Автор: | 6. мая 2018

Татьяна Нелюбина – прозаик, художник, член Гильдии деятелей искусств (die Künstlergilde) Германии. Родилась в 1951 году в Екатеринбурге. Окончила Свердловский архитектурный институт и аспирантуру Московского архитектурного института. Работала заместителем главного архитектора города Новоуральска, преподавателем Свердловского архитектурного института, экскурсоводом в Потсдамском Сан-Суси. Автор многих публикаций по архитектурно-планировочной организации национальных парков. Лауреат архитектурных конкурсов. С 1987 года — свободный художник, иллюстратор. В 2002 году издан её первый роман «Оракул в подоле». В 2003 году вышел роман «Potsdamer и потсдамцы», в 2012 – «Окно в скорлупе», в 2013 – «Городошники», в 2014 – «Однолюбка», в 2015 – «Мой дом на Урале», в 2018 – «Ноша». Живёт в Берлине.



Potsdamer и потсдамцы

Отрывок из романа

Еще целый час до начала. Выпить, что ли, шампан­ского? Сколько уж верни­сажей прошло, а я всё трясусь, как в первый раз. Женщина нерв­ни­чает, рано пришла. Осенние листья пахнут желтизной, но это обман, золотая осень мино­вала, насту­пила бурая, и всё равно, моро­женый запах бывших жёлтых листьев чудно обма­ны­вает, на секунду кажется, что всё хорошо.
Что за привычка прихо­дить не вовремя, а на час раньше. Целый час надо убить. Может, удрать? Нет, она столько сил вложила в этот звонок, вернее, в то, чтобы голос звучал бодро: «Встре­тимся после работы в кафе? К шести подойду». Встреча прибли­жа­ется, бодрость иста­и­вает. А может, и не надо ни о чём гово­рить. Все, что она хотела сказать, она уже сказала себе, может, пусть всё идёт как идёт, она зако­че­нела. Надела лёгкие туфельки, долго думала, что надеть. Как понравиться?
Хорошо бы поехать на море. На самое синее в мире, Чёрное море мое. Она закрыла глаза, и синий цвет бурно хлынул, радостно.
– У тебя красный нос.
Она вздра­ги­вает. До чего не везёт! Ждала, ждала, и вот, пожа­луйста, не заме­тила, как он подошёл.
– Могла бы в кафе подождать.
Конечно, могла бы. Но ей хоте­лось опоз­дать минут на пять. Хоте­лось войти, огля­деться, безза­ботно махнуть: привет!
Они находят свободный столик, садятся.
– Герд, – говорит она. Он спрашивает:
– Кофе?
– Шампанского!
– Ты в своём амплуа.
– Хорошо, кофе. Они закуривают.
– Я вчера в гостях задер­жался и ночевал у родителей.
– Да.
– Что «да»? Почему ты мне веришь?
– Не знаю.
– Или думаешь, я не мог бы…
– Мог бы, конечно, мог! – Ещё чего не хватало, сейчас слёзы брызнут из глаз. Что он хочет ей дока­зать? Что не только ей нужен? А она станет дока­зы­вать, что и ей не только он нужен. В том-то и дело, что ей никто больше не нужен. В том-то и дело, что она больше никому не нужна.
Им приносят кофе.
Она наби­ра­ется мужества:
– Герд, ты любишь меня?
– Если бы не любил, не женился.
– Что ты любил, это я знаю, но не знаю, любишь ли ты меня.
– Ты моя жена. У нас дом, семья. Что тебе ещё нужно?
– Не знаю, – она сгла­ты­вает. Не знает, что ей ещё нужно. Но что-то нужно спасать, пока не поздно.
– Герд, давай поедем куда-нибудь.
– Я работаю, понимаешь?
– Хоть нена­долго! Я думала, может… может, нам это поможет.
– Что поможет? – он гасит сига­рету. – Что поможет? Живёшь, живёшь, думаешь, что всё хорошо, а оказы­ва­ется, нужно куда-то ехать, чтобы что-то спасать. Если бы ты работала…
– Я работаю.
– Если бы ты рабо­тала каждый день, от и до…
– То что было бы?
– Времени не было бы думать о всякой чихне! Он встает, распла­чи­ва­ется и уходит.
Она расте­рянно смотрит на чашку с остывшим кофе. Вот и все.
Не надо думать о «чихне». У неё дом, семья. У неё муж Герд и дочка Ира. Они прие­хали в Потсдам в феврале. Снег лежал на чере­пичных крышах, скаты­вался катыш­ками на кирпичных фасадах, соби­рался сугроб­чи­ками на ставнях. Прошло три года, и жизнь прошла, Герд её больше не любит. Они живут в Голланд­ском квар­тале, в старом доме, который был им домом и вдруг перестал.
Эта женщина – я. Я справ­люсь. Нужно только ждать. Нужно только ждать от секунды к секунде. Минута к минуте. Час к часу. День за днём.
Герд стоял возле нашего дома и что-то увле­чённо расска­зывал Максиму.
– Как живёшь, Настя? – спросил Максим.
– Ладно, я пошёл, – сказал Герд.
– Я еду на Рюген к роди­телям, – сказал Максим. – У них маленькая дачка, но места хватит. Поехали вместе?
– Поехали, – согла­сился Герд. Но не поехал, в последнюю минуту сообщил, что у него много работы.
А я поехала.

