Автор: | 10. января 2026




Людям свой­ственно думать, что все проис­хо­дящее с ними уникально, и ни с кем и никогда такого раньше не было.

Две недели назад умер леген­дарный Норман Подгорец, редактор журнала Commentary, одного из важнейших амери­кан­ских интел­лек­ту­альных журналов.

Я непре­менно ещё напишу о нем, а пока краткий перевод его послед­него интервью Джил­лиану Ледер­ману. О том, что раньше было. Ссылка на оригинал в комментарии.

          OM Kromer

 

«Одно из самых длинных путе­ше­ствий в мире — это путе­ше­ствие из Бруклина в Манхэттен».

Я написал эту фразу в 1967 году, но она возвра­ща­ется ко мне до сих пор. Я написал её, потому что она была правдой. Пять­десят восемь лет спустя она по-преж­нему правдива.

Я родился в 1930 году в Браунс­вилле, в Бруклине, в семье еврей­ских имми­грантов из Центральной Европы. Ист-Ривер, отде­лявшая нас от Манх­эт­тена, была для меня непре­одо­лимой границей, разде­ли­тельной линией между мирами. В детстве мы не исполь­зо­вали слово «Манх­эттен» — мы назы­вали его Нью-Йорком, не потому что не знали, что тоже живём в Нью-Йорке, а потому что это рассто­яние каза­лось настолько огромным, что необ­хо­димо было отра­зить его в языке, в речи.

На одном берегу реки распо­ла­гался небла­го­по­лучный, крими­нальный трущобный район, разде­лённый на три части евреями, итальян­цами и чернoкo­жими. На каждом углу стояла банда; насилие и пьян­ство были повсе­местны. А на другом берегу был Манх­эттен, свер­ка­ющая крепость стиля и интеллекта.

Именно там я учился в Колум­бий­ском универ­си­тете, 35 лет был главным редак­тором журнала «Commentary» и позна­ко­мился с Джеки Кеннеди и Генри Киссин­джером. Именно там меня приняли в этот свер­ка­ющий мир, а затем безжа­лостно выбро­сили из него. Манх­эттен был моим домом более 70 лет. Физи­чески я оказался там рано. Но духовно я оста­вался между двумя мирами, поддер­жи­ва­емый обоими, даже когда они чуть не разо­рвали меня на части. В свои 95 лет я так и не пере­стал жить двойной жизнью.

В 6 лет я чуть не умер от пнев­монии. Это был 1936 год, и надёж­ного лечения не суще­ство­вало; един­ственным доступным для детей лекар­ством была сера, которая часто прино­сила больше вреда, чем пользы. Я был прикован к постели почти шесть месяцев. Помню, как мама изме­ряла мне темпе­ра­туру и распла­ка­лась, когда увидела пока­зания термо­метра. В те времена, если у тебя была темпе­ра­тура 40 градусов в 6 лет, ты редко доживал до семи. Но я выжил. Я избежал смерти. И два года спустя я начал писать.

Все нача­лось с порта­тивной итальян­ской пишущей машинки, на которую мои роди­тели копили деньги, чтобы моя сестра могла стать стено­гра­фисткой. Сестра, на пять лет старше меня, была прекрасной ученицей, но, как и от боль­шин­ства девочек тогда, от неё не ожидали поступ­ления в колледж.

Эта пишущая машинка была самым заме­ча­тельным пред­метом, который я когда-либо видел. Мне запре­щали ею поль­зо­ваться, но, есте­ственно, я делал это при каждой возмож­ности. Сначала я пере­пи­сывал газетные статьи, быстро научив­шись печа­тать со скоро­стью 100 слов в минуту. Но мне наску­чило простое копи­ро­вание, и я вскоре начал писать стихи. Не знаю, откуда мне пришла в голову эта идея, но я любил читать и писать, и оказа­лось, что я доста­точно талантлив. Это было нети­пично для Браунсвилла.

В те дни Браунс­вилл был печально изве­стен своим трай­ба­лизмом, наси­лием и нищетой. Моя «банда» назы­ва­лась «Чероки», это была группа сосед­ских ребят, на красных атласных куртках которых круп­ными белыми буквами было напи­сано «Cherokees, S.A.C.», что озна­чало «соци­ально-спор­тивный клуб». Я носил эту куртку в школу каждый день.

