Автор: | 7. мая 2024



«Уолден, или Жизнь в лесу» Генри Дэвида Торо — книга, которая в момент появ­ления оста­лась прак­ти­чески неза­ме­ченной, но спустя годы повлияла на всех и на все. Битники, хиппи, экологи, движения граж­дан­ского сопро­тив­ления — каждый находил в ней свое. Молодой поэт из малень­кого городка в Масса­чу­сетсе, Торо писал свою книгу как хронику экспе­ри­мента над собой: можно ли прожить в одино­че­стве, наедине с природой, обес­пе­чивая себя своими силами,— и создал поэти­че­ский мани­фест, деся­ти­ле­тиями вдох­нов­ля­ющий всех, кто мечтает уйти от циви­ли­зации и слиться с природой. Эска­пизм, мини­ма­лизм, даун­шиф­тинг, осознанное потреб­ление — «Уолден» пред­вос­хитил множе­ство недавних трендов. Способна ли книга Торо помочь сегодня — когда привычный мир меня­ется на глазах, непред­ска­зуемо и непоправимо?
Сын Америки
«…Чтобы не оказа­лось перед смертью, что я вовсе не жил»

4 июля 1845 года Генри Торо вышел из дома, отпра­вился на берег Уолден­ского пруда и провел там в одино­че­стве два следу­ющих года, а потом еще два месяца и два дня.

Детали этой добро­вольной само­изо­ляции хорошо известны: «Уолден, или Жизнь в лесу», отчет Торо о жизни на берегу пруда,— безусловная клас­сика, как минимум для Америки. Строго говоря, детали эти ничем не приме­ча­тельны — видимо, все счаст­ливые уеди­нения похожи друг на друга: автор строит хижину, разводит огонь, готовит простую пищу, смотрит на лес вдалеке. Сажает бобы, выпа­лы­вает сорняки, сердится на сурков, что подъ­едают молодые побеги. Иногда отлу­ча­ется в город, чтобы узнать свежие новости. Обыден­ность, которая под иным пером не заслу­жила бы и строчки в днев­нике, у Торо не просто подлежит подробной фиксации, она приоб­ре­тает черты геро­и­че­ского деяния, возвы­шенной робин­зо­нады. Способ­ность придать самой призем­ленной истории библей­ский масштаб — тоже очень амери­кан­ская черта.

Америка ценит в Торо поэтику фрон­тира — пафос одиночки на краю циви­ли­зации, опира­ю­ще­гося только на собственные силы, любовь к простой и честной сель­ской жизни, бодрый дух пред­при­ни­ма­тель­ства (в любой непо­нятной ситу­ации выкор­че­вывай пни и сажай бобы).

То ли руко­вод­ствуясь врож­денным праг­ма­тизмом, то ли учитывая специ­фику ауди­тории, Торо преры­вает текст подсче­тами в столбик: сколько было потра­чено на постройку дома, а сколько выру­чено на огород­ни­че­стве, дебет-кредит, чистая прибыль — даже самая созер­ца­тельная жизнь должна быть подкреп­лена финан­совой каль­ку­ля­цией. Дух капи­та­лизма дышит где хочет — и без стука заходит в одинокую хижину на берегу Уолден­ского пруда.

Когда бы это не было штампом, можно было бы сказать, что книга Торо «лежит у истоков» амери­кан­ской лите­ра­туры — и, помимо прочих своих живи­тельно-неза­мут­ненных свойств, дает начало важной амери­кан­ской традиции. Торо — архе­ти­пи­че­ская фигура автора, удалив­ше­гося от мира в поисках истины. Лесное затвор­ни­че­ство Сэлин­джера, Генри Миллер, удаля­ю­щийся от славы в дере­вянный дом в кали­фор­ний­ском Биг-Суре, Керуак, уеди­нив­шийся среди сосен, в доме своей сестры в Северной Каро­лине, чтобы меди­ти­ро­вать и писать «Бродяг Дхармы»,— все они так или иначе следуют по пути, привед­шему однажды к хижине на Уолден­ском озере.

