Автор: | 6. июля 2018

Василий Аксёнов. В своём творчестве постоянно экспериментирует, стремится к нестандартным художественным решениям (характерно, что его повесть 1972 г. названа «Поиски жанра»). В одних произведениях (например, повесть «Затоваренная бочкотара», 1968 г.) он смело сочетает реалистическую манеру с методами русского литературного авангарда 20-х гг. XX в. В других (повесть «Мой дедушка — памятник», 1972 г.) продолжает традицию гротеска Н. В. Гоголя и М. А. Булгакова. Роман «Ожог» (1975 г.) содержит исповедальные признания наряду с присущей автору самоиронией.



«Воспо­ми­нания под гитару». 

1
Родо­на­чальник совет­ской «гитарной поэзии» Булат Окуд­жава поёт в библио­теке Смит­со­ни­ев­ского замка в Вашинг­тоне. По верти­кали эта комната в три раза длиннее, чем по гори­зон­тали, высо­ченный свод­чатый потолок, стрель­чатые окна – «замок» был задуман как имитация британ­ской готики, но теперь уже и сам стал готикой, ему не менее ста пяти­де­сяти лет. За спиной у певца бюст Вудро Вилсона, выпол­ненный в чёрном камне. Сомне­ваюсь, что певец знает, чей это бюст. Я и сам долго не знал чей, хотя провёл в замке целый год, пиша роман «Бумажный пейзаж». Знал только, что это не Ленина бюст. По стенам библио­теки толстенные фоли­анты в кожаных пере­плётах, сомне­ваюсь, что ими кто-нибудь когда-нибудь поль­зу­ется. Внимание обычно сосре­до­та­чи­ва­ется на стендах пери­о­дики; журналы всех стран и направ­лений, вплоть до румын­ской «Скын­тейи».

http://www.globallookpress.com/

Андрей Битов:

6 июля 2009 года «Ушел один из самых светлых людей поко­ления «отте­пели», который всю жизнь это тепло «отте­пели» пытался сохра­нить и приглашал за собой своих читателей». 

Булата пред­став­ляет ауди­тории профессор Джозефин Уолл, которую в вашинг­тон­ской общине «руси­стов» назы­вают «Джози», молодая женщина, прекрасно гово­рящая по-русски. Здесь же присут­ствует профессор из Обер­лина, штат Огайо, Владимир Фрумкин, бывший ленин­градец, именно тот самый, что выпу­стил в Штатах уже два двуязычных сбор­ника песен Окуд­жавы с нотами.
В одной из этих книг есть фото­графия 1969 года, снятая на борту тепло­хода «Грузия», стояв­шего о ту пору в порту Ялты на фоне некогда шикарных витрин ялтин­ской набе­режной и невидных стро­ений той поры, караб­ка­ю­щихся в горы, и далее – самих вечно восхи­ти­тельных Крым­ских гор.
На верхней палубе сфото­гра­фи­ро­ва­лась смешанная группа писа­телей и моряков – капитан Анатолий Гара­гуля; старпом Анатолий Торский; поэт Константин Ваншенкин; его жена, прозаик Инна Гофф»; лётчик-испы­та­тель Марк Галлай; автор романа «Дети Арбата» Анатолий Рыбаков (роман уже в то время был написан и прочитан друзьями автора) и мы с Булатом, мне трид­цать шесть, ему сорок четыре, стоим, обняв­шись, его лицо повёр­нуто в профиль, во всём облике что-то лермонтовское.
