Автор: | 26. сентября 2025

Александр Мелихов – прозаик, критик, публицист. Член ПЕН-клуба, Союза российских писателей. Родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской обл. Окончил мех-мат. факультет Ленинградского университета. Кандидат наук. Печатается с 1979 года. В 1990-е годы начал выступать как публицист. Автор книг: «Провинциал. Рассказы», «Новый Геликон», «Роман с простатитом», «Весы для добра. Повести», «Исповедь еврея», «Горбатые Атланты, или Новый Дон Кишот» и др., а также многочисленных журнальных публикаций. Лауреат премий Союза Писателей СанктПетербурга и Русского ПЕН-клуба. Живёт в Санкт-Петербурге.



Она красивая - ее, наверно, воскресят!
                                                     Маяковский

Я всегда любила жизнь, а потому терпеть не могла стихи. Я мечтала быть коро­левой, купа­ю­щейся в роскоши и прекло­нении. Но когда я увидела, как слушают Бого­борца, я поняла, что власть короля ничто перед властью гения. Я поняла, что всех вельмож и толсто­сумов забудут, еще не дочитав некролог, а ему поставят памятник на площади, и значит я должна немед­ленно закре­пить за собой место у его поста­мента, – вспомнят его, вспомнят и меня. Потом-то я прослыла тонким цени­телем поэзии, но разби­ра­лась я не в стихах – я разби­ра­лась в людях: я сразу пони­мала, вокруг чего они поднимут кудах­танье. Я любила восхи­щение, и раз уж стихами почему-то восхи­ща­лись, я должна была их тоже вплести в свой венец. Зато когда в какую-то тоск­ливую пору обна­ру­жи­лось, что стихами нужно жить, что им нужно жерт­во­вать, я их возне­на­ви­дела. На что уж трудно было вывести меня из себя – кроме себя меня мало что инте­ре­со­вало, – но на этих обно­сив­шихся футу­ри­стов я просто рычала, восхва­ляла «людей дела», которые когда-то тоже мне осто­чер­тели тем, что жили для дела, а не для удоволь­ствий, но теперь я готова была жить хоть с красным банкиром, лишь бы он был красив и широк и знал толк в радо­стях жизни.
Овла­деть мужчиной не вопрос. В мире больших амбиций каждый недо­оценен. Так дай ему понять, что он гени­ален, но его сумела оценить только ты. Каждый несво­боден, каждый чем-то зажат – разреши ему сделать то, на что он не решался. Они все сразу считы­вали с моего ореола: «Я пришла дать вам волю!» Я не скрываю своих любов­ников, и вы тоже можете не скры­вать своих жен и любовниц. Почти каждому трудно шагнуть из салона в спальню – держись с избран­ником так, будто вы уже двести раз пере­спали. И вообще, измены такие пустяки, что стра­дать из-за них могут одни только огол­телые мещане и мещанки.
А потом, когда завист­ники и завист­ницы соткут из слухов роскошный месса­лин­ский список, в очередь за надеждой проник­нуть туда выстро­ятся все, кому грезится хотя бы через мою постель прича­ститься к сонму знаме­ни­то­стей. Даже в старуху в меня влюб­ля­лись юные интел­лек­туалы – влюб­ля­лись в тот мир, который сквозь меня брезжил. Так и пере­ти­райте после этого сколько хотите, что у меня слишком большая голова, что я чуть ли не горбатая, рахи­тичная, корот­ко­ногая, что у меня страшные зубы, широкое лицо, короткий нос, длинная губа – важнее всего результат, мой чемпи­он­ский список: мировой рекорд есть мировой рекорд.
Вы до сих пор мусо­лите мои письма к буду­щему памят­нику: ах, любимый мой щеник, ах, не плачь из-за меня, я тебя ужасно крепко и навсегда люблю, целую твой пере­носик, целую все лапики, хвостик, кустик, шарики, не изменяй, а то все лапки оборву, чтоб не было единого теле­фон­ного звонка; если все это не будет испол­нено до самой мелкой мелочи, мне придется расстаться с тобой…
Вас возму­щает, как стре­ми­тельно у этой сюсю­ка­ющей киски отрас­тают коготки, – а почему я должна быть без коготков? Как я должна была управ­ляться с этим бродячим псом, кого только из милости взяла к себе в дом? Он гений? Ну а мне-то что? Да, я желала места при его поста­менте, но ради этого посмерт­ного места я не наме­ре­ва­лась жерт­во­вать прижиз­нен­ными радо­стями: при жизни не я, а он должен был оста­ваться у моего поста­мента. У моей ванны и у моей постели – это были мои поста­менты, я никогда не любила лежать на холодном и твердом. Если он желает, чтобы я была кисой, пусть и обра­ща­ется со мной так, чтобы я чувство­вала себя кисой: хочу визочку, пришли деньгов… Требу­ется ему подду­вать себя всякими тита­ни­че­скими ролями – бого­борца, горлана-главаря, – пожа­луйста, поддувай. Но у кисы всегда должен быть чистый, мягкий тюфячок и молочко в блюдечке. И гулять она будет сама по себе. Вы дурейте сколько хотите со своими правыми укло­нами, левыми укло­нами, а у меня собственных забот хватает. А удоволь­ствий не хватает.