Соавтор природы
«Я требовал, чтобы земля сказала «бобы» вместо «травы»»

Погру­жаясь в окру­жа­ющую среду, Торо проходит несколько ступеней: от востор­жен­ного пере­чис­ления природных богатств (полный пере­чень упомя­нутых в книге растений и животных зани­мает восемь страниц) к мораль­ному уроку, который можно из них извлечь, и далее — к чистому созер­цанию. Подробно описывая повадки сов или бота­ни­че­ское разно­об­разие уолден­ской экоси­стемы, Торо посте­пенно пере­ходит от пейзажа к алле­гории: природа не только пока­зы­вает, но говорит, сооб­щает некие истины. Крик сов подобен стону любов­ников-само­убийц, тоску­ющих в адских пределах. Ястреб, парящий в небе, парит потому, что в природе все ладно друг к другу пригнано, как крыло к воздушной волне. «Каждая сосновая игла нали­ва­лась симпа­тией и пред­ла­гала мне свою дружбу». Природа — это текст, сооб­щение, и человек вносит в него свои правки: «Я заставлял желтую почву выра­жать свои летние думы бобо­выми листьями и цветами, а не полынью, пыреем или бором». Земля и вода не чужие для наблю­да­теля — и способны препо­дать ему урок: так, змея в зимней спячке наводит Торо на мысли о чело­веке, еще не пробу­див­шемся к подлинной жизни.

Но в какой-то момент он идет дальше, будто выходит из класса на улицу: здесь природа уже не повод для аналогий, но предмет чистого созер­цания. Змея стано­вится просто змеей, ястреб — ястребом.

Культ всего природ­ного к сере­дине XIX века — общее место: в кружке транс­цен­ден­та­ли­стов, к кото­рому принад­лежит Торо, читают англий­ских поэтов «Озерной школы», на стра­ницах «Уолдена» не раз возни­кает тень «благо­род­ного дикаря» Руссо, роман­тики и сенти­мен­та­листы всех мастей привыкли видеть в природе и прояв­ление возвы­шенных надче­ло­ве­че­ских сил, и почти сакральную чистоту, и перво­зданно-райское состо­яние, о котором тоскуют падшие души. Разделяя прекло­нение перед перво­зданным, Торо реши­тельно отка­зы­ва­ется испы­ты­вать тоску: его нату­ра­лизм исполнен самого наив­ного восторга, как в рекламном ролике — «смотри, что приго­то­вила для тебя сама природа!». Сойка кричит под окном, дикий сумах прорас­тает из погреба, смоли­стая сосна трется веткой о кровлю — красота! Этот восторг манит туда, где исче­зает рамка, и наблю­да­тель слива­ется с пейзажем: Торо с гордо­стью пишет, что в его доме нет двора — и «неого­ро­женная Природа лезет прямо на подокон­ники». Экофикшен без шва пере­ходит в авто­фикшен, говоря о сойке, автор говорит о себе (и наоборот), уход в природу как окру­жа­ющую среду обора­чи­ва­ется возвра­ще­нием к природе как к есте­ству, сути, «природе чело­века». К подлин­ному себе. «Я ушел в лес потому, что хотел жить разумно, иметь дело лишь с важней­шими фактами жизни и попро­бо­вать чему-то от нее научиться».