В моем бокале – чудесные пузырьки. Нос весело щиплет.
Я веду серьёзный разговор с журна­ли­стом, забыла, какой газеты.
– Меня заин­те­ре­со­вали ваши работы. Не скажешь, что аква­рель… У вас какаято особая техника?
Отмывка. Я их отмываю, только не китай­ской тушью, а аква­релью – почти прозрачным раствором. И снова, и снова – тоненькой кисточкой, пока в ней не оста­нется три воло­синки. О том, что неко­торые прихо­дится отмы­вать под краном, не рассказываю.
– Вот эта работа назы­ва­ется, – он читает, – «Ветер». Что вы хотели пере­дать вашему зрителю в этой работе?
И правда, что? Ветер. И все летят. Чиновник с порт­фелем, старая дама за девушкой, девушка от неё, посинев на ветру, кружит над Голланд­ским кварталом.

– Как жаль, что всё закан­чи­ва­ется. И этот вечер.
– А мне не жаль. Я рад, что этот вечер был.
– Да?
– Ты могла бы остаться.
– Нет, мне пора.
– Ты боишься. Ты удираешь.
– Да.
Я смотрю на зелёные холмы Рюгена. Море повсюду, куда ни брось взгляд, нигде нет выхода.
– Выхода нет, – говорит он и в который раз берёт последнюю сига­рету. А демоны уже плетут за обле­пихой сереб­ряные сети.

– И как там, на Рюгене? – спро­сила свекровь.
– Чудесно! – я приня­лась взахлёб расска­зы­вать, она хихикнула:
– Ещё бы! Днём купа­лись, а ночью грехи замаливали.
Я сначала не поняла, а когда поняла, пожа­лела, что зама­ли­вать нечего.

Герд, мне хочется признаться в любви! Ведь всё ещё можно исправить?
– Герд!
– Я сплю. У тебя свой режим, у меня свой, ничего не сходится.
– Герд!
– У тебя своя жизнь, у меня своя, я не могу сидеть с тобой до утра, как некоторые.
Я вдыхаю полной грудью, выдыхаю что-то сладкое, тошно­творное. Так страшно, так тяжело возвра­щение к жизни, нельзя просы­паться. Моя кровать поехала по кори­дору, по галерее – там люди, дома, весна. Время прошло, открой глаза! Глаза косят, в горле что-то, что нужно выплю­нуть, нельзя раньше времени просы­паться. Нельзя шеве­лить ногой, левой нельзя, правой нельзя, мне не принад­лежит ничего, только голова, чтобы это пони­мать, что плакать нельзя, нельзя шеве­литься, вста­вать нельзя, боюсь забу­дусь и встану. Руками двигать нельзя, они устали, устала спина, там жарко, левой рукой нельзя, там Герд, а правой можно, я ею рисую.
Герд стоит у меня за спиной.
– Что рисуешь?
– Мух.
– Мух? Хм. Мух.
Клад­бище мух. Каждая муха – секунда моей жизни. Шесть­десят мух – минута, минуты падают на мой стол, взры­ва­ются малень­кими пушеч­ными ядрами. Я усердно ставлю кресты, опла­кивая каждую умершую.
Смотрю, а мухи мои стали в стаю сбиваться, крыльями машут, и я вместе с ними машу, невы­соко пока, над полом лечу, но лечу и радуюсь, что лечу, что был этот вечер на Рюгене.
Тушь разли­лась, и полу­чи­лось что-то совсем неожи­данное, что-то такое, что в жизни не замолить.