Я очень гордился Браунс­виллом и «Чероки». Но я им не подходил. Их валютой была сила и атле­тизм, а я был невы­соким, посред­ственным спортс­меном и любимцем школьных учителей. Я был отлич­ником, выиг­рывал бесчис­ленные призы, начиная с конкурса эссе во втором классе о поездке на фабрику моро­же­ного. На цере­монии вручения дипломов в шестом классе почти все медали доста­лись мне. Наш семейный врач, сидевший рядом с моей матерью в зале, с него­до­ва­нием спросил: «Когда он пере­станет выиг­ры­вать медали?» Мать была до отвра­щения горда, мне же было стыдно.

В отличие от других уличных банд, «Чероки» не изго­няли и не унижали меня. Они горди­лись моими дости­же­ниями, с ними я чувствовал себя комфортно. С самого раннего возраста у меня были лите­ра­турные амбиции, но никогда не было соци­альных. Я не хотел разры­вать отно­шения с обще­ством, в котором вырос — я хотел только писать.

Но этот выбор сделали за меня. Одна из моих школьных учительниц, миссис К., взяла меня под свою опеку, решив, что она поможет мне посту­пить в Гарвард. Она стре­ми­лась изме­нить во мне все: манеры, речь, одежду. Она водила меня к себе домой, в феше­не­бельные ресто­раны и музеи Манх­эт­тена; она пред­ла­гала купить мне хороший костюм. В отличие от неё, я не видел и не хотел видеть никакой связи между моей любовью к поэзии и инте­ресом к высокой моде. Она отча­янно пыта­лась объяс­нить мне, что я не могу войти в вожде­ленный лите­ра­турный мир, не покинув тот мир, в котором я вырос. Так и сосу­ще­ство­вали две мои жизни, одна на улице, а другая в школе. Так продол­жа­лось до конца моей жизни.

Миссис К. пришлось удоволь­ство­ваться Колум­бий­ским универ­си­тетом вместо Гарварда. Я получил полную стипендию, но не мог позво­лить себе жить в обще­житии, поэтому каждый день ездил из Бруклина в Манх­эттен. Несмотря на все уговоры миссис К., я не усвоил правил Манх­эт­тена. В свой первый день в колледже я пришёл в красной атласной куртке с надписью «Чероки», а все остальные были в пиджаках и галстуках. Она была права. Я не понимал, насколько важна одежда, насколько она может повлиять на твой имидж.

В итоге я усвоил правила и вписался в эту жизнь. Моим универ­си­тет­ским настав­ником был великий лите­ра­турный критик Лайонел Трил­линг. Он привёл меня в Кембридж. От Браунс­вилла до Кембриджа — трудно пред­ста­вить себе большее рассто­яние. Со временем я изба­вился и от красной атласной куртки, и от плохих манер. Из Браунс­вилла вышло много известных спортс­менов, и боль­шин­ство из них регу­лярно возвра­ща­лись в свои старые любимые места. Но мой отъезд из Бруклина был не только физи­че­ским, но и интел­лек­ту­альным, и поэтому всеобъ­ем­лющим. Он был далеко не таким обратимым.

«Эти вече­ринки были камер­ными — от 10 до 15 гостей, каждый из которых был знаме­ни­то­стью, и каждый из них поль­зо­вался огромным спросом. Это было непре­одо­лимо», — поде­лился Норман Подгорец в августе в беседе с the free press . (retro adarchives/alamy)

В начале 1960-х, в 30 лет, я стал главным редак­тором журнала Commentary, проводя дни в окру­жении осле­пи­тельной интел­лек­ту­альной аристо­кратии Нью-Йорка: Ханны Арендт, Ирвинга Хоу, Нормана Мейлера. Джеки Кеннеди, которая пере­ехала на Манх­эттен в 1964 году, вскоре после убий­ства мужа, отча­янно пыта­лась обрести новую иден­тич­ность. Она начала орга­ни­зо­вы­вать небольшие вече­ринки для интел­лек­ту­алов и попро­сила меня провести одну из них. Я согласился.

Моя жена была в ярости, обвиняя меня в преда­тель­стве, в погоне за гламурным образом жизни: квар­тира на Парк-авеню, соци­альный престиж, чувство принад­леж­ности. В каком-то смысле она была права. Эти вече­ринки были камер­ными — от 10 до 15 гостей, все знаме­ни­тости, все чрез­вы­чайно попу­лярны. Я не мог устоять.