Теплоход «Грузия» долгие годы был плава­ющим приста­нищем лите­ра­туры. С лёгкой руки своего флот­ского кореша, ренес­санс­ного Григория Поже­няна, капитан Гара­гуля стал чудным другом многих, как гово­рили тогда, «проти­во­ре­чивых», иными словами талант­ливых, писа­телей. Немало на борту этого судна произошло весёлых застолий, роман­ти­че­ских встреч, немало, очевидно, и твор­че­ских замыслов было рождено. Всегда мы могли полу­чить на «Грузии» каюту и пуститься в побег (пусть и фиктивный) от мерзких москов­ских «кувшинных рыл».
Как-то раз в очередном побеге, в начале романа, мы оказа­лись с Майей зимой в Сочи. Был день фанта­сти­че­ской прозрач­ности, запол­ненный среди­зем­но­мор­ским бризом, пустынные улицы, открытые и пустые ресто­раны (что тоже было на грани фанта­стики) и даже доступные гости­ницы, что уже нахо­дится за гранью; иными словами – полное ощущение бегства из геро­и­че­ской реалии. Весело спус­каясь по сочин­ской улице, имену­емой Горкой, мы гово­рили, что для полноты счастья не хватает только, чтобы в порту стояла «Грузия». Мы завер­нули за угол, вошли в плата­новую аллею и увидели ворота порта. За ними белой горой стояла «Грузия».
Обрывки этих и множе­ства других воспо­ми­наний, как свет­ляки, кружи­лись вокруг Окуд­жавы в готи­че­ской библио­теке Между­на­род­ного центра Вудро Вилсона, когда он пел свою знаме­нитую «Песенку о Моцарте». Ведь это именно тогда, когда снята была фото­графия на борту «Грузии», восем­на­дцать лет назад, в мае 1969 года он первый раз публично исполнил эту песню. Произошло это на празд­но­вании его собствен­ного дня рождения девя­того мая в ялтин­ском Доме твор­че­ства, псев­до­ам­пирном литфон­дов­ском хозяй­стве, что разве­сило несколько своих террас над городом в парке с крутыми скло­нами, с носталь­ги­чески облу­пив­шимся фонтаном, в центре кото­рого трога­тельно скосо­бо­чился лите­ра­турный амурчик, у кото­рого были слегка повре­ждены как крылышко, так и пиписка, с кипа­ри­со­выми аллеями, где меж стволов, как было допод­линно известно, какое-то преды­дущее поко­ление писа­телей зако­пало несколько бутылок перво­класс­ного шампан­ского, и его можно легко обна­ру­жить, разу­ме­ется, при наличии надёж­ного шампаноискателя.
Там были вокруг стола как пред­ста­ви­тели моря, так и лите­ра­туры: ренес­сансный о ту пору Поженян и готи­че­ский Горчаков, пред­ста­ви­тели драма­тур­ги­че­ских племён Киргизии, клас­си­че­ский Арбузов со своей дочерью княгиней Волкон­ской, главный поэт и муза всего Закав­казья Белла, три грека-контра­бан­диста и мой после­до­ва­тель Чехова и Элиота Славомир Волкович, лиса Алиса и кот Базилио и дегу­статор массан­дров­ских подвалов Авес­салом Фрам­бу­а­зович Шарафутдинов.
Как и сейчас, в Вилсо­нов­ской библио­теке, в том, не очень-то, как мы видим, едином по стилю обще­стве, Окуд­жава встал, поставил ногу на табу­ретку, укрепил на колене гитару, заро­котал и запел:

