили головы тут же. Дикость и бессмысленность этой расправы над людьми, и без того обреченными на смерть через час-другой, вообще не поддается рациональному объяснению; человек верующий назовет эту одержимость беснованием, психиатр – психозом, но вне зависимости от точки зрения следует согласиться с тем, что в этот день Петр Первый показал себя человеком, безусловно, страшным и неадекватным в своих реакциях.
После казни пятерых человек, наобум выхваченных из колонны, Петр Первый разрешил продолжить движение и сам помчался вместе со свитой к Лобному месту. Там при огромном стечении народа Государь взялся лично рубить головы стрельцам. Свита его была обязана принять в этом участие; отказались лишь иностранцы, которые мотивировали свое нежелание боязнью снискать ненависть русского простонародья. Казнь 30 сентября растянулась более чем на 2 часа, что вызвало неудовольствие Монарха, любившего во всем быстроту и впадавшего в депрессию от любого продолжительного напряжения.
Поэтому для ускорения казней впредь было решено использовать не плахи, а бревна и укладывать на них осужденных не по одному, а сколько достанет длины бревна.
На следующей массовой казни, последовавшей 11 октября 1698 г., именно так и поступили. На двух длинных корабельных соснах одновременно укладывали свои шеи до 50 человек; палачам приходилось вставать на тела казнимых. В три приема были казнены 144 стрельца. Пьяному Монарху надоело махать самому топором и он велел выкликать желающих из толпы. Многие соглашались быть добровольными палачами. Казнь превратилась в грандиозное шоу; толпе бесплатно наливалась водка, "пей – не хочу"!
На следующий день – 12 октября 1698 г. – произошла еще одна, самая массовая казнь: в этот день были отрублены головы 205 стрельцам.
Наконец, 13 октября новый акт дьявольской вакханалии. В этот день произошла казнь еще 141 стрельца. Как и в предыдущие дни из толпы выкликались добровольцы, которые за царский подарок да из собственного азарта соглашались стать палачами. Петр Первый хотел разделить с народом свою ответственность за невиданное душегубство. На Красной площади рекой лилась водка, пьяные толпы шумно выражали своему Государю преданность и любовь.
Еще неудовлетворенный казнью почти 800 человек, но уже пресыщенный механическим отрубанием голов, державный самодур решил придать этой процедуре поболее торжественности. Поскольку осенью 1698 г. выпал ранний снег, Петр Первый надумал вывозить казнимых к Лобному месту в черных санях, увитых черными лентами, в которых стрельцы д<олжны> б<ыли> сидеть по двое с зажженными свечами в руках. Каурые лошади и возницы в черных тулупах по мысли высочайшего режиссера нагоняли еще больший ужас своим видом.
Три дня ушли на подготовку необходимого антуража и 17 октября 1698 г. череда казней продолжилась. В этот день были казнены 109 человек. На следующий день были казнены 65 стрельцов, а 19 октября – 106"88.
Называя луну "стрелецкой", Ахматова навсегда связывает Кремль с казнью и кровью, вторя злосчастной инвективе Мандельштама. Но если стихи Мандельштама – мгновенный портрет (и пример граничащей с безумием гражданской смелости), то ахматовская череда тиранов обнаруживает иной эффект. Отражаясь друг в друге, они умножают верность и подтверждают глубину наблюдения.
Стихотворение, безусловно, движется стремительной лаконичностью Ахматовой. Века зверства вправлены в две строки и три разящих имени: "Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы, // И Самозванца спесь – взамен народных прав". Работает та "головокружительная краткость", которую Ахматова находила у Пушкина. Родовое насилие российской власти объясняется ее внутренней ущербностью: государство, лишенное "народных прав" и тем самым обреченное рухнуть, беспощадно к врагам истинным и мнимым. "Стансов" было бы достаточно, чтоб признать в Ахматовой поэта истории. Недаром в строке о "народных правах" так слышно продолжение трагедии о силе и бессилии "мнения народного".
* * *
История в череде веков, история как судьба одного поколения – две сцены ахматовской лирики середины сорокового года. Судьба поколения разыгрывается в стихотворении "Из цикла "Юность"". Острота этой встречи с ушедшим заключается в том, что оно воскресает не до конца. Вообще уход в прошлое, который в начале года концентрировался на одном ключевом образе (ива, подвал), теперь заметно усложняется. Целые временные пласты пробуждаются в поэме "Путем всея земли". В стихотворении, о котором идет речь, описан один вечер, но внутри него на равных сосуществуют прошлое и настоящее, жизнь и смерть. Время события становится временем воспоминания, граничащего с катастрофой. Смерть сквозит сквозь него, как траур – сквозь цвет черемух, а кровь, пролитая при Цусиме, – сквозь закат. Феерия превращается в праздник исчезновения: дома и аллеи, шляп и туфелек, башни и сына. Белый стих, в котором паузы особенно четки, щедро впускает в эти паузы горе. И вот кульминация:
Ты неотступен, как совесть,
Как воздух, всегда со мною,
Зачем же зовешь к ответу?