Враг изли­шеств
«Чело­веку следует жить так просто, чтобы быть готовым, если непри­я­тель возьмет его город, уйти оттуда с пустыми руками и спокойной душой»

Путь к подлин­ности лежит через аскезу: тут Торо не ориги­нален, призыв изба­виться от лишнего и доволь­ство­ваться малым — древний, как египет­ские пира­миды (по их поводу Торо сарка­сти­чески заме­чает: лучше бы те, кто их строил, сбро­сили фара­онов в реку, а потом скор­мили их псам). Его раздра­жают дикар­ское пристра­стие к новым фасонам, дома с «пустыми комна­тами для пустых гостей», разде­ля­емая всеми по умол­чанию «необ­хо­ди­мость, прежде чем умереть, приоб­рести известное коли­че­ство ненужных галош и зонтов». Уход на берег пруда — экспе­ри­мент, который Торо ставит на себе: каким «прожи­точным мини­мумом» можно обес­пе­чить первичные жизненные потреб­ности, и здесь он готов доволь­ство­ваться сверх­ма­лыми вели­чи­нами: «Я часто погля­дывал на большой ларь у желез­но­до­рож­ного полотна, шесть футов на три, куда рабочие убирали на ночь свой инстру­мент, и думал, что каждый, кому прихо­дится туго, мог бы приоб­рести за доллар такой ящик, просвер­лить в нем несколько отвер­стий для воздуха и заби­раться туда в дождь и ночью; стоит захлоп­нуть за собой крышку, чтобы свободу духа обрести, и воль­ность и любовь».

Любая критика потре­би­тель­ства — признак насту­пив­шего благо­со­сто­яния, но в случае Торо дело не только в том, что у совре­мен­ников появи­лась возмож­ность выби­рать между новыми фасо­нами галош. Само время стре­ми­тельно рвануло вперед: железные дороги, газеты, теле­граф, добро­по­ря­дочные земле­вла­дельцы срыва­ются с места и бегут за золотом в Кали­форнию, местные лавки разо­ря­ются, потому что у горожан появи­лась возмож­ность ездить в бостон­ские ТЦ. Насту­пает эпоха, когда все пере­хле­сты­вает через край — вещи, пере­дви­жения, инфор­мация. Торо трети­рует тогдашних «ньюс-джанки» — дескать, «если вы прочи­тали в газете про то, как огра­били чело­века или сожгли дом, вам незачем читать об этом на следу­ющий день», и вообще беско­нечное погло­щение ново­стей «вызы­вает онемение и нечув­стви­тель­ность к боли» (довольно точное описание эффектов думскроллинга).

Что же до нового опыта и впечат­лений, нет нужды мчаться за ними на поезде через полстраны — все, что на самом деле необ­хо­димо, можно найти на берегу ближай­шего пруда.

Торо высту­пает здесь адептом еще одной почтенной традиции — той, что в XX веке привела к мини­ма­лизму: сосре­до­то­чение в проти­вовес эрудиции, пристальное всмат­ри­вание взамен коллек­ци­о­ни­ро­вания впечат­лений. Марк Ротко и Мортон Фельдман, Ив Кляйн и Стив Райх — все это в каком-то смысле о том же: об углуб­лении в одно­тонное, повто­ря­ю­щееся или неза­метное, о способ­ности, по Блейку, увидеть в пылинке Вселенную, об оста­новке простран­ства и времени.

Недруг труда
«Рабочий не может позво­лить себе чело­ве­че­ских отно­шений с людьми, это обес­ценит его на рынке труда»

Изли­ше­ства дурны еще и тем, что наве­ши­вают на шею ярмо: чтобы купить что-нибудь ненужное, надо рабо­тать сверх необ­хо­ди­мого. Вслед за потреб­ле­нием и собствен­но­стью Торо осуж­дает и труд — и в этом он уже идет напе­ререз ценно­стям Америки, не только рабо­вла­дель­че­скому Югу, но и свобод­ному Северу, чей импе­ратив «работай, чтобы добиться успеха» — всего лишь «более тонкий вид рабства». Люди, добро­вольно вставшие к станку или плугу, зака­пы­вают свою жизнь в землю, это сизифов труд, который невоз­можно доде­лать до конца,— необ­хо­димый, по общему мнению, для поддер­жания жизни, но не дающий испы­тать лучшее, что в жизни есть. Не только собствен­ность и «вещизм», но и работа как таковая отчуж­дает чело­века от самого себя, ввер­гает его в «безна­дежное суще­ство­вание» и «убеж­денное отча­яние». Труд, возможно, сделал из обезьяны чело­века, но теперь он делает из чело­века машину: используя вещи как инстру­менты, человек сам стано­вится инстру­ментом на службе вещей. И это тоже разно­вид­ность коллек­тив­ного морока, невесть откуда взяв­ше­гося общего мнения: люди движимы «преуве­ли­ченным поня­тием о важности своей работы», в то время как самая важная работа — работа над собой — оста­ется несде­ланной. На берегу Уолден­ского пруда Торо не только опре­де­ляет границы необ­хо­ди­мого для жизни — он ставит опыт, можно ли обес­пе­чить себя этим необ­хо­димым, работая без напря­жения и когда захо­чется. Ответ утвер­ди­тельный: автор снова подкреп­ляет его стол­биком цифр.

