Автор: | 26. ноября 2019

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



ГОСПОДА УЧЕНЫЕ

Завершив первую половину своего пути от Северного Вокзала до Академгородка, семнадцатый троллейбус сворачивает с улицы Жуковского направо, на улицу Пушкина. От остановки «Ассакинская», двигаясь далее почти по прямой линии на северо-восток, он начинает все более пополняться господами академическими учёными, выходящими к троллейбусным остановкам из неглубокого подземелья Чиланзарской линии метрополитена.
И господа учёные пассажиры ведут во временном промежутке от нескольких минут до получаса учёные разговоры на трёх языках: русском, узбекском, и на местном русско-узбекском пиджине по типу русско-украинского суржика: «Кеча, бош бухгалтер деди: достижений – йок, чунки – финансирование йок. Сизнинг лаборатория закрывается».
Разговоры делятся на проблемно-научные, способные заинтересовать, если есть чем, только работающих в данной области узких профессионалов, и на разговоры общие, обычно интересные всем. К общим относятся: отношение с научным начальством, проблемы написания и защиты кандидатских и докторских диссертаций, конференции и симпозиумы, хлопковые и прочие отвлекающие учёную братию от умственного труда кампании, количество, качество и очерёдность в обретении дефицитных материальных благ, распределяемых по месту работы.
Такого рода разговоры бывали как очень короткими, всего из нескольких фраз, так и весьма долгими, занимавшими для одних и тех же, близко знакомых, рассказчиков и слушателей несколько совместных поездок. Обычно – поездок домой, по окончанию рабочего дня. Начну с того, что помню из своих рассказов друзьям и коллегам.

НАШ ДИРЕКТОР

В Институт /Институт Электроники Академии Наук Узбекской ССР/ я поступил на работу в Сектор Теории Вторичных Процессов в начале марта 68-го года. Директора Института – Академика и бывшего Президента АН УзССР, члена ЦК Компартии Узбекистана, единственного тогда доктора наук в руководимом им большом, несколько сот сотрудников, Институте, я увидел лишь в самом конце апреля, на Учёном Совете. Директор поздравил трудовой коллектив с наступающим Первомайским праздником.
Но услышал я его в первый же свой рабочий день. Не получивший еще своего рабочего места, я сидел в пустом кабинете моего шефа – Заведующего Сектором Эдуарда Ривилиса, погруженного в те дни, среди прочих институтских учёных мужей, в творческий процесс написания большой коллективной институтской монографии под единственным авторством Академика. Я сидел по другую сторону шефского стола и с трудом, и в раздражении от всех несбывшихся надежд, пытался вникнуть в на бегу брошенное мне шефом для ознакомления с проблематикой Сектора учебное пособие. Сидел в тишине до того, как на шефском столе ни затренькал допотопный телефон. Я снял трубку и услышал очень тихий голос:
– Это сэм?
Мне послышалось: «Это семь?» И я ответил:
– Нет. Это восемь. И в раздражении бросил трубку.
/На следующий день от коллег я узнал, что вопрос был понят мной неверно. Услышанное «сэм» означало не «сэм – семь», а «сэм – ЦЭМ» – Центральные Экспериментальные Мастерские/.
Через пару секунд телефон зазвонил снова. И тем же очень тихим, спокойным, интонационно никак не окрашенным голосом представился:
– Директор Института говорит. С кем я сейчас разговаривал? – И услышав «с кем», в той же манере продолжил:
– Кто такой? Почему не знаю? Кто твой научный руководитель?
Объясняю, что только сегодня поступил на работу. Руководитель – Ривилис.
Директор больше вопросов не задавал. И без каких-либо признаков раздражения почти ласково сформулировал с лёгким акцентом своё решение по мне, сегодняшнему институтскому новобранцу:
Передай своему Ривилису, что я тебе по телефон разговаривать запрещаю. Ты по телефон разговаривать не умеешь.
Очень скоро стало ясно, что столь странная по форме и содержанию речь не была эмоциональной реакцией Академика и члена ЦК на моё телефонное хамство. Так же, как бы с далёкой и холодной горней высоты, откуда слушатели еле видны и плохо различимы, говорил он и со всеми своими подчинёнными, вне зависимости от возраста, учёной степени и занимаемой должности. И подчинённые не роптали, а один из институтских старожилов пояснил мне после разумной дозы разведённого институтского гидролизного спирта : «Директор так говорит потому, что он, понимаешь, наш.. Он недавно еще больше был, весь Академия Наук хозяин был, а теперь остался только наш институтский товарищ Сталин».

