Автор: | 26. апреля 2020

Борис Хазанов (псевдоним Г.М. Файбусовича) – прозаик, эссеист, переводчик философской литературы. Член ПЕН-клуба и Баварского союза журналистов. Родился в 1928 году в Санкт-Петербурге, вырос в Москве. Учился на классическом отделении филологического факультета МГУ. На пятом курсе был арестован по обвинению в антисоветской агитации, после освобождёния окончил Калининский медицинский институт. Кандидат медицинских наук. В 1982 г. эмигрировал в Германию. Один из соучредителей и издателей русского журнала «Страна и мир» (Мюнхен, 1984 – 1992). Автор книг прозы и эссеистики, в том числе – романов «Антивремя», «Нагльфар в океане времён», «После нас потоп», «Далёкое зрелище лесов», «Вчерашняя вечность» и многочисленных журнальных публикаций. Его произведения переведены на многие европейские языки. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе – «Русской премии» 2009 года. Живёт в Мюнхене.



 

История еретика и меча:
Борхес

Двадца­ти­вось­ми­летнюю креоль­скую краса­вицу позна­ко­мили с писа­телем, о котором она много слышала. Эстела Канто была дочерью обед­нев­шего поме­щика из Восточной респуб­лики Уругвай, рабо­тала секре­таршей в рекламных агент­ствах и у биржевых маклеров, мечтала о сцене, но ещё больше хотела зани­маться лите­ра­турой. Писа­тель, кото­рому было 45 лет, разо­ча­ровал её. Писа­тель был высо­кого роста, но неловок и некрасив. Его руко­по­жатие пока­за­лось ей бескостным. Его опыт общения с женщи­нами был явно невелик. Он был взвол­нован, голос его дрожал. Кажется, Эстела произ­вела на него сильное впечатление.
Знаком­ство продол­жа­лось, оба любили вечерние прогулки, заси­жи­ва­лись в кафе на Авенида де Майо за чашкой кофе с молоком; ночью подсле­по­ватый писа­тель провожал её пешком до южной окраины Буэнос-Айреса, где Эстела жила с матерью; разговор шёл о поли­тике — оба нена­ви­дели дикта­туру Перона — и, само собой, о лите­ра­туре. Обна­ру­жи­лось совпа­дение вкусов; как и Эстела, дон Хорхе восхи­щался англи­ча­нами и амери­кан­цами, Стивен­соном, Честер­тоном, Уэллсом, Мелвиллом, Уитменом.
Писа­теля звали Хорхе Фран­сиско Исидоро Луис Борхес Асеведо, этот пышный набор испано-порту­галь­ских и арген­тин­ских имён суще­ствовал только в доку­ментах; англий­ская бабушка назы­вала его просто Джорджи. Мать Борхеса, дожившая почти до ста лет, была, в сущности, един­ственной женщиной его жизни. («Кто не знает о том, что Борхес не женат, поду­мает, глядя на них, что это супру­же­ская чета», — писал один совре­менник). По-види­мому, она готова была одоб­рить брак сына с какой- нибудь крепко стоящей на ногах девушкой-като­личкой из приличной арген­тин­ской семьи, «жела­тельно с приданым», подругой, которая могла бы взять на себя заботу о беспо­мощном в житей­ских делах и посте­пенно терявшем зрение от наслед­ствен­ного забо­ле­вания сетчатки Борхесе. Неиз­вестно, отве­чала ли сеньо­рита Эстела Канто этому идеалу, вдобавок обе дамы не нашли общего языка. Как бы то ни было, дальше поце­луев дело не пошло. Биограф объяс­няет это страхом пури­тански воспи­тан­ного Борхеса перед женщиной — или, что то же самое, страхом перед собственной сексу­аль­но­стью. Но зато мы обязаны плато­ни­че­скому роману с Эстелой Канто созданным около 1945 года рассказом «Алеф», одним из его самых таин­ственных произведений.