На концерт Максима я поехала одна – Герд сказал, что у него нет времени.
Мне иногда кажется, он толкает меня куда-то. Но в это трудно поверить.
Я волно­ва­лась до тошноты, пока не вышел Максим с гитарой, и успо­ко­и­лась, как только он начал петь. Его хорошо прини­мали, и смот­реть на него было хорошо, и слушать. Он пел песни из той своей жизни, которую я знала, как друг. Мы знали друг друга, как друг знает друга, и больше мне ничего знать не хотелось.
Потом мы катили по ночному Берлину и гово­рили, гово­рили – о концерте, о песнях, о том прекрасном мгно­вении, когда мне почу­ди­лось, я всё могу!
– Что?
– Всё, всё могу, такую силу вдруг ощутила!
– Какую?
Я засмеялась:
– Отчаянную!
Герд напялил комби­незон. Нам пред­стояло рабо­тать – крушить пере­го­родки, отби­вать штука­турку в нашем старом доме. Третье лето мы здесь ковы­ря­емся, что-то крушим и долбим.
– Где же твой любимый Максимчик? Побол­тать – тут как тут, а как помочь, так его нет?
– Он обещал помочь?
– Обещал.
– Значит, приедет, – я тоже напя­лила комби­незон. Увидела на руке паука и завиз­жала. Ира прыг­нула ко мне, скинула паука, захохотала:
– Ой, мамочка, какая же ты смешная.
– Прин­цесса, – хмыкнул Герд.
Я терпела, терпела, но не вытер­пела и побе­жала отмы­вать руку с мылом и щеткой.
– Этот дом!..
– Не нравится, – хмыкнул Герд, – ищи себе другой.
Приехал Максим и в пять минут отко­лотил штука­турку, а я бы полдня отколачивала.
Было жарко, мы все покры­лись трудовой корочкой. Герд, Ира и Максим поехали отмо­кать на озеро, а я по-коро­левски разлег­лась в ванне.
Пусть у нас не было холо­диль­ника и стиральной машинки, зато у нас была ванна. Ванна-шкаф – наша дорогая покупка, роскошная! Хочешь иску­паться – отки­ды­ваешь ванну и напол­няешь её горячей (горячей!) водой, блажен­ство неопи­су­емое. Ведь раньше мы ездили купаться в баню (пока её не прикрыли), или сполас­ки­ва­лись у роди­телей, но в основном прихо­ди­лось доволь­ство­ваться тазиком. А теперь! А теперь можно было лежать в ванне.
Я просто физи­чески любила нашу ванну-шкаф – он занимал достойное место на кухне, которую даже неловко было назы­вать кухней, такая она была много­функ­ци­о­нальная. Мы здесь купа­лись, гото­вили, ели. Здесь у окна стоял мой пись­менный стол, здесь я рисо­вала, здесь мы с Максимом столько лет разго­ва­ри­вали холод­ными вече­рами. Кухня была и прихожей – отсюда мы попа­дали в Ирину комнату, а через её комнату – к Герду.
По замыслу Герда это жилище должно превра­титься в две мастер­ские – Герда и мою. А на втором этаже, где мы уже столько лет всё долбили, крушили, должна возник­нуть квар­тира. Как-то я тащи­лась домой и думала, что когда-то же мы наконец спра­вимся с этой задачей? И поняла, что нам с ней не справиться.
Над плиткой аршин­ными буквами была напи­сана Памятка. Сегодня, как-то сказал Герд, придут гости к ужину.
Я спро­сила: во сколько? Он сказал: к ужину.
Да, но во сколько?
Я же сказал, к ужину. В шесть, в девять?
К ужину.
Чёрт подери, я уже поняла, что не к обеду. Ты мне только скажи, когда я должна быть готова с этим чёртовым ужином?
Герд взял толстый флома­стер и вывел печат­ными буквами:
8.00. ЗАВТРАК (второй);
12.00. ОБЕД;
16.00. КОФЕ;
19.00. УЖИН.
И спросил:
– Что, так трудно запомнить?
Почему такой щедрый любовник, каким был Герд, мог стать таким зануд­ливым мужем?