Прошло совсем немного времени, чтобы правота старожила стала очевидной и мне, уже успевшему прочитать опубликованные мемуары военных, политических и литературных деятелей эпохи культа личности Сталина. Но прочитанное не помогло понять чем по сути это локальное институтское сталинство было. Просто подражанием великому вождю, как в 19-ом веке некоторые монархи, министры и полководцы пытались, скрестив руки на груди, подражать Бонапарту? Сходством властных евразийских характеров? Уверенностью, что так, и только так надо руководить нашим добрым народом, чтобы дело хоть как-то делалось? Не знаю… Но, и в уменьшенных по размерам копиях, спектр идеологических и поведенческих совпадений «нашего Сталина» с Иосифом Виссарионовичем был весьма широк. Приведу несколько примеров.

Директор, всем своим подчинённым учёным говорил «ты» и называл их только по фамилиям: ты – Рахманов, ты – Хаджимухаммедов, ты – Ривилис. Но, как и Иосиф Виссарионович, по свидетельству маршала Жукова, он разговаривал так со всеми своими вояками, за исключением только одного человека, заслужившего право зваться по имени-отчеству. /У Генералиссимуса – маршал Борис Михайлович Шапошников. У Академика – кандидат физмат наук Ахмед Халилович Аюханов – высококвалифицированный экспериментатор ленинградской школы, скромный соавтор Академика по основным публикациям, включённым в его докторскую диссертацию/.

Как и товарищ Сталин, самыми важными достоинствами подчинённых, Директор считал безусловное и незамедлительное исполнение его руководящих указаний и, особенно – личную преданность себе.
Май 197о-го года. Впервые в Ташкенте – Всесоюзная Конференция по Физической Электронике. Основной организатор – наш Институт и лично его Директор. Еще в начале апреля на общем институтском собрании Директор объяснил коллективу: «Это большая честь для нашей Республики. Ведущим учёным СССР и руководителям связанных с электроникой предприятий оборонной промышленности необходимо продемонстрировать не только наше традиционное восточное гостеприимство, но и организацию всех участков работы конференции на высочайшем мировом уровне».
И закрутилось… Несколько десятков работников Института, в их числе и я, были включены в Оргкомитет /глава Оргкомитета – Директор/ и, забросив все свои научные дела, занимались только грядущей конференцией. Для ее проведения правительство Республики предоставило недавно построенный в самом центре города Дом Знаний. И мы, члены Оргкомитета, большую часть своего рабочего дня проводили том Доме.

Дней за десять до начала конференции, уже в конце рабочего дня, Директор и три члена Оргкомитета ехали в директорской «Волге» из Института в Дом Знаний. Директор сидел рядом с водителем, а на заднем сидении расположились начальник институтского КБ Александр Ильич Кулагин, заведующий лабораторией Физики Хлопка (!) Димитрий Ефимович /Д.Е./ Хармац и последним – я, со свёрнутым в трубку большим плакатом, демонстрирующим достижения Теорсектора, подхваченный Кулагином на свободное третье место.
Первые несколько минут ехали молча. Молча, до тех пор пока Директор тихо, спокойно и даже ласково ни произнёс:
– Хармац, ты меня слышишь Хармац? Завтра можешь на работу не выходить.
Д. Е., купившись на ласковость тона, решил что начальство проявляет заботу о здоровье ценного сотрудника, но возразил:
– Нет, Умар Абидович, я сейчас в отпуск идти не могу. Куча дел. Ставим нашу вторую линию на Хлопзаводе. Но в ответ услышал также прозвучавшее почти ласково:
– В отпуск ты пойдёшь там, на другом своём месте работы, если куда-нибудь тебя возьмут, а я тебя увольняю.

