Автор: | 4. октября 2025



4 октября родился ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ (1931—2019) — поэт и прозаик.

* * *
Теперь я знаю, только и всего:
страшнее жизни нету ничего.
Её отведав, вдоволь отхлебнув,
я улыб­нулся, губы не надув.
Она в свою вмещает колею
рождение моё и смерть мою.
То беспо­щадно грабит, как бандит,
то, походя, – любовью угостит.
По моло­дости – насулит чудес,
заставит верить в первен­ство небес.
А то нашлёт болячек в телеса,
отравит золотом и ослепит глаза,
а душу сделает капризней…
Нет ничего страшнее жизни!
Но в каждый из её священных дней
я всё азартней думаю о ней!

ВИЗИТ
Из цикла «Неза­бы­ва­емый 37-й»

Посту­чали люди в чёрном.
Их впустили, как своих.
Папа мой сидел в уборной,
сочинял для сына стих.

Мама ела торт «полено»,
я, дурак, жевал картон.
И вибри­ровал коленом
звез­до­лобый пинкертон.

Он стоял в дверях, чугунный,
непод­купный, — враг врагов!
Торс гитары семиструнной
на стене — из двух подков.

И, вонзаясь в грудь комода,
пропо­тели вдруг в труде
пред­ста­ви­тели народа —
два лица энкаведе.

Разве можно книги мучить?
Заша­тался книжный дом.
И упал из шкафа Тютчев
к сапогам двоих — ничком…

Нехо­рошие вы люди,
что вы роетесь в посуде,
что вы ищете, ребята?
Разве собствен­ность не свята?

* * *
Ребенок вымочил усы
на дожде­се­ющей погоде…
И две ладони, как весы, —
как балан­си­ро­вали вроде.
Ребенок жалобно икал.
Он тонок был и хил, и гнулся.
Он сорок лет себя искал
и, не найдя, назад вернулся.
Стоит в осеннем мандраже,
дрожит, поддер­живая брюки.
И не берут его уже
ни на руки, ни на поруки.
И никому до пьяных глаз
ни дела нет, ни интереса.
А век возносит к звездам нас,
голу­бо­ватый от прогресса!

* * *
Если есть они, глазастые,
суще­ства иных миров, —
им видна планета красная,
цвета крови! Кровь — покров.

За войной война вздымается, —
кровь друзей и кровь врагов
шире моря разливается —
аж не видно берегов…

Впиты­ва­ется и окрашивает
кожицу эпох в свой цвет.
…Маленькая, а какая страшная
чело­ве­че­ская из планет!

ЛЮБИТЕЛЯМ РОССИИ

Как бы мы ни теребили
слово Русь – посред­ством рта, –
мы России не любили.
Лишь жалели иногда.

Русский дух, как будто чадо,
нянчили в себе, греша,
забывая, что мельчала
в нас – Вселен­ская душа.

…Плачут реки, стонут пашни,
камни храмов вопиют.
и слепую совесть нашу
хамы под руки ведут.

Если б мы и впрямь любили, –
на святых холмах Москвы
не росло бы столько пыли,
столько всякой трын-травы.

Если б мы на небо косо
не смот­рели столько лет, –
не дошло бы до вопроса:
быть России или – нет?

В ней одно нельзя осилить:
божье, звёздное, «ничьё» –
ни люби­телям России,
ни губи­телям её!

ЖЕРНОВА

Порхов. Остатки плотины. Трава.
Камни торчат из травы – жернова.
Здесь, на Шелони, забыть не дано, –
мель­ница мерно молола зерно.
Мерно и мудро труди­лась вода.
Вал рокотал, и вибри­ровал пол.
Мельник – ржаная торчком борода –
белый, как дух, восходил на престол.
Там, наверху, где дощатый помост,
хлебушком он загружал бункерок
и, осенив свою душу и мозг
знаме­ньем крестным, – работал урок.
…Мне и тогда, и нередко теперь
мнится под грохот весенней воды:
старая мель­ница – сумрачный зверь –
всё ещё дышит, свершая труды.
Слышу, как рушат её жернова
зёрен замор­ских прельща­ющий крик.
Так, разрыхляя чужие слова,
в муках рожда­ется русский язык.
Пенятся воды, трепещет каркас,
ось изны­вает, припуд­рена грусть.
Всё пере­ме­лется – Энгельс и Маркс,
Черчилль и Рузвельт – оста­нется Русь.
Не потому, что для нас она мать, –
просто не выбраны в шахте пласты.
Просто трудней на Голгофу вздымать
вось­ми­ко­нечные наши кресты.

В ЛОДКЕ

Дырявая лодка, дырявая обувь,
и ноги как будто дырявые обе:
напол­нены холодом ледяным…
А я ведь кому-то являюсь родным,
какие-то руки без рук моих хилы,
кому-то нужны мои нервы и жилы,
кому-то мой разум необходим,
пожиз­ненно в ком-то я
неизгладим!
…А в лодке вода подсту­пает к пределу,
а лодка ползет по болот­ному телу
и скоро заро­ется в дно этой лужи…
Но я доплыву,
потому что я нужен.