Свидетелей знаю твоих:
То Павловского вокзала
Раскаленный музыкой купол
И водопад белогривый
У Баболовского дворца.
(I, 476)
Четыре года назад Ахматова писала почти то же самое:
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью моей.
Я говорю: "Твое несу я бремя
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет".
Но для нея не существует время
И для нея пространства в мире нет.
И снова черный масленичный вечер,
Зловещий парк, спокойный бег коня
И полный счастья и веселья ветер,
С небесных круч слетевший на меня.
А надо мной спокойный и двурогий
Стоит свидетель... о, туда, туда,
По древней Подкапризовой Дороге,
Где лебеди и мертвая вода. (I, 433)
Это стихотворение у Ахматовой всегда носило посвящение НВН – Недоброво. Теперь, перед новым обращением к теме совести, столь важной для приближающейся драмы "из тринадцатого года", необходимо подробнее разобраться с прообразами ахматовской лирики. Без этого авторский замысел может быть нами не понят или понят не полностью. Для полноты картины в ней должна появиться одна чрезвычайно важная фигура – Гумилев.
В стихотворении "Мои молодые руки..." совесть персонифицирована ("Ты неотступен, как совесть, // Как воздух, всегда со мною..."). Она является героине в образе близкого человека, который "зовет к ответу". Муки совести, как мы вправе предположить из сводного контекста стихов тридцать шестого и сорокового годов, связаны с поступком, совершенным героиней по отношению к этому человеку много лет назад. Мы можем отнести этот поступок к эпохе, описываемой в тексте сорокового года. В стихотворении "Мои молодые руки..." речь может идти только о времени до начала первой мировой войны, то есть, в ахматовской хронологии, – до начала "настоящего двадцатого века". Мы уже видели, как при этом страшное будущее искажает картину беззаботного праздника. Теперь мы можем наблюдать то же самое в стихотворении 1936 года: и там лирик, начиная за здравие, кончает совсем в другом регистре; и "полный счастья и веселья ветер с небесных круч" оказывается помещенным в "черный масленичный вечер" и "зловещий парк". Эта зловещая чернота контрастирует со счастьем и весельем так же, как из-за цветущих деревьев и облаков выглядывают траур и смерть. Ахматова кончает раннее стихотворение описанием пейзажа: действие движется "по древней Подкапризовой дороге, где лебеди и мертвая вода". Мертвая вода – классический фольклорный образ смерти. Отметим, что в обоих стихотворениях Ахматова говорит об одном и том же уголке парка (хотя и данном в разные сезоны, на масленицу и поздней весной). Подкапризова дорога ведет именно к Баболовскому дворцу Павловского парка.
Многоплановое единство двух стихотворений заставляет понять, что речь в них идет об одном и том же сложном художественном комплексе, восходящем к одному и тому же герою ахматовской биографии. Теперь предстоит удостовериться, что этим героем в обоих стихотворениях является Гумилев (или, по крайней мере, в первую очередь, Гумилев. Появление этого адресата не отменяет, но усложняет систему отсылок и ассоциаций, связанную с другим безусловным адресатом текстов и посвящений – упоминавшимся ранее Н. В. Недоброво. Сочетание нескольких прототипов в пределах одного поэтического образа – один из принципов поэтической кодировки Ахматовой вообще и "Поэмы без героя", в частности (исследователи писали об этом неоднократно).
Чрезвычайно важной чертой ночной гостьи автора, совести, и того призрака, с которым всегда связаны ее укоры, является неотступность. Перечислим ее приметы более подробно.
– Совесть названа "неукротимой".
– Ее "тяжелое бремя" героиня несет много лет ("Ты знаешь, сколько лет").
– Образ, персонифицирующий совесть, уподоблен ей именно по качеству неотступности ("Ты неотступен, как совесть").
– В сознании героини этот образ присутствует постоянно ("Как воздух, всегда со мною").
– Он зовет героиню "к ответу": к расплате за совершенные по отношению к нему, скажем осторожно, проступки.
Тяжесть этих моральных упреков и тех (признаваемых героиней) грехов, которыми подобные упреки должны быть вызваны, oттecняeт Недоброво нa пepифepию aдpecaтoв стихотворения. Дa, Ахматова покинула Недоброво ради Б. А. Анрепа. Но могло ли это предпочтение одного героя другому (при том, что ни с кем из них она не была связана никакими иными узами, кроме любовных), обрести затем такие краски вины, греха, раскаяния?
Рассмотрим ситуацию, поставив в центр другое действующее лицо – Гумилева.