Некогда Мопассан затеял судебный процесс против старого друга, изда­теля Шарпантье за то, что тот опуб­ли­ковал его портрет. Автор весьма откро­венных для своего времени новелл и романов проте­стовал против каких бы то ни было попыток сделать досто­я­нием публики его собственную личность. Хорошо это или плохо, но времена, когда биографы не реша­лись загля­ды­вать в спальню знаме­нитых писа­телей, мино­вали. Запад­ного чита­теля не шоки­руют пространные рассуж­дения о том, состо­я­лось или не состо­я­лось некое событие. Нужно, однако, признать, что Джеймс Вудолл, англий­ский лите­ра­ту­ровед и журна­лист, прожи­ва­ющий в Берлине, автор жизне­опи­сания Борхеса (J. Woodall. The Man in the Mirror of the Book. A Life of Jorge Luis Borges. London 1996), поставил перед собой небла­го­дарную задачу, попы­тав­шись просле­дить жизнь писа­теля, не избегая самых интимных сторон, «в зеркале» его книг. Ведь на первый взгляд кажется, что писания Борхеса — всего лишь плод усерд­ного чтения, игра фантазии, вари­ации на заданную тему, словом, лите­ра­тура, всецело порож­дённая другой литературой.
При этом Вудолл не просто воспринял как нечто само собой разу­ме­ю­щееся так назы­ва­емый, отнюдь не бесспорный биогра­фи­че­ский метод интер­пре­тации худо­же­ственных текстов. Похоже, что подчас иссле­до­ва­тель злоупо­треб­ляет этим методом, — в особен­ности, если принять во внимание, что у Борхеса на редкость мало рассказов о любви. Собственно, лишь об одной, напи­санной в преклонные годы трёх­стра­ничной новелле «Ульрика» можно сказать, что любовь — её главная тема. По мнению Вудолла, в новелле косвенно отра­зи­лись отно­шения Борхеса и Марии Кодамы, полу арген­тинки, полу японки, старинной прия­тель­ницы и беско­нечно преданной помощ­ницы, которую он знал с детства; брак с ней был заключён за восемь недель до смерти 86- летнего писа­теля. Суще­ствовал, по-види­мому, проект женитьбы на Марии Эстер Васкес (которая одно время состояла секре­тарём Борхеса, а позднее опуб­ли­ко­вала воспо­ми­нания о нём), но она пред­почла другого. Что каса­ется рассказа «Алеф», впервые опуб­ли­ко­ван­ного в журнале «Sur» («Юг») во второй поло­вине 40-х гг., то он закан­чи­ва­ется — а не откры­ва­ется, как принято, — посвя­ще­нием Эстеле Кампо.
Каждый год в день рождения Беатрис повест­во­ва­тель наве­щает её брата, бездар­ного поэта, на кото­рого упал отсвет её зага­доч­ного очаро­вания. Однажды брат покойной возлюб­ленной впус­кает рассказ­чика в подвал. Во тьме подполья, похо­жего на пещеру Платона, ему пред­стаёт мисти­че­ский Алеф — светя­щееся средо­точие Вселенной. В кабба­ли­сти­че­ской традиции Алеф, первая буква древ­не­ев­рей­ского алфа­вита, числовое значение которой — единица, озна­чает неизъ­яс­нимую сущность Боже­ства. В мате­ма­тике это символ, введённый Георгом Кантором, созда­телем теории множеств и теории транс­фи­нитных чисел; Кантор размышлял о проблеме беско­неч­ности и ввёл понятие об акту­ально-беско­нечном — мате­ма­ти­че­ском экви­ва­ленте абсо­лют­ного боже­ствен­ного бытия. С Алефом каким-то образом соот­но­сится образ умершей женщины; её имя — Beatriz — не может не напом­нить о возлюб­ленной Данте. Рассказ Борхеса написан в пору неосу­ществ­лённой любви к Эстеле Кампо, — довольно ли этого совпа­дения, чтобы атте­сто­вать рассказ как притчу о самом себе?