Моцарт на старенькой скрипке играет,
Моцарт играет, а скрипка поёт.
Моцарт отече­ства не выбирает –
просто играет всю жизнь напролёт.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба – то гульба, то пальба…
Не остав­ляйте стараний, маэстро,
не убирайте ладоней со лба.

Все обал­дели. Все были тогда еще осно­ва­тельно молоды, даже Авес­салом Фрам­бу­а­зович Шара­фут­динов, не говоря уже о Белле и Славо­мире Волко­виче. Була­тов­ское пение, кружа­щееся над ночной Ялтой, присут­ствие Моцарта, вызвало по всей южно­ев­ро­пей­ской сфере России коле­бание роман­ти­че­ских струн, напом­нило нечто из еще нена­пи­санной тогда классики…
… «розовый хмель Мидео­тер­рано подобный пене острова Крит закру­чивал и наши шаги по чутким кори­дорам Ореанды и мы низвер­га­лись с мраморных лестниц и совер­шали пируэты на кафельных полах с сотнями писсу­аров, протя­нув­шихся вдоль непо­движ­ного моря словно строй римских легионеров…
…хмель бешеным потоком заносил нас в подкову гавани Сплита на поли­ро­ванные булыж­ники Диокле­ти­а­нова града в гости к нимфе Калипсо на ее древние и вечно желанные холмы в библей­ские долины и роман­ские города под шеле­стя­щими лаврами…
…и мы мета­лись на дне кипа­ри­со­вого колодца под чистым темно-зелёным небом между статуями кори­феев среди­зем­но­мор­ской циви­ли­зации и захлё­бы­ва­лись в эту нашу быть может последнюю юную ночь…»
Это, как гово­рится, так сказать, лирика, некий смутный набросок чувств, возникший на концерте Окуд­жавы через множе­ство лет и за триде­вять земель от родины. Кроме этих смут­но­стей были и реальные наблю­дения. Он постарел, как пола­га­ется, но и не более, чем пола­га­ется. Поседел, но остался тонок в талии. Суту­ловат, как прежде, но не более того. Удиви­тельно то, что за эти годы у него приба­ви­лось вокала. Хочешь верь, хочешь не верь, сказал я ему, но мне кажется, что ты сейчас стал лучше петь, чем в моло­дости. Да-да, я знаю, ответил он, что-то странное произошло, в последние пару лет голос действи­тельно почему-то улучшился.
Значит, это все-таки не благо­даря «глас­ности», ухмыль­нулся я. Ради калам­бура иной раз и Булата не пожа­леешь. Впрочем, калам­буры в сторону – магия его пения вызы­вает не только воспо­ми­нания, но и желание кое-что забыть. Об этом, однако, пого­ворим позднее.
В последнее время у нас сплошные визиты из прошлого. Одно из пред­ска­заний доглас­нов­ской поры полно­стью оправ­да­лось. В амери­кан­ских кругах, помнится, все спорили, какие изме­нения принесёт послебреж­нев­ское поко­ление руко­во­ди­телей. Многие гово­рили: суще­ственных изме­нений режима и системы ждать не прихо­дится, а вот что каса­ется стиля, то здесь изме­нения возможны, и прежде всего худо­же­ственной элите позволят больше путешествовать.
Так и полу­чи­лось: в этом сезоне в Америку прие­хали не только регу­лярные Евту­шенко и Возне­сен­ский, которые едва ли не ежегодно (если не дважды в год) чуткими поэти­че­скими хобот­ками проводят зондаж амери­кан­ского обще­ствен­ного мнения, но и те, кого здесь давно не видели или даже не видели вовсе.
Три месяца провела здесь и очаро­вала всех Белла Ахма­ду­лина. Она без устали читала стихи и в скромных залах местных клубов, и в престижных ауди­то­риях Инсти­тута Кеннана и Амери­кан­ской академии искусств. Мэр города Балти­мора вручил ей ключи от города и звание почёт­ного граж­да­нина, что даёт ей, очевидно, право на почёт и в городе-побра­тиме Балти­мора – Одессе.
В Прин­стоне поставил «Дядю Ваню» почтенный ленин­град­ский мэтр Георгий Товсто­ногов. Большая деле­гация самых энер­гичных «пере­строй­щиков», ведомая Климовым, посе­тила Голливуд.
В этой связи несколько слов об одном коротком, но почти сюрре­а­ли­сти­че­ском эпизоде. Как-то в марте на ночь глядя прилетел я в Лос-Анджелес. У меня там был заказан авто­мо­биль. В ожидании авто­буса-челнока, который бы подбросил меня в распо­ря­жение компании «Эйвис», я стоял у подъ­езда компании «Конти­нентал», мимо которой лилась беско­нечная река машин всех мыслимых компаний. Подошёл челнок, внутри играло радио, обычный рок-н-ролл. Вдруг музыка оборва­лась и челнок сказал по-русски голосом Ролана Быкова: «Все люди доброй воли должны спло­тить усилия в борьбе за мир на планете!»
В апреле в Вашинг­тоне появи­лась деле­гация совет­ских писа­телей в составе Андрея Битова и Олега Чухон­цева, они приняли участие в писа­тель­ской конфе­ренции, орга­ни­зо­ванной каким-то небедным лордом и орга­ни­за­цией, название которой можно пере­вести на русский как «Пшеничные края», но от которой потя­ги­вало нефтью. Мне на засе­да­ниях этой конфе­ренции побы­вать не пришлось, потому что она полно­стью совпа­дала с моими универ­си­тет­скими днями в Балти­море, но, по сведе­ниям «Лите­ра­турной газеты», совет­ские участ­ники высту­пили лучше эмигрант­ских участ­ников, если вообще не лучше всех.
Посещал недавно наши края самый попу­лярный в Америке совет­ский драма­тург Эдуард Радзин­ский. Сейчас по Америке ездят, по слухам, Михаил Рощин и артистка МХАТа, длин­но­ногая, как цапля, Анастасия Вертин­ская. Ждут Искандера.
Когда-то в далёкие времена многие из этих людей пели песенку Окуд­жавы «Возь­мёмся за руки, друзья».

2

Как вожде­ленно жаждет век
Нащу­пать брешь у нас в цепочке…
Возь­мёмся за руки, друзья,
Возь­мёмся за руки, друзья,
Чтоб не пропасть поодиночке.