Завист­ники и завист­ницы до сих пор услаж­да­ются желчью побеж­денных. Горбо­носая коро­лева в изгнании неиз­вестно из какого коро­лев­ства не могла мне простить, что я коро­лева на троне: «наглые глаза на потас­канном лице», «всегда любила глав­ного»… А что, я должна была любить убогого? Да эти «главные» более убоги, чем босяки на Хитровом рынке. «Наглое и сладкое в лице, никогда не кончает»… Да как можно кончить с теми, у кого вместо спермы сопли, а вместо крови слезы?
«Я сижу в кафэ и реву, надо мной смеются продав­щицы, любил, люблю и буду любить, будешь ты груба со мной или ласкова, моя или чужая» – да как же можно не прези­рать такого слюнтяя? Мужчина должен быть невоз­мутим, и в этом Ося не знал себе равных, он был даже сильнее меня. Хотя и ваш фаль­шивый бого­борец, который никак не мог простить Богу, что его нет, этот дрожащий от ужаса перед жизнью, старо­стью, инфек­циями, даже порчами, сглазом полко­водец без армии, если не считать армии слов, слов, слов, припа­да­ющий к толпе, чтобы заря­диться ее силой, и рыда­ющий, когда толпа не желала его слушать, пред­по­читая оста­ваться безъ­языкой, – даже он до какой-то степени все-таки был мужчиной. С содранной кожей. И я оказа­лась един­ственным его обез­бо­ли­ва­ющим, оттого он на меня, как теперь выра­жа­ются, и подсел. Я была не любимой его женщиной, а любимой таблеткой, это была не великая любовь, а великая нарко­ти­че­ская ломка, не жажда любви, а жажда новой дозы. Ну так за каждую дозу надо платить. У нас с ним была своя такса, о которой мы никогда не гово­рили, но оба прекрасно пони­мали, что почем. За слово «люблю» одна цена, за виляние хвостиком другая, за мерзкое словечко «Волосит» третья…
И он был не просто согласен – он был счастлив до небес, когда я давала ему возмож­ность пожить еще немножко, не корчась от боли, – разве это не спра­вед­ливая цена? Я дарила ему жизнь, а он мне всего лишь удоволь­ствия – теплую ванну, чистую удобную постель, какальную бумажку, ну и, само собой, для шика «авто­мо­бильчит», «фордик» послед­него выпуска, на усиленных покрышках-баллонах, и чтобы предо­хра­ни­тели спереди и сзади, доба­вочный прожектор сбоку, элек­три­че­ская прочи­щалка для перед­него стекла, фонарик сзади с надписью stop, стрелки элек­три­че­ские, чтоб видеть, куда машина пово­ра­чи­вает, теплая попонка, чтобы не замерзла вода, два доба­вочных колеса сзади, а в придачу вязаный костюм темно-синий (не через голову), шерстяной шарф и джемпер (носить с галстуком), рейтузы розовые, три пары, рейтузы черные, три пары, чулки очень тонкие и не слишком светлые, дорогие, а то быстро порвутся, синий и красный люстрин, два забавных шерстяных платья из красной материи, бусы (если еще носят, то голубые), перчатки, всякие модные мелочи (не разби­ра­ешься сам, расспроси своих наложниц), носовые платки, духов побольше и разных, пудры, каран­дашей для глаз – у меня же глаза-небеса, горячие до гари, так и добывай для них достойное обрам­ление!.. А если он вдруг решит, что не стоит овчинка выделки, ну так и Бог с ним, проживем без поста­мента, хотя на место у поста­мента я уже давно зара­бо­тала. Конечно, мне было бы жаль и славы, и денег – я не ханжа, но безраз­дельная власть мне была дороже. К тому же все бы мне пове­рили, что я его выгнала сама.
Что до денег, то я была щедрой – по-коро­левски: щедро наде­ляла тем, что мне подно­сили подданные, я никогда не опус­ка­лась до того, чтобы зара­ба­ты­вать самой. И я была демо­кра­тичной – тоже по-коро­левски. Тот, кто вознесен над всеми, должен быть и равен ко всем.
Я его удер­жала, когда он хотел уйти от меня к этой париж­ской дылде? Или к актё­рочке, держав­шейся на муже-комике, который был особенно хорош в Действи­тельном рого­носце? Хотел бы, так и ушел бы, но ни у одной из них не было нужной дозы. Он ведь был немножко лошадь, ему и дозы были нужны лоша­диные. Стоило мне через гадли­вость напи­сать: ужасно тебя люблю, пожа­луйста, не женись всерьез – и все их жалкие стиму­ля­торы были тут же отбро­шены. Он пытался, как теперь выра­жа­ются, вмазы­ваться их кровью, но и она не цепляла, тем более что его бесило, по какому праву они хотят и для себя сохра­нить стаканчик-другой.