Герд пока­зывал Максиму свои рисунки и фото­графии. Жало­вался, что не хватает времени. Его целиком захва­тила работа в «Охране памят­ников архи­тек­туры», он выкла­ды­ва­ется там полно­стью и не хочет ничего лишнего.
Максим беспре­рывно курил. Когда Герд закончил расска­зы­вать, спросил:
– Хотите послу­шать мою новую песню?

Выхода нет, гово­ришь ты и в седьмой раз куришь последнюю сига­рету. А за обле­пихой демоны уже плетут сереб­ряные сети…

И его радость – песню написал, и моя нелов­кость – мне написал, и Рюген, убега­ющий вниз сире­невый склон, тугие капли росы на паутине, голос Максима, мой страх и моя неуве­рен­ность, два костыля, за которые я цепляюсь с отча­янной реши­мо­стью, гордость – один костыль, досто­ин­ство – второй. Я больше не женщина, но креп­люсь, и боль такая, что нужно только ждать, когда пройдёт. Я никому не нужна, рядом – мужчина, и той частью души, что ещё живёт, я не ощущаю его мужчиной, и отча­янно вру, ведь потому и удираю, что ощущаю, и знаю, что он это знает, мне кажется, он видит меня насквозь.

Я пытаюсь спра­виться с дрожью, оття­нуть неиз­бежное, ничего не поможет, чего-то нет того, что само по себе возни­кает, неиз­вестно откуда берётся и нака­ты­вает, и несёт.
– Ужасно неловко, Максим, я не могу.
– Настюшка.
Тихо, медленно, осто­рожно, губами, отвык­шими от других губ, руками, привык­шими к другому телу, я бережно прика­саюсь к нему. Пере­сту­пить память, оказы­ва­ется, непросто. Испод­воль, из глубин суще­ства, в котором я была заму­ро­вана, подни­ма­лось жадное, отча­янное чувство, может, кроме памяти впереди есть что-то ещё .

Старые стены, сколько стоят, а мы – вспышка, огоньки слабенькие, раз и – роди­лись, два – и умерли.

Сегодня ты позна­ко­мишься с Максимом, сказал Герд значи­тельно. Вот ты его увидишь, про меня сразу забудешь!
Мы позво­нили, и дверь открылась.
Так я и помню эту встречу: дверь распах­ну­лась, за нею – космос. Входи. Да, вот так вот просто – всего лишь через порог переступи.
Герд после спросил: ну как?
– О, да, отве­тила я.
Говорил же тебе, схитрил Герд, у меня по срав­нению с ним нет шансов! И возгор­дился, что – есть.
В космосе – холодно, грустно – в мире абстракций, и чудесно – в чувственных образах, Герд! Я зары­ваюсь в его разбой­ничью бороду, прижи­маюсь горячей щекой к мохнатой груди и тоскую по той сокру­ши­тельной близости, по той родной, всепо­гло­ща­ющей близости, которая сразу нас пора­зила, едва мы с Гердом прикос­ну­лись друг к другу, и то блаженное состо­яние счастья я помню так хорошо, что была б моя воля, я бы повер­нула назад.

Герд крити­чески оглядел меня и сообщил:
– Этот купальник тебе не идёт.
– А мне твои плавки нравятся, – я рассте­лила скатёрку для пикника. Максим растя­нулся в траве, и Герд поде­лился с ним своими сооб­ра­же­ниями, какие мы всё-таки – русские, нас за версту видать – круглые лица, курносые носы.
– И что, – спро­сила я, – тебя в нас ещё особенно привлекает?
– Просто не поймёшь, – продолжал Герд, – то смеются без всякой причины, то вдруг зары­дают. Сегодня одно, завтра другое. И всегда хочет на своём настоять. Я ей говорю: «Мало ли чего я хочу, но не прошу же бана­новый салат». Так она отыс­кала где-то эти бананы, наре­зала мелкими ломти­ками, подала с моро­женым и взби­тыми слив­ками. Я: «Что это?» Она: «Бана­новый салат». Только чтобы мне дока­зать! Я не стал есть, так она открыла окно и вышвыр­нула его во двор.
– Вышвыр­нула? – Максим засме­ялся. Герд расстроился.
Нача­лась гроза. Она разра­зи­лась внезапно, тучи так и побе­жали по небу, спих­ну­лись над нами с громом и молниями, и полило, дождь стоял сплошной стеной, а мы хохо­тали, умуд­ряясь раздви­нуть струи, и счастье, пере­став быть блаженным, стало клокочущим.