Хорхе Луис Борхес с поклонницами 

Ульрика, точнее Ульрике, — героиня другой новеллы, и это тоже имя бессмертной возлюб­ленной, той самой, 17-18-летней барышни, к которой посва­тался в Мари­ен­баде старец Гёте. («Обра­зо­ванный человек должен знать все его увле­чения», — говорил о женщинах Гёте Томас Манн). Ульрике Софи фон Левецов дожила до 95 лет; отказав Гёте, она никогда не выхо­дила замуж.
В первом же абзаце новеллы — если угодно, мини­а­тюр­ного романа — вас уведом­ляют о том, что это имя условное. («Не знаю и, видимо, никогда не узнаю её имени». Перевод Б. Дубина). Проза, очаро­вание которой невоз­можно изъяс­нить, излу­чает тускло-сереб­ри­стое, суме­речное сияние. Это свет зимнего дня и вместе с тем колорит вневре­мен­ного, поту­сто­рон­него простран­ства. Вся история совер­ша­ется словно во сне. Там сходятся действу­ющие лица, там они могут носить имена героев скан­ди­нав­ских саг или персо­нажей Де Куинси, автора знаме­нитой «Испо­веди англий­ского потре­би­теля опиума». Но одно­вре­менно рассказ помещён в конкретный «хронотоп»: встреча проис­ходит в наши дни, в небольшой заго­родной гости­нице в Северном Йорк­шире. Рассказчик, некто Хавьер Отáрола, колум­биец, знако­мится с девушкой из Норвегии. На другой день они отправ­ля­ются на прогулку. Идёт снег, слышится вой волков, густеют сумерки; герои подни­ма­ются в тёмную комнату под крышей, «и меч не разделял нас». Мотив сюжетов о Тристане и Изольде и одной из легенд Старшей Эдды.
Извест­ность Хорхе Борхеса в сего­дняшней России, может быть, поможет какому- нибудь изда­телю набраться коммер­че­ской отваги и выпу­стить на русском языке богатый фактами и наблю­де­ниями биогра­фи­че­ский очерк о Борхесе Джеймса Вудолла. Как водится, эта извест­ность пришла с запоз­да­нием. В 1984 году, когда вышел первый сборник прозы Борхеса на русском языке, имя старого мастера уже давно гремело на пере­крёстках мира. Тут недо­ста­точно было бы кивать на свире­пость идео­ло­ги­че­ской цензуры, превра­тившей мало-помалу огромную страну в куль­турную провинцию. Началь­ство всегда нахо­дило усердных пособ­ников. Изрядную долю вины за то, что круп­нейшие писа­тели XX века, те, кто воздер­жи­вался от просо­вет­ских выска­зы­ваний, оказа­лись не доступ­ными для чита­телей в бывшем Совет­ском Союзе, несут лите­ра­ту­ро­веды стар­шего поко­ления, поста­рав­шиеся начи­нить учеб­ники и энцик­ло­педии справ­ками, которые правильней будет назвать поли­ти­че­скими доносами.
Другое обсто­я­тель­ство, внут­рен­него свой­ства, со своей стороны затруд­нило рецепцию Борхеса в нашем отече­стве. Это каче­ства его стиля, его тема­тика и жанры; то, что можно обозна­чить как консер­ва­тивное нова­тор­ство. Ныне Борхес вирту­озно пере­ведён на русский язык, тщательно отком­мен­ти­рован, солидно издан. (Здесь нужно указать на особую заслугу Бориса Дубина). Но безого­во­рочное признание так и не пришло. Причина в том, что твор­че­ство Хорхе Борхеса в глазах многих — это учёная лите­ра­турная игра, нечто чуждое, мало­по­нятное, слишком далёкое и оторванное от реальной жизни, — хотя то, что в России назы­ва­ется лите­ра­турой «о жизни», при ближайшем рассмот­рении довольно часто оказы­ва­ется всего лишь лите­ра­турной рутиной. (Никто из этаб­ли­ро­ванных критиков в толстых журналах не обратил внимания на появ­ление его книг).