Начнем с такой детали: диалог с ушедшим. Во всем обширном, стихотворном и прозаическом, наследии Ахматовой мы не найдем упоминаний о Недоброво в тональности раненой совести, постоянных упреков и тому подобного. Вот Недоброво появляется в знаменитом лирическом отступлении в первой части "Поэмы без героя":
А теперь бы домой скорее
Камероновой Галереей
В ледяной таинственный сад,
Где безмолвствуют водопады,
Где все девять мне будут рады,
Как бывал ты когда-то рад.
Там за островом, там за садом
Разве мы не встретимся взглядом
Наших прежних ясных очей,
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей?
(III, 186)
В этом фрагменте говорит все, что угодно – благодарность, память друга, поэта, ученицы, но только не больная совесть – постоянная и важная пружина действия в "Поэме без героя". То, что Недоброво в поэме абсолютно внеположен теме совести, означает, что он к этой теме вообще отношения не имеет. А посвящение 1936 года? Скорее всего, прикрытие. Ложные посвящения – один из любимых приемов Ахматовой, тем более, когда речь идет о таком одиозном и просто опасном лице, каким в годы сталинского террора был Гумилев.
С укорами совести у Ахматовой всегда связан другой герой – Гумилев. Уже в стихотворении 1916 года читаем:
А! это снова ты. Не отроком влюбленным,
Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным
Ты в этот дом вошел и на меня глядишь.
Страшна моей душе предгрозовая тишь.
Ты спрашиваешь, что я сделала с тобою,
Врученным мне навек любовью и судьбою.
Я предала тебя. И это повторять -
О, если бы ты мог когда-нибудь устать!
Так мертвый говорит, убийцы сон тревожа,
Так ангел смерти ждет у рокового ложа.
Прости меня теперь. Учил прощать Господь.
В недуге горестном моя томится плоть,
А вольный дух уже почиет безмятежно.
Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
И крики журавлей, и черные поля...
О, как была с тобой мне сладостна земля!
(I, 268)
Строка: "Врученным мне навек любовью и судьбою" может относиться только к тому, с кем заключен брак, – приняты вечные обеты. В шестнадцатом году Ахматова говорит о предательстве и видит ангела смерти, карающего ангела. Не к этому ли образу относится "ангел полуночи" из наброска 1927 года:
Как взглянуть теперь мне в эти очи,
Стыден и несносен свет дневной.
Что мне делать? – ангел полуночи
До зари беседовал со мной.
(I, 413)
И не восходит ли к этому полуночному ангелу образ совести, переговоры с которой также длятся всю ночь: не является ли карающий ангел только другим обозначением высшего морального суда? Муки совести в лирике Ахматовой связаны именно с образом Гумилева: вина существует именно перед ним. (Pеальные обстоятельства этой вины, буде она существовала вообще, нас никоим образом не занимают, a занимает нас только отражение реальности, ее словесный портрет.)
За исключением цитированного лирического отступления из "Поэмы без героя", ни в наследии Ахматовой, ни в воспоминаниях о ней нам неизвестны свидетельства каких бы то ни было посмертных "встреч" с Недоброво – в воображении, во сне, в строках стихотворения. Тогда как с Гумилевым такие "свидания" происходили. Об одном из них Ахматова вспоминает трижды. Два раза – в разговоре с П. Н. Лукницким. Во втором томе его дневников читаем:
"13. 06. 1927
"Хотите, я вам скажу, как решилась ваша судьба?"
Январь или февраль 1924 г. – сон (три раза подряд видела Николая Степановича). Тогда взяла записную книжку (блокнот) и записала краткую биографию. Перестал приходить во сне"89.
О том же, более кратко, Ахматова вспоминала ранее:
"1. 04. 1925. Московская, 1.
... АА: "В одни сутки 3 раза снился, я подумала, что я должна что-то сделать, что это какой-то вызов..." (Записано буквально.)
АА обещает когда-нибудь подробней рассказать об этом"90.
В 1965 году в своих "Записных книжках" Ахматова записывает: "В 1924 три раза подряд видела во сне Х – 6 лет собирала "Труды и дни" и другой матер<иал>: письма, черновики, воспоминания. В общем, сделала для его памяти все, что можно. Поразительно, что больше никто им не занимался. Т<ак> н<азываемые> ученики вели себя позорно. Роль Георгия Иванова. За границей они все от него отреклись"91.
К чему вели наши рассуждения и что мы считаем доказанным? Для будущего решения темы совести в "Поэме без героя", где этот мотив предстанет одной из главных моральных максим Ахматовой, нам чрезвычайно важно знать, что муки совести и тема вины в лирике Ахматовой связаны, в основном, с образом Гумилева.