Противник сочув­ствия
«Если кораб­ле­кру­шение случи­лось по законам Природы, о чем тут сожалеть?»

Торо легко поймать на слове — и его поэти­че­ское уеди­нение неод­но­кратно подвер­га­лось сомнению. Легко вычис­лить, что от уолден­ской хижины до центра города Конкорд примерно полчаса ходьбы, и Торо не прене­брегал этими прогул­ками: ходил обедать к другу и настав­нику Ральфу Уолдо Эмер­сону, навещал роди­телей (его отец был владельцем каран­дашной фабрики); о том, что гостей в его хижине бывало как-то чересчур много для кельи отшель­ника, можно судить из самого текста «Жизни в лесу». Совре­мен­ники вспо­ми­нают: мало кто в Конкорде посещал почту настолько регу­лярно и читал газеты так тщательно, как Торо. Текст «Уолдена» мало того что полон несты­ковок с реаль­но­стью, в нем отсут­ствует какая-то чело­ве­че­ская теплота — или, если хотите, слабость: Торо ни единым намеком не дает понять, что его уеди­нение могли бы скра­сить друг или подруга; отвергая тяготы труда, он чура­ется обычных чело­ве­че­ских насла­ждений, ему чужды и роман­тика, и гедо­низм, и вообще все чело­ве­че­ское. По словам Эмер­сона (его цити­рует в своем эссе о Торо Роберт Льюис Стивенсон), Торо никогда не был женат, не ходил в церковь, не голо­совал, не ел мяса, не пил вина и не курил табака. Когда его спра­ши­вали, какое блюдо он пред­по­чи­тает на обед, он отвечал: «ближайшее».

В Торо раздра­жает не только неесте­ственная аскеза — но и чрез­мерное моральное высо­ко­мерие. На всем протя­жении «Уолдена» он не снимает белого пальто, осуждая совре­мен­ников за то, например, что те мало читают Гомера. В 2015 году журнал The New Yorker опуб­ли­ковал пространное эссе о моральной близо­ру­кости Торо: текст начи­на­ется с описания чудо­вищ­ного кораб­ле­кру­шения, свиде­телем кото­рого стал Торо, позже он записал в днев­нике — дескать, «сцена не произ­вела на меня долж­ного впечат­ления, я скорее испы­тывал симпатию к волнам и ветру, чем состра­дание к бедным телам». Автор статьи Кэтрин Шульц ставит диагноз: нарцисс и контрол-фрик, напрочь лишенный эмпатии. Но даже помимо этой сцены — настолько же обес­ку­ра­жи­ва­ющей, как и знаме­нитое блоков­ское «жив океан»,— понятно, что Торо не слишком озабочен счастьем окру­жа­ющих, если не сказать — наро­чито асоци­ален. Уходя на берег пруда, он выби­рает путь инди­ви­ду­аль­ного спасения, прене­брегая обще­ственным, и хорошо, если только спасения — а не наве­ши­вания всем вокруг коллек­тивной вины.