Д. Е. был орденоносным ветераном Отечественной Войны и очень талантливым инженером-изобретателем. В конце 60-х oн разработал, а затем построил и внедрил в хлопковое хозяйство Республики механическое устройство по эффективной очистке хлопковых семян от линта. Очистке, не снижавшей их всхожесть До изобретения Д.Е. в Узбекистане применялся только химический способ оголения семян. Голые и гладкие, как горох, хлопковые семена требовались для сеялок точного высева. При этом линт /их короткое, сантиметровой длины, пухообразное покрытие, бывшее ценным и дорогостоящим сырьём для химической, оборонной и медицинской промышленности/ уничтожался, а всхожесть уменьшалась.
Изобретение Д.Е. принесло Институту и его Директору славу и немалые деньги. Деньги отчислялись в фонд Института в виде договорённого с Хлопковым Министерством процента от получаемой от оголения семян прибыли. Небольшая их часть законным образом расходовалась на премии начальству и причастным и непричастным к изобретению работникам. А большая – использовалась для покупки Институтом дополнительного исследовательского оборудования. Хармац, таким образом, был для Института курицей, несущей золотые яйца.

Но у него, как и у большинства талантливых людей, были свои странности. И самой сильной из них был постоянный страх потерять это, такое удобное для него рабочее место. /Своя лаборатория с подобранным им небольшим коллективом энтузиастов, возможность пользоваться хорошо оснащёнными институтскими механическими мастерскими и пробивная сила заинтересованного в успехе дела члена ЦК Компартии Узбекистана/. Свой страх он пытался объяснить тем, что его деятельность в Институте Электроники не имеет никакого отношения ни к электронике, ни к физике вообще. И потому, думал Д.Е., его лаборатория в любой момент может быть ликвидирована. А ее идиотское название: «Лаборатория физики хлопка» только смешит ушлый институтский народ и злит академическое начальство.

Директор на самом деле увольнять Д.Е. ни в коем случае не собирался. Но он знал об этой Хармацевской фобии. Знал, за какое место надо Д.Е. зацепить, чтобы достало. И на этой основе сочинил свою педагогическую поэму, обращённую не только к Д.Е., Александру Ильичу и ко мне, но и ко всем тем, кому мы об этом непременно же расскажем.
Тревожные, но однообразные вопросы Д.Е.: «Почему Вы решили меня уволить? Объясните за что… я, Умар Абидович, если где и ошибся, то завтра же все исправлю» оставались без ответа до тех пор, пока Директор, повернув голову к нам, сидящим на заднем сидении, ни спросил:
– Скажи, Хармац, какой сегодня день?
– Четверг, Умар Абидович, ответил Д.Е., не ожидавший ни этого вопроса, ни следующего за ним:
– А когда, Хармац, я приказал тебе все лампочки в Доме Знаний проверить…Ты правильно помнишь, во вторник. А сегодня утром я там в туалет зашёл… две лампочка не работают.
И уже глядя более на нас с Кулагиным, чем на опустившего повинную голову Д.Е., продолжил:
– Знайте вы все. Кто нам не предан, тот нам не нужен. Если кто не хочет делать то, что мы ему поручили – не надо. Мы другому скажем. Он сделает. /Директор, как и его кумир, предпочитал говорил о себе во множественном числе: «мы» – вместо «я». И по рассматриваемому вопросу Вождь и Учитель был того же мнения. Он говорил: «Незаменимых людей у нас нет». Этот афоризм из золотого фонда советского новояза безусловно справедлив для проверяющих надёжность работы лампочек в туалетах. Но для создателей уникальной техники – его справедливость весьма сомнительна /.
Переведя взгляд на несчастного Д.Е. Директор закончил урок неколебимого послушания:
Ладно, Хармац. Заслуги у тебя есть. Только за них я тебя последний раз прощаю. При всех говорю тебе: последний раз.