Но в то же время меня смущала эта роскошь и претен­ци­оз­ность. Даже тогда я не хотел отка­зы­ваться от Браунс­вилла, от дома, от «Чероки», от моей жизни на улицах. Я никогда не стре­мился к образу жизни на Парк-авеню, но манх­эт­тен­ское обще­ство умеет затягивать.

Однажды меня спро­сили, к чему я стрем­люсь. Слава и почёт, ответил я. Не деньги, и уж точно не обще­ство. Я хотел писать и быть известным писа­телем. С годами я понял, что одно без другого невоз­можно. Пока это не стало возможно.

В 1967 году я опуб­ли­ковал книгу «Дости­жение успеха», которая начи­на­лась с той знаме­нитой фразы о моем путе­ше­ствии. На самом деле она была об амби­циях: «грязном маленьком секрете обра­зо­ванных амери­канцев». Интел­лек­ту­альный класс Нью-Йорка, писал я, был откро­венно, отча­янно амби­ци­озен в стрем­лении к статусу и власти. Мы притво­ря­лись скром­ными и смирен­ными, потому что стыди­лись своего тщеславия и потому что ошибочно считали, что амбиции — один из вели­чайших куль­турных грехов нашего времени.

Я писал правду, или, по крайней мере, то, что я считал правдой. Но лите­ра­турный мир воспринял это как ересь; мы, интел­лек­туалы, должны были стре­миться к чему-то боль­шему, чем статус. Друзья отвер­ну­лись от меня без всяких раздумий. «Насто­ящий мужчина не хваста­ется своими дости­же­ниями», — сказала Джеки Кеннеди одному из моих знакомых. Это стало концом нашей дружбы. Мой изда­тель отка­зался продви­гать книгу. «Нью-Йорк­ское книжное обозрение» разгро­мило меня, как и почти все другие крупные издания.

Этот мир, этот манх­эт­тен­ский свет­ский мир, который выбил меня из колеи, заиг­рывал со мной, притя­гивал меня, изгнал меня мгно­венно. Трил­линг, мой наставник, предо­сте­регал от публи­кации, пред­ска­зывая, что на восста­нов­ление потре­бу­ется 10 лет. Он ошибался. Потре­бо­ва­лось 20. Моя жизнь рухнула. Я долгое время не мог писать. Я поду­мывал о само­убий­стве. Эта книга разру­шила моё равно­весие между Бруклином и Манхэттеном.

Но я, в конце концов, довольно хорошо умел выхо­дить из сложных ситу­аций. Травма падения с обрыва нью-йорк­ской интел­лек­ту­альной аристо­кратии в 1967 году — своего рода соци­альная смерть — оста­лась со мной навсегда. Но со временем, когда я смирился с этим и принял это, отка­зы­ваясь изви­няться за правду или скры­вать это от публики, острота боли смягчилась.

На смену пришли возмож­ности. Долгое время будучи чело­веком левых взглядов, я посте­пенно сместился к поли­ти­че­скому консер­ва­тизму. Я нашёл новые интел­лек­ту­альные круги и опуб­ли­ковал более десятка книг. Спустя трид­цать семь лет после выхода книги «Making It» я получил Прези­дент­скую медаль Свободы от Джорджа Буша-млад­шего. Я вернулся в элиту Нью-Йорка — на этот раз, в консер­ва­тивную её часть, и мне по-преж­нему было там неловко. Но это позво­лило мне продол­жать писать, и писать честно. Только это имело значение. В 2017 году изда­тель­ство New York Review Books, выпус­кавшее журнал, так резко раскри­ти­ко­вавший мою книгу, пере­из­дало «Making It» в рамках своей серии «Клас­сика». Манх­эттен, как оказа­лось, изменил своё мнение.

Я прожил насы­щенную жизнь во всех смыслах. Мне 95 лет. У меня 13 внуков и 16 правнуков, и каждое утро, просы­паясь, я удив­ляюсь, что я все ещё здесь. И в конце концов я оказался прав: мой путь из Бруклина в Манх­эттен — один из самых длинных в мире, потому что он никогда по-насто­я­щему не закан­чи­вался. Я все это время носил в себе дух обоих городов.

Эта двойная жизнь, Бруклин и Манх­эттен, суро­вость и гламур, верность и преда­тель­ство, чуть не разо­рвала меня на части. Но она также спасла меня. Она помогла мне оста­ваться честным в мире, где чест­ность была редкой валютой, а открытые амбиции — грехом, и соче­тание этих двух вещей дало мне все, что у меня есть.