Изоб­ре­та­тель граж­дан­ского неповиновения
«Человек не обязан непре­менно посвя­тить себя иско­ре­нению зла; <…> но долг велит ему хотя бы сторо­ниться зла»

Игно­рируя все соци­альное, Торо пара­док­сальным образом положил начало огром­ному обще­ствен­ному движению. В июле 1846 года, в самой сере­дине своего уолден­ского экспе­ри­мента, Торо наткнулся на сбор­щика налогов, который потре­бовал уплаты задол­жен­ности, нако­пив­шейся за последние шесть лет. Торо наотрез отка­зался, моти­ви­ровав это тем, что не может платить госу­дар­ству, которое поддер­жи­вает рабство и ведет войну с Мексикой. Он провел ночь в тюрьме, откуда был выпущен после того, как кто-то из родствен­ников заплатил налог против его воли,— а позже написал эссе «О граж­дан­ском непо­ви­но­вении», оказавшее влияние на Толстого, Ганди и всех-всех-всех. Госу­дар­ство не просто творит неспра­вед­ли­вость или подвер­жено коррупции — не надо строить иллюзий, оно неспра­вед­ливо и коррум­пи­ро­вано по своей природе. О рабстве или войне с Мексикой невоз­можно рассуж­дать в кате­го­риях стои­мости или эффек­тив­ности, какими бы ни были их оправ­дания, за поддержку и участие в таких вещах ты платишь своим суще­ство­ва­нием в каче­стве чело­века. Невоз­можно просто голо­со­вать против неспра­вед­ли­вости (это все равно что мечтать против неспра­вед­ли­вости) — нужно отка­заться от какого-либо участия в ней, не оказы­вать ей никакой прак­ти­че­ской поддержки. И поступок Торо, и сделанные из него выводы прорастут столе­тием позже в самых разных осво­бо­ди­тельных идеях и движе­ниях, в том числе в напи­санном на русском призыве «Жить не по лжи» — таком же всегда свое­вре­менном и вечно неуслышанном.

Надсмотрщик за собой
«Я ощущаю известное раздво­ение, которое позво­ляет мне так же взгля­нуть со стороны на себя, как и на любого другого»

Русско­языч­ному чита­телю, даже не откры­вав­шему книг Торо, многое в Торо кажется знакомым: его идеи приходят к нам то ли кружным, то ли парал­лельным путем — через Толстого. Тот много читал Торо, цити­ровал его в своем «Круге чтения» — сбор­нике душе­по­лезных настав­лений на каждый день, по его иници­а­тиве эссе «О граж­дан­ском сопро­тив­лении» пере­вели и издали на русском; впрочем, к сходным идеям Толстой приходит само­сто­я­тельно, уже позже обна­ру­живая их в тексте стар­шего совре­мен­ника. Оба испо­ве­дуют веге­та­ри­ан­ство, отвер­гают все роскошное и избы­точное, испы­ты­вают непри­язнь к железным дорогам («когда рассе­ется дым и осядет пар, окажется, что поехали лишь немногие, а остальных пере­ехало, и это будет названо „несчастным случаем», достойным всяче­ского сожа­ления» — Торо как будто знает наперед, какие зловещие образы придут в голову автору «Анны Каре­ниной»). И тот и другой с подо­зре­нием отно­сятся к благо­тво­ри­тель­ности («я не назову чело­века добрым за то, что он накормит меня, голод­ного, или согреет, озяб­шего, или вытащит из канавы, если мне дове­дется туда свалиться. Это может сделать и ньюфа­унд­ленд­ская собака»). Педа­го­ги­че­ские идеи ясно­по­лян­ского графа, пытав­ше­гося учить крестьян­ских детей лишь тому, что им необ­хо­димо для жизни, близки к соот­вет­ству­ющим пассажам в «Уолдене»: «Кто научится боль­шему к концу месяца — мальчик, который сам выковал себе нож из металла, им самим добы­того и выплав­лен­ного, и прочел при этом столько, сколько нужно для этой работы, или мальчик, который вместо этого посещал в инсти­туте лекции по метал­лургии, а ножик получил в подарок от отца?». «Нынче, слабый, читал Торо и духовно поднялся»,— запи­сы­вает Толстой в днев­нике 14 апреля 1903 года.