У себя на родине Борхесу пришлось выслу­ши­вать упрёки в том, что он космо­полит, в лучшем случае евро­пеец. За границей, расска­зы­вает биограф, Борхес страдал от того, что не мог насла­ждаться своими люби­мыми лати­но­аме­ри­кан­скими куша­ньями; в музыке он, кажется, пред­по­читал немецким клас­сикам милонгу и несколько старых танго. На обви­нения в недо­статке лите­ра­тур­ного патри­о­тизма, в прене­бре­жении наци­о­нальным коло­ритом и т.п. писа­тель ответил в статье «Арген­тин­ский автор и лите­ра­турные традиции». Там гово­рится, что в Коране, самой араб­ской книге, нет упоми­наний (это заметил Гиббон) о верблюдах. Если бы эту книгу написал араб­ский наци­о­на­лист, верблюды марши­ро­вали бы у него на каждой стра­нице. Но Мохаммед знал, что можно быть арабом и не сидя на верблюде.
Один из пара­доксов твор­че­ской биографии Борхеса состоит в том, что именно тогда, когда он распро­щался с «ультра­измом», а заодно и с аван­гардом вообще, он стал по-насто­я­щему совре­менным писа­телем. Отка­зав­шись (в большой мере под влия­нием «Адоль­фито» — своего млад­шего друга и соав­тора Адольфо Бьоя Каса­реса) от барочной избы­точ­ности, Борхес обрёл стиль. Его манера письма отли­ча­ется предельной концен­тра­цией. Мы говорим здесь о прозе зрелого Борхеса, а не о его стихах, но именно проза, мини­а­тюры и короткие новеллы, отве­чают опре­де­лению поэзии, которое дал Пастернак: скоро­пись мысли. Борхес опус­кает проме­жу­точные звенья. Это делает его прозу зага­дочно-неожи­данной, зигза­го­об­разной, пара­ло­гичной. Чита­тель всту­пает в поле высо­кого напря­жения. Такая проза не только проти­во­стоит стилю другого вели­кого арген­тинца, млад­шего совре­мен­ника Борхеса — Хулио Корта­сара, но и очевидным образом далека от русской традиции, по крайней мере от её основ­ного русла, в котором лако­низм Пушкина и Чехова оста­лись изоли­ро­ван­ными островами.
В полу­стра­ничном тексте «Борхес и я» (к какому жанру его отнести, неиз­вестно) гово­рится о двух увле­че­ниях: о мифо­логии окраин и об играх с простран­ством и временем. Новеллы о гаучо, аван­тю­ри­стах и бандитах, острые и увле­ка­тельные, конечно, весьма далеки от пред­став­ления о реали­сти­че­ской, «жизненной» (жизне­по­добной) словес­ности, ещё меньше их можно считать лите­ра­турой о нуждах и чаяниях народа; отнюдь не попу­лист­ская словес­ность. Новеллы же второго рода (тут жанровое опре­де­ление тоже чрез­вы­чайно шатко) кажутся чистым порож­де­нием ума и от «жизни» ещё дальше. Вдобавок в них присут­ствует нечто такое, что опре­де­лённо смущает, если не оттал­ки­вает, многих чита­телей и критиков в России: эсте­ти­зация умозри­тельных моделей и фило­соф­ских учений при очевидном равно­душии к истине. Рассмотрим — или скорее напомним — одно из самых известных произ­ве­дений, лишь мельком упомя­нутое в книге Дж. Вудолла, — «Бого­словы».
Действие, — если можно гово­рить о действии в этом рассказе, который напо­ми­нает исто­ри­че­скую хронику или гравюру в старинной книге и, конечно, пред­став­ляет собой fiction, — проис­ходит во времена станов­ления христи­ан­ской догма­тики, по всей види­мости в V веке. Анта­го­нисты — глава диоцеза в Северной Италии Авре­лиан и учёный бого­слов Иоанн Паннон­ский (т.е. венгер­ский): оба ведут борьбу против гности­че­ского учения о неиз­бывной беско­неч­ности сущего и круго­во­роте истории, оба — сопер­ники. Иоанн успешно разби­вает доводы ереси­арха Эвфорбия на церковном соборе, и Эвфорбий закан­чи­вает жизнь на костре. Мучимый зави­стью Авре­лиан доби­ва­ется того, что Иоанн Паннон­ский сам стано­вится жертвой обви­нения в инако­мыслии; ибо ультра­ор­то­докс больше, чем кто-либо, рискует быть уличённым в ереси. Иоанна сжигают, от его трак­татов до нас дошло всего двадцать слов. Но с его уходом жизнь поте­ряла смысл для Авре­лиана; он скита­ется по диким окра­инам гибнущей империи, пока его, наконец, не насти­гает смерть от пожара в далёком северном монастыре.