– Так-так, – Герд ткнул в мой рисунок. – Понятно. Это ты, а это он. Поёт. Мне это не нравится. Мужчина какой-то тощенький.
– А если я ему пририсую животик, тебе понравится?
– Мне вообще все эти твои разводы тушью не нравятся.
– Да и я от них пока не в восторге… но ищу.
– Какой же это поиск – тушь по листу разливать.
Я отки­нула ванну, открыла холодную воду и смыла поющий рот. Но он стал ещё притягательней.

Я уткну­лась в ману­скрипт. Это был рассказ об одинокой старушке. Если мои рисунки к рассказу понра­вятся, их напе­ча­тают в журнале «Das Magazin».
А если нет, тоже переживу.
– Ты реши, как дальше, – сказал Герд. – Реши, до каких границ дойдешь.
– Но мы с тобой всё решили.
– Что мы решили?
– Что мы разводимся.
– Ага, твоя старая песня.
– А новой пока не придумала.
Герд затя­нулся, выпу­стил дым колечками.
– И что тебе это даст?
– Я тебе уже говорила.
– Ты много всего гово­рила. Скажи ещё раз.
– Что?
– Зачем разводиться.
– Чтобы хоть что-то спасти.
– Что?
– Воспоминания.
Герд покрутил у виска:
– У тебя не все чашки в шкафу.
Инте­ресное выра­жение, сколько их должно быть? Шесть? Двена­дцать? И если один­на­дцать, то ясно, что не все чашки в шкафу. У моей одинокой старушки тоже все чашки разных сортов.
Герду нравится соби­рать черепки. Ими застав­лена вся его комната – видна только тропинка к софе, на которой мы целую вечность назад любили друг друга, неис­то­щимо, неистово заце­ло­вы­вали друг друга до одурения, до полу­смерти залас­ки­вали. Но закан­чи­ва­лась ночь, и закан­чи­ва­лось что-то, что было жизненно необ­хо­димо и днём.
Старушка сидела у старин­ного шкафа и смот­рела на чашки – с каждой были связаны какие-то воспо­ми­нания. Из этой папа любил кофе пить, а из этой – мама, их уже нет никого, а чашки оста­лись, и старушка сидела одна, трога­тельно не признавая старости. Она не соби­ра­лась ничего вспо­ми­нать, она… она собра­лась на свидание! Надела миленькую шляпку с пером и села в трамвай. Вернее, не села – места не усту­пают, – а ехала стоя, болта­лась, как все, держась за верхние ручки. Трамвай встрях­нуло, и старушка уткну­лась в подмышку женщины… ну и дух из небритых заро­слей, едва не пому­ти­лось сознание. А ведь женщина вполне симпа­тичная, но косме­тики не признаёт, мол, пусть муж меня любит, как есть. Но кому же такое требо­вание по плечу? Может, матери. Муж любит свой образ, свой идеал, и немножко потвор­ство­вать ему в этом невинном заблуж­дении – только способ­ство­вать взаим­ному чувству. Укутаться в его идеал, как в облачко, чтобы внутри оста­ваться самой собой.
Я стара­лась понра­виться Герду, укуты­ва­лась. И так доуку­ты­ва­лась, что он меня разлюбил.
Старушка с трога­тельным перышком в шляпке подходит к кафе. Достаёт из сумочки пудре­ницу, наводит милые губки.
– Неужели не было ничего хоро­шего? – спросил Герд.
– А разве было? – спро­сила я.
– Было.
– Что? Скажи, я хочу знать.
– Наш дом, наше гнездо. У меня никогда не было своего гнезда. Нет, здесь мы никогда не сойдёмся, я этот дом нена­вижу. Гнездо!
Было полно­луние, время гиблое для каких-то там выяс­нений, но в самый раз для открытий. В лунном свете лосни­лись скле­енные черепки, корешки книг, толстые папки, фото­графии, старые чертежи Голланд­ского квар­тала. Всё здесь имеет своё значение, свою важность, свой, скрытый от меня, смысл, а я топчусь здесь, как слон в посудной лавке. Старушка огля­ды­ва­ется, она пришла на свидание, пришла навстречу судьбе, волну­ется – она пришла на свидание по объяв­лению. Он её сразу узнает – у неё шляпка с пером. Она закинет ногу на ногу (пока это ей ещё удается), возьмет сига­ретку и подо­ждёт, не сводя с него влюб­лён­ного взгляда, когда он поднесёт ей огонек. Ах, вы не курите? И не пьёте, и не… Не любовник, так друг, друг в её годы тоже неплохо. Что? Он с серьез­ными наме­ре­ниями? Но, позвольте, на свидания ходить так приятно, а муж, она ещё улыба­ется, он всегда дома!
Линии в каран­даше были лёгкими и живыми, в туши они тоже могли быть живыми, если повезёт и полу­чится, но нужно ещё , чтобы полу­чился рисунок. Компо­зиция – вообще дело темное, как объяснял нам профессор по живо­писи, компо­зиция – это… он искал слова, но не находил. Просто пишите! Пишите и смот­рите, смот­рите и пишите, потом сами поймёте.
Ночью хорошо рисо­вать – никто не придёт, ничего не скажет. Максим – тоже ночная птица. Мне приятно знать, что я не одна, что и он не спит.
Ничего у нас не выйдет хоро­шего. Ну и пусть, пусть хоть что-нибудь.