Торо много пишет о необ­хо­ди­мости само­со­вер­шен­ство­вания, Толстой в днев­нике ведет фиксацию соот­вет­ству­ющих практик — много ли сегодня работал над собой, доста­точно ли поднялся духовно? И тот и другой неожи­данно — и почти дословно — совпа­дают в пони­мании того, кто и как зани­ма­ется этим совер­шен­ство­ва­нием: обоим для этого прихо­дится расще­пить свое «я». «Как бы остры ни были мои пере­жи­вания,— пишет Торо,— я всегда чувствую, что некая часть меня отно­сится к ним крити­чески; это даже не часть меня, а наблю­да­тель, не разде­ля­ющий моих пере­жи­ваний и только отме­ча­ющий их; этот наблю­да­тель так же не тожде­ствен со мною, как и вы. Когда жизненное пред­став­ление, быть может траги­че­ское, окан­чи­ва­ется, зритель уходит восвояси. Для него оно было лишь вымыслом, созда­нием вооб­ра­жения». «Как хорошо, нужно, поль­зи­тельно,— вторит ему Толстой в днев­нике,— при сознании всех появ­ля­ю­щихся желаний, спра­ши­вать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос реша­ется беспо­во­ротно. Толстой боится болезни, осуж­дения и сотни и тысячи мелочей, которые так или иначе действуют на него. Только стоит спро­сить себя: а я что? И все кончено, и Толстой молчит». Это второе, или высшее «я», которое ощущают в себе и Толстой, и Торо, не связано с биогра­фи­че­скими обсто­я­тель­ствами, сиюми­нут­ными реак­циями, симпа­тиями, привя­зан­но­стями и стра­хами. Оно наблю­дает и судит — и каким-то образом продол­жает суще­ство­вать, когда «я», наде­ленное именем, фами­лией и бренным телом, cходит с жизненной сцены. Возможно, это и есть та подлинная чело­ве­че­ская «природа», ради которой Торо уходил в лес.

Побеж­денный и победитель
«Когда чело­веку пред­стоит воскрес­нуть из мертвых, время и место ему безразличны»

«Нельзя быть беспри­страстным и мудрым наблю­да­телем чело­ве­че­ской жизни иначе, как с позиций, которые мы назвали бы добро­вольной бедно­стью»,— пишет Торо; ключевое слово здесь — «добро­вольной». Пропо­ведь само­огра­ни­чения не так эффек­тивна, когда обра­щена к нужда­ю­щимся; обита­телей барака вряд ли соблазнит железный ларь. Эска­пизм, даун­шиф­тинг, пищевые табу, черная водо­лазка на все случаи жизни, мечта бросить столичные изли­ше­ства и зажить уеди­ненно в нищей лачуге — все это хорошо, когда вокруг царит отно­си­тельное благо­по­лучие; но если даун­шиф­тинг проис­ходит вынуж­денно и повально, вслед­ствие «изме­нения формата заня­тости»? Как выглядят рассуж­дения о пагуб­ности дальних поездок, когда никуда уже не улетишь? Если проклятия в адрес безудерж­ного потре­би­тель­ства звучат в тот момент, когда люди пере­ходят в режим жесткой экономии,— не будут ли они выгля­деть неко­торым лице­ме­рием? Можно ли найти блажен­ство в уеди­нении, если все друзья вдруг снялись с места и уехали?

В лайфх­аках Торо, если прини­мать их всерьез, можно увидеть попу­лярный психо­ло­ги­че­ский трюк — давайте увидим в вынуж­денных огра­ни­че­ниях новую возмож­ность. Нет больше амери­кан­ского кино? Отлично, мы еще не все иран­ское пере­смот­рели. Опять же, привычка ежеве­черне втыкать в сериалы отвле­кает от мыслей о главном. Нет больше пере­летов, «Икеи» и прочих изли­шеств — не очень и хоте­лось! Поста­ра­емся увидеть Вселенную в пылинке на старом чешском гарнитуре.