В другом запомнившемся варианте своей воспитательной педагогической поэмы, Директор уже прямо обращался на общем собрании ко всему коллективу Института. Но ее главным героем был недавно и очень успешно защитивший кандидатскую диссертацию старший научный сотрудник Теорсектора Леонид Моисеевич Кишиневский.
Леонид Моисеевич был талантливым, почти трудоголически трудолюбивым, очень добрым и очень честным человеком, питавшим отвращение даже к невинному бытовому вранью по мелочам. Мы дружили. И хотя он был старше меня на восемь лет, я называл его просто Леня.
В главные герои директорского воспитательного представления Леня попал потому, что кто-то распустил ложный слух о том, что Кишиневский после защиты диссертации твёрдо решил уволиться из Института. Слух был злонамеренным. Всем было известно, что Директор, как и товарищ Сталин, считал самовольный уход сотрудника куда-то на сторону, тягчайшим преступлением, предательством.
Товарищ Сталин был хозяином всей советской страны. Приближенные так и называли его за глаза: «хозяин». И уходом от его власти на неподвластную ему сторону, предательством, заслуживающем самого сурового наказания, вплоть до расстрела, могло быть только бегство за очень большую, но очень хорошо охраняемую границу. Предателями считались все направленные на работу за границу страны немногочисленные невозвращенцы /дипломаты, учёные, артисты, деятели секретных служб /, а также большинство из сотен тысяч советских военнопленных всех войн: от польской компании 20-х годов, до лётчиков корейской войны начала 50-х.

Директор же, был хозяином только Института. И предательским уходом на неподвластную ему сторону было самовольное увольнение сотрудника. Увольнение с целью перехода на другую работу: научную – в другом академическом институте или преподавательскую работу в каком-нибудь ВУЗе. Ходили слухи о немалых возможностях Директора достать беглеца на чужой стороне, и сурово наказать его, но мне об этом ничего не известно.
Кишиневского добрые люди предупредили о том, что Директор гневается и будет на общем собрании его гнобить и песочить за предательство. Но Леня отнёсся к грядущей расправе легкомысленно: «Да я просто объясню ему, что слух про моё увольнение – вранье, и он отстанет». Но не тут-то было..
Общее институтское долгое и тягомотное собрание подходило к концу, когда сидевший за столом президиума Директор встал и произнёс:
– Товарищи, у нас в отделе «разное» остался еще один последний, но очень важный вопрос.
И далее тихо, медленно и почти ласково:
– Кишиневский встань. Расскажи всем нам, всем расскажи – твоим коллегам и товарищам, почему ты такой бессовестный, такой неблагодарный человек.
Леня встаёт и пытаясь, действовать по своему предварительному плану, говорит:
– Вам, Умар Абидович, сказали неправду. Я, честное слово, никуда увольняться не собирался и не собираюсь.
Решив, по бесхитростной простоте своей, что он уже оправдался, Леня садится, полагая что разговор закончен. Но воспитательный час только начинался. И Директор продолжил:
– Кишиневский встань. Кто тебе разрешил садиться? Ты не понял мой вопрос. Разве я спрашивал тебя: правду мне сказали или неправду мне сказали… Я спрашивал тебя, почему ты такой неблагодарный человек.
– Леня встаёт и до окончания дискуссии уже не садится. Краснея и нервничая, он пытается, повысив голос, продолжать в том же духе:
– Я не понимаю, зачем все это. Я же, правда, увольняться не собираюсь.
Директор, так же тихо и почти ласково:
– Да, ты не понимаешь. Ты, Кишиневский, моего вопроса не понимаешь. Разве я спрашиваю тебя собираешься ты увольняться или не собираешься ты увольняться… Я спрашиваю: почему ты такой бессовестный и неблагодарный. Ты приехал к нам из своего Кишинёва голый и босый. Мы тебя на работу в академический институт взяли, коттедж тебе прекрасный трёхкомнатный в Кибрае дали /И это была правда. У Директора, как и у Вождя и Учителя, среди инструментов управления подчинёнными был не только большой жёсткий кнут, но по случаю и маленький сладкий пряник тоже/, старшим научным сотрудником назначили, кандидатскую диссертацию тебе защитить разрешили.
В ответ Леня, уже переходя почти на крик:
– Почему, вы, Умар Абидович, не верите мне, а верите каким-то клеветникам? Разве я когда-нибудь обманывал вас?
Директор – в той же дружески спокойной манере:
– Я вижу, Кишиневский, ты уже совсем русский язык не понимаешь. Разве я тебя спрашиваю: обманывал ты меня, не обманывал ты меня… Я спрашиваю тебя: почему ты такой неблагодарный.
И глядя на уже близкого к состоянию истерики Леню, решает, что, пожалуй уже и хватит. Пора завершать. Урок усвоен и Кишиневским, и всем творческим коллективом. И в завершение Директор задаёт Лене последний вопрос. Вопрос на который, он – «наш товарищ Сталин» – отвечает сам:
Скажи, Кишиневский, почему ты такой нервный, а почему я такой спокойный уравновешенный человек? – Это потому, что ты знаешь, что ты неправ. А я знаю, что я прав. Ладно. Собрание окончено. Иди к себе, больше так не делай и работай добросовестно. На Лене, на нем одном, лежала вся добросовестная /иначе работать он не умел/ техническая работа по формированию в виде стилистически единого целого последней Директорской монографии, составленной из разноплановых, написанных в разных стилях, публикаций его многочисленных соавторов. /Директора, без всякого видимого нажима с его стороны, авторы записывали соавтором всех, публикуемых Институтом экспериментальных работ. Таким образом за год у него выходило несколько десятков журнальных статей и примерно столько же тезисов докладов международных и всесоюзных конференций и симпозиумов/.