Продол­жа­ется выступ­ление поющего поэта Булата Шалво­вича Окуд­жавы в библио­теке Между­на­род­ного центра Вудро Вилсона, что в Вашинг­тоне, дистрикт Колумбия.
С этой песенкой, возникшей, если не ошибаюсь, в сере­дине шести­де­сятых, связано воспо­ми­нание об одном москов­ском вечере, когда на сцене Клуба гума­ни­тарных факуль­тетов МГУ, что на Моховой, спон­танно собра­лась компания, по нынешним временам совер­шенно немыс­лимая: Булат Окуд­жава, Иосиф Брод­ский, Евгений Евту­шенко, Белла Ахма­ду­лина, художник Олег Целков и ваш покорный слуга. Из шести участ­ников трое нахо­дятся в эмиграции и не очень-то, мягко говоря, ладят друг с другом, а трое остав­шихся не очень-то любят появ­ляться вместе. Группа, или, как в песне поётся, «цепочка», давно распа­лась, если когда-нибудь суще­ство­вала. Брешь, которой так вожде­ленно жаждал век, была вели­ко­лепно нащу­пана, если в ней вообще была когда-то нужда. Внутри разва­лив­шейся группы оста­лись только личные чело­ве­че­ские связи или анти­связи – иные привя­зан­ности и даже друже­ские чувства, иные враж­деб­ности и даже брезгливость.
А в тот вечер, случайно собрав­шись, все не могли разой­тись и обрас­тали все новыми друзьями из числа моло­дого искус­ства, «цепочка» все удли­ня­лась, скаты­ва­лась в кольца застолий, рассы­па­лась вдруг звеньями «между­со­бой­чиков», но потом, подчи­няясь силь­нейшим магнитным эффектам той поры, вновь соеди­ня­лась, пока один из нас за какие-то экстра­ва­гантные эска­пады не попал в милицию, откуда его скопом же, «цепочкой», и выручали.
Таких вечеров на памяти – не счесть, гораздо меньше было дней сообща, когда что-то обсуж­да­лось и что-то серьёзное пред­при­ни­ма­лось; все тогда воспри­ни­ма­лось в контексте какого-то стран­ного и, во всяком случае, преж­де­вре­мен­ного карна­вала. И все-таки един­ство не всегда было иллю­зорным, подчас эта пресло­вутая «цепочка» каза­лась даже на удив­ление прочной, что, веро­ятно, не могло не беспо­коить ревни­телей веко­вечной мудрости «разделяй и властвуй».
Если бы какой-нибудь историк куль­туры возна­ме­рился срав­нить русскую худо­же­ственную сцену шести­де­сятых годов с нынешним поло­же­нием, его поразил бы масштаб развала этого един­ства, размеры нынешней разоб­щён­ности и даже враждебности.
Лите­ра­торы всегда друг с другом соба­чи­лись, Диккенс двадцать лет не разго­ва­ривал с Текке­реем, Досто­ев­ский на дух не выносил Турге­нева, хотя и ездил к нему одал­жи­вать талеры, чтобы отыг­раться в Руле­тен­бурге. Молодая эйфория после­ста­лин­ских лет, конечно, не могла не вывет­риться, не могли не всту­пить в силу законы сред­него возраста с его раздра­жи­тель­но­стью, брюзг­ли­во­стью, ощуще­нием невоз­на­граж­ден­ности, воль­ными или неволь­ными попыт­ками само­утвер­диться за счёт других, однако масштабы деструкции выходят за пределы даже этих пара­метров и даже вызы­вают ощущение, что кто-то со стороны со знанием дела и стара­нием зани­мался этой проблемой, сеял рознь, распускал сплетни, подго­тав­ливал подлые щипки или удары в спину. Ссорить писа­телей – работа нетрудная, особенно для профессионалов.
Возраст худо­же­ствен­ного поко­ления уже подходит к итого­вому, и если попы­таться хотя бы временно вымести из избы сор и развеять кружа­щиеся в воздухе в поисках щеки плевки, что испус­ка­телям всегда кажутся кома­ри­ными, а реци­пи­ентам верблю­жьими, то можно, не боясь преуве­ли­чений, сказать, что после­ста­лин­ское поко­ление русских арти­стов, что начи­нало в такой удиви­тельной спло­чён­ности, а сейчас пребы­вает в такой озве­ри­тельной разоб­щён­ности, все-таки осно­ва­тельно пропа­хало мировой худо­же­ственный огород и принесло всходы, едва ли не сродни тем мандель­шта­мов­ским вино­град­никам, что «как старинная битва живёт, где курчавые всад­ники бьются в кудрявом порядке». Даже и пресы­щенный худо­же­ствами свободный Запад не остался равно­душен к отзвукам этой «битвы», и в какой-то степени россий­ское искус­ство было возвра­щено к его истокам.