«Финал этой истории можно пере­ска­зать лишь мета­фо­рами… Быть может, следо­вало бы сказать, что Авре­лиан бесе­довал с Богом и что Бог так мало инте­ре­су­ется рели­ги­оз­ными спорами, что принял его за Иоанна Паннон­ского» (перевод Е. Лысенко). В заклю­чение нам сооб­щают, что для «непо­сти­жи­мого боже­ства» оба, Иоанн и Авре­лиан, еретик и орто­докс, были одной и той же лично­стью. («Обе стороны этой медали перед лицом Бога одина­ковы», как сказано в другой новелле, «История воина и пленницы»).
Рассказ «Бого­словы» можно понять, как иллю­страцию факта, извест­ного в истории церквей (а также тота­ли­тарных госу­дарств): догма пожи­рает своих творцов. Его можно интер­пре­ти­ро­вать как историю духов­ного проти­во­сто­яния, в котором чело­ве­че­ские страсти бушуют не менее яростно, чем у сопер­ников в любви. Можно, оста­ваясь в рамках сюжета, пред­по­ло­жить, что этим рассказом Борхес хотел проде­мон­стри­ро­вать свою любимую мысль о том, что теология есть род фанта­сти­че­ской лите­ра­туры. Можно толко­вать рассказ как алле­горию разди­ра­емой проти­во­ре­чиями души, как фило­соф­скую притчу о един­стве проти­во­по­лож­но­стей и приду­мать множе­ство других объяс­нений. Каждое будет более или менее правильным и всегда недо­ста­точным — то есть в конечном счёте ложным. Маленький рассказ — меньше шести страниц — неуловим, неохватим, как сама истина.
Зато он вводит нас в суть лите­ра­турной фило­софии Хорхе Борхеса. Она состоит, между прочим, в том, что фило­соф­ские системы и догмы веро­учения могут стать пред­метом худо­же­ственной лите­ра­туры не менее привле­ка­тельным, чем «жизнь», но с усло­вием, что они оста­ются для писа­теля лишь мате­ри­алом. Красота и фанта­стика абстрактных постро­ений — вот что привле­кает худож­ника; отнюдь не вопрос о том, настолько они истинны или ложны. Уважение эсте­ти­че­ской ценности рели­ги­озных или фило­соф­ских идей… того непо­вто­ри­мого и чудес­ного, что таится в них, — фраза Борхеса, которую цити­ровал в интервью с ним по арген­тин­скому радио­жур­на­лист Антонио Каррисо. Эсте­ти­че­ской ценности, а не какой-либо иной.
Хотя писа­тель повторял, что он не мыслит своей жизни вне Буэнос-Айреса, последние трина­дцать лет, прак­ти­чески лишённый зрения, с каждым годом всё неуютней чувству­ющий себя на родине, он почти непре­рывно разъ­езжал по свету. В 1985 г. он посе­лился в Женеве, где и окончил свои дни в субботу 14 июня 1986 года, в утренние часы.
Две строки из дошедшей до нас в руко­писи XIII в. «Саги о Вёль­сунгах» выбиты на камне, под которым лежит Хорхе Луис Борхес на женев­ском клад­бище Плен­пале. Древ­не­ис­ланд­ская цитата — не что иное, как эпиграф к новелле «Ульрика»: Hann tekr sverthit Gram / ok leggr i methal theira bert. (Он берёт меч Грам и кладёт его обна­жённым между собой и ею). Под эпита­фией стоит: «От Ульрики — Хавьеру Отарола».