Директор, как и его кумир, был человек ночной и любил, когда его сотрудники в экспериментальных лабораториях работали и по ночам. Коллеги рассказывали: почти каждую ночь он выходил из своего дома, расположенного в одном огромном дворе со старым зданием Института. Смотрел в каком из окон здания горит свет. Он заходил в соответствующую лабораторию, всегда в очень хорошем настроении, говорил добрые слова и ставил таких бессонных, преданных науке тружеников, на свой памятливый хороший счёт. В Институте об этой директорской причуде знали, и, желая быть на хорошем счету, пользовались как могли.

В тех редких случаях, когда его эффективное руководство давала сбой, сбой по его вине или недосмотру, он, как и большой Сталин, переводил стрелку на подчинённых.
У «Большого» была, среди прочих, и такая большая беда. Он не верил, что Гитлер нападёт на СССР, не разделавшись, или хотя бы не замирившись с Британской Империей. Не верил, что Фюрер все-таки рискнёт, хотя клятвенно заверял, что никогда не станет повторять трагической ошибки прошлой войны, и не будет воевать на два фронта. Вопрос о причине упёртого неверия Сталина в настоящее время широко обсуждается. Мне кажется, что важнейшую роль сыграли данные, поступавшие от посла СССР в Великобритании Ивана Михайловича Майского. Сталин постоянно беспокоил посла важнейшим вопросом: «Будет ли Черчилль, несмотря на неудачи, продолжать сражаться и далее». И Майский каждый раз уверенно отвечал: «Будет непременно. Будет, мобилизовав ресурсы всей громадной Империи. Даже и в том случае будет, если правительство, флот и войска придётся перевести в Канаду».
Когда же Фюрер 22 июня 1941-го рискнул и добился поначалу потрясающих успехов на стратегическом направлении Брест – Минск – Москва, то Сталин полностью взвалил на командование Западного Фронта всю вину за разгром своих громадных, до зубов вооружённых качественной военной техникой, но плохо управляемых и сбитых с толку его же противоречивыми приказами армий. Ровно через месяц, день в день, командование Западного фронта /Командующий – генерал армии, герой Советского Союза Д.Г. Павлов и еще три генерал-майора были расстреляны по приговору быстродействующего сталинского правосудия/.
У институтского нашего Сталина беда была несоизмеримо меньше.
Осенью 1972-го года, как всегда в это время, половина персонала Института трудилась на хлопковых полях. Операция отправки научных работников на сбор хлопка была формально незаконной. Поэтому все мы считались командированными и поэтому продолжали получать свою полную зарплату. Но в ту осень из Института пришёл приказ: «Те из сотрудников, которые не выполняют положенную дневную норму сбора хлопка /60 кг, ее не выполнял никто/будут получать только половину зарплаты.
На следующий день, в понедельник, объявили забастовку. И в течение двух следующих дней в поле не выходил никто. Персонал развлекался как мог. Пели под гитару и пили разведённый институтский гидролизный спирт. Ловили мелкую рыбу, сбежавшую из корейских заполненных водой рисовых чеков и бродившую малыми стайками по местным арыкам, собирали спорные по съедобности, похожие на грузди, большие белые пластинчатые грибы. В среду вечером на своей белой «Волге» приехал в колхоз Директор. Он собрал общее собрание и заявил забастовщикам, в числе которых был и его любимый младший сын Тимур: я прошу вас всех, товарищи, завтра выйти на работу. Будете, как всегда, получать полную зарплату. Ерунду с половиной зарплаты придумал дурак Рахманов/так прямо и сказал «дурак»/. А сегодня за счёт Института для всех наших работников к ужину будет приготовлен хороший плов. / Кандидат физ-мат наук Рахманов, был многолетним заместителем директора Института. При всех своих достоинствах и недостатках дураком он никак не был, а был только беспрекословным исполнителем всех директорских распоряжений./
Он продолжал еще несколько лет трудится в должности замдиректора и после описанного инцидента. Директор ценил его за исполнительность и преданность, но в критической ситуации с лёгкостью слил, направив вектор ярости масс на него невиноватого.