1960

ДИКИЕ ГУСИ

Гусь выбился из птичьих сил,
и с горя гусь заголосил.
Он начал падать вниз комком,
а гуси в небе шли гуськом…
Густ вновь бы крылья распростер,
да у него один мотор,
он отказал, он вдруг заглох,
и вместо юга —
ягель-мох
и лед ручья
острей ножа…
Не вышел гусь из виража.
Над ним собратья дали круг.
Но с ним остался верный друг,
или отец,
а может, сын,
или одна из тех гусынь,
что заме­няет юг любой
одной собой…
Одной собой.

1960

НА ЛЕСОПОВАЛЕ

Тела, смоли­стые от пота,
а бревна, потные от тел.
Так вот какая ты, работа…
Тебя я так давно хотел!
…Я режу ели на болванки,
на ароматные куски,
я пью Амур посред­ством банки
из-под томата и трески.
Лижу созревшие мозоли
сухим листочком языка
и обрастаю слоем соли
на долю сотую вершка.
Я спину деревом утюжу,
я брею хвойные стволы.
Затем большой, пудовый ужин
пилю зубами в две пилы.
Тряся кровать, храпя и воя,
я сплю в брезен­товом дворце,
я сплю, как дерево большое,
с зеленым шумом на лице.

1960

* * *
Человек мыслящий уже понял, что
на этом берегу у него ничего нет.
П. Флоренский

Нет ничего на этом берегу.
Зато на том – ромашки на лугу,
души­стый стог, сторожка лесника,
слепой полёт ночного ветерка.
…Нет ничего на этом берегу.
Любовь, ты – мост. Я по тебе бегу.
Не огля­нусь! Что я оставил там?
Тоску-печаль по вымерзшим садам?
Плач по друзьям, иста­явшим в огне
земных борений? Но друзья – во мне,
как я – в сиянье этих вечных звёзд,
что обра­зуют в триедин­ство мост.
Не огля­нусь! Метель в затылок мой.
То дышит мир, что был моей тюрьмой.
Не я ли сам – песчинка в снах горы –
себя в себе захлопнул до поры?
…Прочь от себя, от средо­точья тьмы –
на свет любви, как будто от чумы,
перед единой истиной в долгу…
Нет ничего на этом берегу.

ДЕТСТВО МОЁ

Война меня кормила из помойки,
поро­ешься — и что-нибудь найдешь.
Как серенькая мышка-землеройка,
как некогда проныр­ливый Гаврош.
Зеле­ненький сухарик,
корка сыра,
консервных банок терпкий аромат.
В штанах колени,
встав­ленные в дыры,
как стоп-сигналы красные, горят.
И бешеные пульки,
вместо пташек,
чири­кают по-своему…
И дым,
как будто знамя
моло­дости нашей,
встает на горизонтом
золотым…

1964

* * *
Неужели всё-таки — Русь во мне?!
…Рёбра — встык — еловыми брусьями!
Сердце бьёт — в допет­ров­ский колокол!
Руки — в драке хряст­нули кольями…
Почки — в-точь жернова гранитные,
а глаза — как ночь: не-на-сыт-ны-е…
На башке — кудря­вится облако!

…И — не надо иного облика!

1965

* * *
Горела осень.
Бегал виновато
пожарный ветер,
мокрый и лохматый.

…Вдруг,
пламенем осенним подожжён,
я сам пылаю,
в луже отражён.
Трещит моя душа.
Как перекрытья,
горят и настроенья,
и событья.
И здание моё —
всё бронзовей.
И две морщины свежих —
меж бровей…

А ветер гасит
огненные взмахи.
И обле­пили белые рубахи
тела осиро­телые берёз.
Наис­косок их слёзы,
под откос,
вниз по плакучей
траурной косе…
И голосят машины на шоссе.

1967

* * *
Я лежу под кустом,
неубитый, нераненый.
Куст раки­товый — дом,
только формы неправильной.
В дырьях — между листвы —
облака белокожие.
И куски синевы —
словно ангелы божии.

Завтра осень. Вот-вот
занесёт меня листьями.
Я встаю. Я живой.
Это всё ещё истина.
Паучок на скуле
что-то делает вежливо.

Всё на этой земле
симпа­тично по-прежнему.

1970

ПИСЬМО

На дне окоп­ного оврага
Добыл я гильзу из стены.
А в ней — истлевшая бумага,
Письмо, пришедшее с войны.
Должно быть, кто-то перед боем
Смочил графит карандаша
И с пере­ма­занной губою
Писал как думал — не спеша.
Вручал слова бумаге бренной,
Писал, скло­няясь к фитилю…
И вот слова сожрало время,
И лишь одно сквозит: «Лю-блю…»
Одно оста­лось… Но упрямо
Горит сквозь всё, что в жизни есть!..
Что он «лю-бил…»? Отчизну? Маму?
Иль ту, которую?.. Бог весть.
Любил, и всё. Не по приказу.
А по приказу — он в тот раз,
Наверно, встал и умер сразу.
И вот воскрес. Во мне. Сейчас.