– Мам, знаешь, сколько мы уже живём в Потс­даме? Зимой будет четыре года.
– Четыре года!
Наш скри­пучий, старый дом той зимой пах всеми сказ­ками Андер­сена, и сердце разбу­хало от счастья – наконец-то мы вместе, наконец-то всё позади!
Мы жили прекрасно, весело, дружно. Дома гово­рили по-русски, на улице… руками разма­хи­вали. А я-то думала, у меня не будет проблем с языком – в школе учила, в инсти­туте. Но ни я никого не пони­мала, ни меня никто не понимал. Первые полгода прошли в полной звуковой изоляции. Я улав­ли­вала какие-то отдельные слова, но не могла их связать, и пока пере­во­дила в уме первое пред­ло­жение, гово­ривший уже доби­рался до энного и ждал, что я скажу. А я – ни в зуб ногой. Как-то к нам пришли друзья Герда, и мы разго­во­ри­лись с одним худож­ником – он нарочно медленно говорил, чтобы я пони­мала. Я пони­мала, пока мы не дошли до слова шикзаль. Шик – это шик, заль – это зал. Шикарный зал? У него будет выставка в шикарном зале? Или он соби­ра­ется напи­сать картину «Шикарный зал»? Я хотела посмот­реть в словаре, но он не дал. Взял бумагу, карандаш, нари­совал чело­вечка, объяснил: это Герд. Нари­совал ещё одного, в юбочке: это Настя. А между ними – этот самый шикзаль. А, дога­да­лась я. Судьба! Шикзаль – судьба!
– Судьба! – обра­до­вался он. – А теперь расскажи, чем ты занимаешься.
Чем я зани­маюсь? Мы с Гердом бережно, трога­тельно, страстно, само­заб­венно, нежно и горячо любили друг друга.
В общем, я зани­ма­лась тем, что просто счаст­ливо жила.

– Ой! – Ира подпрыг­нула на одной ножке, потом на второй. – Завтра будет ровно неделя, как через неделю и месяц будет мой день рождения! Вы уже знаете, что мне пода­рите? Если ещё нет, то давайте подарим мне…
– Что это? – спросил Герд.
– Где? – спро­сили мы.
– Вот, – он показал на книжную полку.
– Ты не успел докра­сить эту откидную дощечку, и мы её докрасили.
– Я нарочно её так оставил, хотел, чтобы она была нату­ральная. Она из нату­раль­ного дерева. Продумал, как всё должно выглядеть.
– Ты хорошо всё продумал.
– А ты всё испортила.
– Ведь вся полка выкра­шена в чёрный цвет, а эта дощечка…
– Тебе обяза­тельно нужно всё испортить.
– Хочешь, чтобы я отскоб­лила эту чёртову краску?
– Её уже не отскоб­лишь. А было нату­ральное дерево.
– Мне смер­тельно жаль, что я испор­тила наши чёртовы полки.
– Это не наши полки.
– А чьи?
– Мои.
– Это наши полки с нашими книгами…
– Это мои полки с моими книгами.
– …в нашей комнате, в нашем доме, на нашей улице, в нашем городе, в нашей…
– Перестань!
– …стране, на нашей Земле.
– Мам, – Ира расстро­и­лась, – мы с сосед­ским маль­чишкой тоже сначала встре­ча­емся, как двор­няжки… разной породы. Пригля­ды­ва­емся, молчим. А потом ничего – как все двор­няжки неза­ви­симо от породы бегаем туда-сюда.