Все это прекрасно и тера­пев­ти­чески полезно, но надо признать: в любом уходе в лес есть принятие собствен­ного пора­жения, даже для Торо. Его явно не увле­кает карьера служа­щего на каран­дашной фабрике, он слишком мечта­телен, чтобы заняться собственным делом и сколо­тить состо­яние, он видит, как гибнет дорогая его сердцу «гипер­ло­каль­ность» — закры­ва­ются маленькие лавочки, все вокруг стано­вится техникой и инду­стрией. Даже его собственная помолвка — и та разва­ли­лась: отка­зали роди­тели невесты. Жизнь пово­ра­чи­ва­ется той стороной, где для него нет места. Но фокус не в том, чтобы произ­вести ребрен­динг собственных неудач,— надо просто выйти на другой уровень жизни, где это место есть.

Уолден­ский пруд — место, кото­рого до Торо в каком-то смысле не суще­ство­вало: он приходит сюда, чтобы сделать нечто простое и вместе с тем совер­шенно небы­валое, нечто такое, что «не в тренде» и «не соот­вет­ствует куль­тур­ному коду». Он отка­зы­ва­ется от всех уста­нов­лений собствен­ного века в поисках опыта, который может стать обще­че­ло­ве­че­ским,— даже если он окажется «немодным» сегодня, возможно, он будет рабо­тать через столетия. Он находит место, где можно жить «самому по себе» — так, как велит сердце и совесть, а не так, как по умол­чанию принято. Он ищет подлин­ного себя — и в процессе делает это место своим: до сих пор мы говорим «Уолден», подра­зу­ме­ваем «Торо». Он откры­вает собственную чело­ве­че­скую природу — и ему в ответ откры­ва­ется природа вокруг.

Мы все обре­чены на пора­жение,— говорит Торо,— просто по факту того, что живем «как все». Эта «обычная жизнь» есть стра­дание — но есть избав­ление от стра­даний, и для этого необя­за­тельно мчаться в Кали­форнию, лететь на Марс или выпры­ги­вать из колеса сансары. Универ­саль­ного рецепта не суще­ствует, Торо нигде не говорит «делай как я», не нужно бежать по его следам на берег пруда, там уже висит табличка «здесь был Генри» — и вообще это было бы пред­ска­зуемо и скучно. «Способов жить суще­ствует столько же, сколько можно провести ради­усов из одного центра»: можно пойти в любом направ­лении и найти там свой Уолден. Доста­точно пере­мены взгляда: раз — и ты вышел на свободу, прямо в эту секунду и в том месте, где ты сейчас.
Торо сторо­нится всего обще­ствен­ного — и с точки зрения обще­ства это можно счесть эска­пизмом и пора­жен­че­ством: вот, еще один «слил протест» и опустил руки. Но это пора­жение Торо превра­щает в победу. Его способ — всегда на одного, невоз­можно жить по-своему всей толпой, но это не одино­че­ство отвер­жен­ного, а уникаль­ность став­шего собой. Ты царь, живи один. И потом, пристальное вгля­ды­вание в природу учит тому, что все в ней одиноки — и кувшинка, и сойка, и облако, и солнце,— и при этом никто не одинок. Даже «я» бывают разные.

«Тот, кто живет среди Природы и сохранил способ­ность чувство­вать, не может впасть совсем уж в черную мелан­холию… Пока я дружу с време­нами года, я не пред­ставляю себе, чтобы жизнь могла стать мне в тягость».
Генри Торо ушел на берег Уолден­ского пруда 4 июля 1845 года, в день принятия Декла­рации о неза­ви­си­мости — которую он самым ради­кальным образом и на свой непо­вто­римый лад осуществил.

Журнал «Коммер­сантъ Weekend»
Юрий Сапрыкин