Он же был вампир, он всегда должен был питаться кровью тех, кто умеет радо­ваться жизни. Гореть на костре немыс­лимой любви нужно на бумаге и на эстраде, а в жизни следует нежиться! А он зама­хи­вался на амико­шон­ство со вселенной, с миро­зда­нием. Будем хвосты на боа отру­бать у комет! Солнце приколем любимым на платье! Эй, вы, небо, снимите шляпу! А небо откры­вало ему, что он неиз­ме­римо крошечнее блохи, меньше пылинки, мизернее бактерии. Его должен был привя­зать к кометам, как к хвостам лоша­диным, вздер­нуть, Млечный Путь пере­кинув висе­лицей, само­лично Всевышний. Но он же не мог не пони­мать, что под этой звездной молочной рекой его было бы не разгля­деть ни в один сверх­мощный теле­скоп. Терза­емый своей мизер­но­стью в небесах, он пытался разду­ваться на земле, гремел, хамил, и все равно, стоило любому изда­тель­скому клерку отпра­вить его в общую очередь, он прямо-таки выл от отча­яния: я больше не могу-у-у!.. Он крыл людей послед­ними словами, и в изоб­ре­та­тель­ности здесь ему не отка­жешь: желудки в панаме, извоз­чики, обрюзгший жир, стоглавая вошь, лысины слип­лись в одну луну, спол­за­ются друг на друге потеть, – и тут же пугался остаться один под безмер­ными небе­сами и начинал валяться у извоз­чиков и желудков в ногах, божиться, что готов отдать и корону, и самое свое бессмертие за одно только слово ласковое, чело­вечье, – видели, мол, как собака бьющую руку лижет? Да видели, видели, зрелище не из приятных. Но когда в побитую собаку превра­ща­ется крупный мужчина, мнящий себя огромнее Вели­кого океана, – ничего более жалкого и против­ного мне созер­цать не приходилось.
Зато, сопри­ка­саясь со мной, прика­саясь ко мне, он начинал ощущать, что прези­рать людей можно не напоказ, а совер­шенно искренне и невоз­му­тимо, можно всерьез не нуждаться ни в чьих ласках, исключая тех счаст­ливцев, коих я изберу сама. Я и здесь служила для него нарко­тиком, от меня он напи­ты­вался уверен­но­стью, что никому не нужно ничего дока­зы­вать – пусть дока­зы­вают тебе. Он припадал ко мне, как Антей к матери-земле, но ведь ему нужна была вселенная! Где он тут же сдувался и начинал изне­мо­гать от ужаса перед безднами, среди которых обре­чены жить смертные. Он и стре­лялся после беско­нечных разго­воров и расче­сы­ваний своего ужаса, а я решила и тут же ушла. Он и здесь мог бы у меня поучиться, если бы не струсил раньше, – снова я, женщина, оказа­лась сильнее. И как же мне прика­жете кончать с такой публикой, которая не смеет кончить с жизнью, когда она отка­зы­ва­ется дарить наслаждения?
И как можно хранить верность тому, кто способен только рыдать и цара­паться под дверью, куда его любимую любить увели? Когда я была замужем за насто­ящим полко­водцем, водившим в атаку бойцов, а не слова, не кава­лерию острот, а насто­ящую конницу, я была ему верна, как последняя клуша, – потому что знала: при первом же подо­зрении я хорошо, если просто вылечу за дверь, а то с него еще станется отпра­вить меня в штаб Духо­нина из имен­ного маузера. Или отдать своей солдатне. Или четвер­то­вать наградной шашкой. Я даже и такого не исклю­чала. Зато лишь в те годы, когда я была смиренной домо­хо­зяйкой, мне удава­лось кончать чуть ли не каждую ночь. Потому что я наконец-то отда­ва­лась насто­я­щему мужчине.
Даже после его ареста я кончала с ним во сне до самого его расстрела. Тогда-то я впервые едва не захлеб­ну­лась в алко­гольном болоте. И мне было напле­вать на пере­шеп­ты­вания, что я после его казни потре­бо­вала вывезти вещи «этого мерзавца», – мне всегда была смехо­творна забота о мертвых, которым она не нужна. Забо­титься нужно о живых, в первую очередь о себе, я не ханжа.
Правда, после смерти Оси я несколько дней не могла прогло­тить ни куска, только пила кофе. И все-таки мои слова «когда умер Ося, умерла я» оста­лись только словами! Чем я горжусь. Это един­ственное, чем я горжусь, потому что на другие заслуги мне плевать, ибо для меня нет ничего важнее, чем умение жить. Что для меня озна­чало: насла­ждаться. И я торже­ство­вала, когда первые лица госу­дар­ства были принуж­дены среди сирот­ских мага­зинов Москвы допу­стить на мой стол крабов, угрей, миног, датские колбасы, фран­цуз­ские сыры, каких они не пробо­вали сами, испан­ские вина и манда­рины из Марокко. Я доби­ва­лась этого не из прин­ципа, я всегда прези­рала такую глупость, как прин­ципы, нет – я хотела насла­ждаться и дарить насла­ждения даже тогда, когда уже при жизни превра­ща­лась в мумию.
Инте­ресно, согла­сился бы Володя любить меня такую – живую, но и мумию?

Алек­сандр Мелихов «Свидание с Квазимодо»