– Ты расто­чи­тельная, – продолжал Герд. – Сколько зара­ба­ты­ваешь, столько и прожи­ваешь. Меня ещё в Москве удив­ляло – денег нет, а поку­пают и мебель, и машины, и дорогие вещи.
– Я не поку­пала мебель.
– Я вообще о русских говорю.
– А.
– Вы любите шика­нуть. И шампан­ское пьёте, хотя у нас его пьют только на Новый год, и пель­меней настря­паете, так тут же их и съедаете, хотя можно было бы оста­вить на завтра.
– На завтра?!
Скупость – наци­о­нальная черта? Или особен­ность отдель­ного чело­века? До сих пор я заме­няла понятие «скупость» другими – береж­ли­вость, нерас­то­чи­тель­ство, нерас­по­ло­жен­ность к тратам. Но сейчас я разозлилась.
– Послушай. Придёт время, и я буду так зара­ба­ты­вать, что ты пожа­леешь об этом гнусном разговоре.
Я просто так сказала. А он – поверил. Сказал примирительно:
– Ты всё усложняешь.
– Да, наверное. Герд, давай я съезжу в Москву.
В Москву? Значит, ты хочешь, чтобы я тебе письма писал? – он улыбался, уже успо­ко­енный. – Не надо уезжать. Тебе совсем неплохо со мной. Мне же хорошо. А мне захо­те­лось домой. Над Москвой небо – огромное! А в Потс­даме оно, как крышечка от кастрюльки. Вечером город мёртвый, даже окошки не светятся, а в Москве – ожив­ление, нарядный народ спешит в театр, и все – так легко и свободно! – говорят на моем родном языке.
И стала я плакать. Сначала – из-за пустяка, что вот и прошёл ещё один боже­ственный день, ещё один день в моей жизни, который не повто­рится никогда, и прошёл впустую, в ссорах. А потом уж я стала реветь от вселен­ской тоски, которую здесь назы­вают «русской».
Герд пожаловался:
– У тебя хобби – рисо­вать. А у меня хобби – фото­гра­фи­ро­вать, но мне некогда этим заняться.
Я смол­чала, но потом всё же спросила:
– Зачем тебе это нужно?
– Что?
– Так говорить.
– Как?
– Что рисо­вание – хобби.
– А что же ещё ?
– Ты прекрасно знаешь что. Это моя жизнь.
– Но ты архитектор.
– Была.
– Если ты по призванию художник, то почему пошла в архитектурный?
– Чтобы у меня была профессия, которая меня кормит. Он хлопнул дверью.
Я ждала его, он не пришел. Ночь была длинная, длинная. Я считала секунды, минуты скла­ды­ва­лись в часы, и под утро я, как часть «мы», пере­стала существовать.

Мою старушку напе­ча­тали! И прислали ещё один ману­скрипт! Я была сама не своя от радости и дели­лась ею с Максимом.
Мы забрели на пустынный пляж. Шуршала осока, камушки пере­ка­ты­ва­лись в редких волнах.
– Это, – заверил Максим, – от Бога. Талант – Боже­ственный дар.
А я ни о чём боже­ственном и не помыш­ляла. Моя женская суть разлег­лась среди скал, среди этих мокрых камней и безгрешно жаждала ласки. Солёные волны омывали мою безгреш­ность, а Бог говорил, что гореть мне в вечном огне, не утолив желаний.
– Настя, почему ты молчишь?
– Потому что не знаю, что сказать. Когда-нибудь потом скажу… когда поумнею.
– И когда ты поумнеешь?
– К старости. К старости точно поумнею. Максим засмеялся:
– Как хорошо нам вместе будет жить. Рабо­тать и думать. Видеть мир твоими глазами.

Я проверяю, всё ли на месте, всё ли так, гости поти­хоньку подходят. Один из прилежных посе­ти­телей (он всегда приходит на мои выставки) говорит:
– Мне так нравятся ваши работы. Такие необычные. Не скажешь, что графика, что аква­рель, и не кари­ка­туры это, и не абстракция, а…
Он ищет слово, я жду. Он его не находит и с надеждой смотрит на меня, может, я подскажу?
Я подсказываю:
– Cartoons?
Он прищел­ки­вает паль­цами: вот-вот!