Вот сейчас передо мной лежат два выпуска двух ведущих амери­кан­ских органов печати – вашинг­тон­ский «Пост» и нью-йорк­ский «Тайм». На этой неделе в них можно найти две большие статьи о твор­че­стве двух крупных и полно­стью проти­во­по­ложных друг другу худож­ников нашего поко­ления – кино­ре­жис­сёра Андрея Тарков­ского и поэта Евгения Евту­шенко; в самом деле, трудно найти более несхожие личности, более отда­лённые друг от друга концепции искус­ства и твор­че­ской судьбы.
«Пост» пишет о последнем фильме Тарков­ского «Жерт­во­при­но­шение» и назы­вает свою статью весьма выра­зи­тельно – «Тарков­ского медли­тельный ожог». Фильм наполнен страстным и в то же время элеги­че­ским воздухом подве­дения итогов, он как бы явля­ется поэмой смерт­ного ложа, напи­санной кровью и огнём, попыткой все объяс­нить и повер­нуть мир.
По всему фильму, продол­жает критик, разбро­саны приметы огром­ного мастер­ства, харак­тер­ного для автора мону­мен­таль­ного фильма 1966 года «Страсти по Андрею» об иконо­писце Андрее Рублёве. Страсть выра­жает себя здесь в интен­сивной духов­ности скорее, чем в действии. Раздум­чивый и безмя­тежный, почти мона­ше­ский ритм фильма напо­ми­нает ритм грего­ри­ан­ских речи­та­тивов. Пульс действия столь медли­телен, что иногда кажется, что его нет вообще.
Как и многие другие герои Тарков­ского, главный герой «Жерт­во­при­но­шения» – это своего рода юродивый, Божий человек (в прямом пере­воде с англий­ского это звучит как «святой дурак Господа Бога»). Он зада­ётся вопросом о природе суще­ство­вания и о смысле вещей. То, что он ценит больше всего, вопло­щено в сред­не­ве­ковых иконах и в живо­писи Леонардо – чистота, мудрость, невин­ность, посвя­щен­ность. Не обошлось тут и без неко­то­рого ирони­че­ского авто­порт­рета. Слова, слова, цити­рует он Гамлета, если бы только мы могли заткнуться и что-то сделать…
Финальный эпизод картины – это шести с поло­виной минутный пожар, жерт­венное сжигание дома, чудо выдер­жанной до самой последней секунды вирту­оз­ности. У неко­торых зрителей манера Тарков­ского, безусловно, может вызвать него­до­вание. Он требует от зрителя столь многого, что мы нередко пребы­ваем в оцепе­нении перед его мастерством.
Сопо­ставим с этим отзывом рецензию «Тайма» на последнюю книгу пере­водов стихов и прозы Евту­шенко, и нам пока­жется, что речь идёт о суще­ствах с разных планет.
Статья назы­ва­ется «Горячий стиль Баракко» (не “барокко”) со станции Зима». У Евту­шенко опять золотая пора, пишет рецен­зент, на этот раз глас­ность, поскольку еще со времён поэти­че­ских сборищ на площади Маяков­ского в Москве этот «драма­ти­че­ский сибиряк» был повсе­местно изве­стен как поэт отте­пели. Впрочем, пишет рецен­зент, менее приви­ле­ги­ро­ванные совет­ские писа­тели знают его как мастера лави­ро­вать по тонкому льду.
Последняя книга крас­но­ре­чиво демон­стри­рует это искус­ство; в ней много теат­ральных поз, но они не могут скрыть упро­щён­ности поэта. Глав­ными мише­нями поэти­че­ского гнева по-преж­нему явля­ются старые монстры стали­низма и бюро­кратии, препят­ству­ющие «пере­стройке». Прежние его ударные и неожи­данные по дерзости вирши вроде «Бабьего Яра» или «Наслед­ников Сталина» сейчас подме­нены расплыв­чатой универсальностью.
По мнению критика, стихи Евту­шенко осно­ва­тельно выиг­ры­вают в чтении, особенно для ауди­тории, не знающей русского языка. В этом случае публика очаро­вы­ва­ется не поэти­че­ским призывом, а самим нашим языком с «его мягким жужжа­нием и гортан­ными вздохами».
Последнее заме­чание, надо сказать, повергло меня в осно­ва­тельное недо­умение: никогда не подо­зревал за ВМПСо­ми­мени Турге­нева подобных качеств, свой­ственных вроде бы братьям грузинам, но вот сила печат­ного слова – теперь и в самом деле, кажется, улав­ливаю неко­торое «мягкое жужжание».
Евту­шенко, продол­жает критик журнала «Тайм», очень гордится своей попу­ляр­но­стью и бросает вызов критиканам.
«Стрелец», 1987, №12. Нью-Йорк