Стихотворение "Мои молодые руки..." – один из тех предвестников приближающейся поэмы, где обретает очертания ахматовская концепция времени вообще, времени в его неумолимом, шекспировском распаде. Принадлежа одновременно прошлому и настоящему, героиня оказывается перед лицом некоего гибельного знания, пронизывающего портрет эпохи. Одной из главных красок этого портрета впервые становится тема больной совести: гибель эпохи сливается с чувством вины, чувством глубоко личным, но скрыто причастным духу времени.
* * *
Спустя два месяца Ахматова пишет один из шедевров русской поэзии – "Август 1940":
Август 1940
То град твой, Юлиан!
Вяч. Иванов
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
А после она выплывает,
Как труп на весенней реке, -
Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске.
И клонятся головы ниже,
Как маятник, ходит луна.
Так вот, над погибшим Парижем
Такая теперь тишина.
(I, 481)
Заметим прежде всего, что Париж здесь – повод и частный случай. Ахматова рассуждает о времени вообще и о погребенной эпохе десятых годов – в особенности. Париж – благодаря отсылке к Вячеславу Иванову – предстает как псевдоним Петербурга. Вот стихотворение Вячеслава Иванова:
Латинский квартал
Е. С. Кругликовой
Кто знает край, где свой – всех стран школяр?
Где молодость стопой стремится спешной,
С огнем в очах, чела мечтой безгрешной
И криком уст, – а уличный фигляр
Толпу зевак собрал игрой потешной?
Где вам венки, поэт, трибун, маляр,
В дыму и визгах дев? Где мрак кромешный
Дант юный числил, мыслил Абеляр?
Где речь вольна и гении косматы?
Где чаще всё, родных степей сарматы,
Проходит сонм ваш, распрей обуян?
Где ткет любовь меж мраморных Диан
На солнце ткань, и Рима казематы
Черны в луне?.. То – град твой, Юлиан!92
В эпиграфах и цитатах Ахматова часто ссылается на строку, примыкающую к той, которая, на самом деле, имеется в виду. Это мы уже наблюдали в случае Жемчужникова ("великолепное презренье"), где подразумевался полный текст: "к трусам и рабам великолепное презренье". Я соглашаюсь с А. Ю. Арьевым93 в том, что шифровка здесь вызвана не цензурными соображениями: стихотворение о Булгакове никогда не предназначалось для печати. Скорее, цитата представляет собой один из немногих доступных поэту способов откровенного, и стало быть, закодированного высказывания. Как в эпиграфе из Анненского, например, (к одной из частей "Поэмы без героя"): "Да пустыни немых площадей..." (в оригинале: "Да пустыни немых площадей, где казнили людей до рассвета").
Отсылая сведущего читателя к парижским "казематам" (у В. Иванова подразумевались, вероятно, остатки римских военных укреплений94), Ахматова кружным путем ведет читателя в Ленинград, – тот, который, как сказано в "Реквиеме", "ненужным привеском болтался возле тюрем своих". Мы уже видели такой Ленинград в посвященном Мандельштаму стихотворении "Немного географии": "Не столицею европейской / С первым призом за красоту – / Душной ссылкою енисейской, / Пересадкою на Читу..." Мандельштам, герой Ахматовой, смертник города с "трупным запахом прогнивших нар", первым написал о насильственном разрыве времени – о разбитом позвоночнике века:
Век
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки,
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.
Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Словно нежный хрящ ребенка
Век младенческий земли -
Снова в жертву, как ягненка,
Темя жизни принесли.
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.
И еще набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век.
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей
И горящей рыбой мещет
В берег теплый хрящ морей.
И с высокой сетки птичьей,
От лазурных влажных глыб
Льется, льется безразличье
На смертельный твой ушиб95.
В смысловой палитре этих строф невероятное количество оттенков. Выберем то, что подхвачено Ахматовой. Как известно, Ахматова говорила Н. Я. Мандельштам "На чьем еще черновике я могу писать?"96, имея в виду знаменитое "Первое посвящение" к "Поэме без героя":
... а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает,
И, как тогда, снежинка на руке,
Доверчиво и без упрека тает...
(III, 167)
В ранних редакциях поэмы над этим фрагментом стоят буквы Вс. К., справедливо расшифровываемые как Всеволод Князев97. Но столь же известна общая уверенность, что Мандельштам тут является, по крайней мере, одним из адресатов98. На мой взгляд, Ахматова выставляет здесь вперед Князева точно так же, как в стихотворении о неукротимой совести 1936 года – Недоброво (и метод тот же – инициалы!). Причина понятна: затушевывание крамолы. Мандельштам и Гумилев всегда под запретом, и тени их с равным усердием может искать охранка всех советских времен. Hо вернемся к стихотворению "Век".
Источник: https://ahmatova.niv.ru/ahmatova/kritika/sluzhevskaya-kitezhanka/sluzhevskaya-kitezhanka-4.htm