1976

* * *
Дерево,
домик:
крыша и дверца.
В домике бьются четыре сердца.
Бьются по-птичьи
чётко и чинно,
как и поло­жено в доме
скворчином.
Ниже их — тоже
крыша и дверца,
также четыре работают
сердца.
Только о чёткости
нету и речи:
Бьются тревожно
сердца человечьи…

* * *
Дождь молится на крыше,
под полом — мышки смех!
…Меня никто не слышит,
я слышу вся и всех.

С молчащей колокольни
плывет безмолвный звон.
Стру­ится стих крамольный
из сжатых уст, как стон.

Звучащие, провисли
над миром провода,
кипящие в них мысли
ревут, как поезда!

Окуренные ядом,
деревья бьют в набат.
Рыдают реки рядом,
и рыбы в них вопят.

Гудит земля, как бочка,
взды­хают в ней гроба.
И ветра оболочка
скрипит, как кожа лба…

Скулят белки и соли,
трещит озонный щит…
И, ртом в подушку, совесть
вновь по ночам кричит!

РЕКА ЖИЗНИ

Нет, жил я не даром, не зря,
в сердце огонь храня…
Пусть все реки впадают в моря,
но одна впадает — в меня.
Проис­текая сквозь все века,
изда­лека — вдаль,
река Жизни — Божья река
впадает в мою печаль.
Она несет золотой песок
смысла — и пену зла,
и кровь по жилам, и веры ток,
и мед, как в соты — пчела.
Веруй, друг, не печалься, брат, -
в сомне­ньях резону нет…
Пусть все реки впадают в Закат,
но твоя впадает — в Рассвет!

ДЕСЯТЬ ДНЕЙ

Я взял от жизни всё, что мог:
была любовь, работа, дети!
Я водку пил, пускал дымок,
читал молитву на рассвете.
Я мёд вкушал, а также – яд!
И мне пора – на боковую…

Но… эти десять дней подряд,
когда сады цветут, ликуя,
и нижет жемчуг соловей,
и счастлив ты неутомимо,
и – невоз­можно жить живей!..

И смерть грядущая – терпима.

1994

* * *
Я отвык от людей, от нежданных общений,
от нега­данных встреч и мудрёных бесед,
от взаимных терзаний и нравоучений,
исто­ча­ющих чаще не радость, а бред.

Я сижу, поджидая последний автобус.
На моей оста­новке — покой, тишина.
Я успел обогнуть этот призрачный глобус,
на котором испил вдох­но­венье до дна.

А теперь насту­пило последнее в жизни:
отвы­кать от себя, превра­щаться в туман
и рассе­яться утром над милой отчизной,
израс­хо­довав правду в душе и обман.

17 июля 2007

* * *
ГЛЕБ ЯКОВЛЕВИЧ ГОРБОВСКИЙ (4 октября 1931 — 26 февраля 2019) — поэт и прозаик.

Родился в г. Ленин­граде, в семье препо­да­ва­телей словес­ности. Отец, выходец из старо­об­ряд­че­ской семьи, учитель русского языка и лите­ра­туры Яков Алек­се­евич Горбов­ский (1900—1992) был репрес­си­рован в 1937 году. Мать, дочь коми-зырян­ской детской писа­тель­ницы Агнии Суха­новой, учитель русского языка и лите­ра­туры Галина Ивановна Суха­нова, перед войной отпра­вила сына к сестре аресто­ван­ного мужа в Порхов, который вскоре захва­тили немцы.

После войны мальчик скитался по детдомам, пока мать с отчимом не нашли его и не опре­де­лили в ремес­ленное училище. Затем будущий поэт попал в колонию для несо­вер­шен­но­летних преступ­ников в городе Маркс, откуда совершил побег. Добрался до Ленин­града, но мать с отчимом к тому времени пере­бра­лись в Ново­рос­сийск, и Горбов­ский уехал в Кинешму, где препо­давал в сель­ской школе его ссыльный отец. Он помог сыну офор­мить паспорт и окон­чить семилетку.

После армии поступил в Ленин­град­ский поли­гра­фи­че­ский техникум, откуда был отчислен через два года. Зани­мался в различных лите­ра­турных объеди­не­ниях. Вместе с первой женой уехал взрыв­ником в геофи­зи­че­скую экспе­дицию на Сахалин, где прора­ботал несколько лет.

Стихи писать начал в шест­на­дцать лет, в армии писал песни. Первая публи­кация стихов — в волхов­ской районной газете «Сталин­ская правда» (1955). Первая книга вышла в 1960 году. С 1974 года писал также прозу. Свои детские скитания описал в авто­био­гра­фи­че­ской книге «Остывшие следы. Записки литератора».

Лауреат Госу­дар­ственной премии РСФСР имени М. Горь­кого (1984) — за книгу стихов «Черты лица», лауреат Новой Пушкин­ской премии (2000), Царско­сель­ской худо­же­ственной премии (2016) и др.

Автор свыше 40 книг поэзии и прозы. На стихи Глеба Горбов­ского напи­сано множе­ство попу­лярных песен.

Свет­лана Анатольевна 

#поэтическая_закладка_Зелёной_лампы