У читателя может создаться впечатление, что автор необоснованно пытается сопоставить выдающегося исторического деятеля товарища Сталина с неким известным ему Директором, фигурой на много порядков меньшей. А все приводимые автором аналогии выглядят притянутыми за уши. Но данный рассказ вовсе не о Сталине, о котором и так всем хорошо известно, и только в малой степени о Директоре. Это, дорогие современники и соотечественники, о нас, о нас с вами. И притягивать тут нечего. Тянется само по себе.

После смерти Директора президиум Академии Наук Узбекистана довольно долго искал подходящую кандидатуру нового руководителя. А пока суд да дело исполняющим обязанности директора Института был назначен сын усопшего Пулат. /По Институту ходил слух о том, что некто из самого высокого республиканского начальства клятвенно обещал смертельно больному Директору передать управление Институтом его старшему сыну/. Пулат более десяти лет проработал в Москве, в институте химической физики АН СССР , где под руководством академика Виталия Иосифовича Гольданского успешно защитил кандидатскую диссертацию по позитронике.
Увы, на примере Пулата, с очевидностью был подтверждён тезис о том, что на детях гениев природа отдыхает. Пулат со всеми сотрудниками здоровался, первым протягивая руку для рукопожатия. Всех старших по возрасту, большую часть ровесников и многих из научной молодёжи он называл по имени-отчеству. На учёных советах Пулат терпеливо выслушивал всех, желавших выговориться после долголетнего молчания при предыдущем строгом правлении. Свою позицию по любому вопросу он высказывал в виде предложения, подлежащего обсуждению. И вовсе не за попытку феодального по форме перехода институтской власти от отца к сыну, а за такое вот Пулатовское московское чистоплюйство наш добрый учёный народ его не только не уважал, а почти открыто ненавидел. На стенах институтского туалета на Пулата рисовались мерзкие карикатуры, подписанные скабрёзными текстами. Так думал о Пулате я. Но, институтский старожил думал несколько иначе: «Как Пулат нами руководит – так каждый может. И ты можешь, и я могу. А как Директор руководил – так не мог никто».

После смерти Директора многие из заведующих лабораториями высказывались в том смысле, что покойник правил слишком круто и несправедливо, силой навязывал своё, часто ошибочное мнение, зажимал творческую активность подчинённых и был преградой на пути их карьерного роста Теперь, утверждали они, мы сумеем, наконец, показать на что по большому счету способны. Прошло всего лишь несколько лет, когда стало ясно, что, после смерти местной разновидности товарища Сталина, выход качественной научной продукции Института зримо уменьшился. Дисциплина упала. Работники приходили на работу с опозданием, а уходили когда хотели. По ночам же не работал никто.

В заключение представленного здесь набора сомнительных аналогий, приведу эпизод из фильма «Кинг Конг». Громадная страшная горилла была опасным смертельным врагом туземцев острова Черепа. Несчастные аборигены каждодневно строили и строили защитную от чудовища стену. Но могучий монстр регулярно ее разрушал.
А туземцы снова строили… Так вот, в тяжких трудах и заботах, они и жили. Но отловленная белыми людьми горилла погибла в Нью Йорке. И на острове Черепа туземцы, вздохнув с облегчением, строить стену перестали. Один из белых героев фильма через несколько лет вернулся на этот остров и с удивлением узнал, что в результате гибели ужасной гориллы жизнь туземцев не улучшилась, а резко ухудшилась. Раньше все они были при деле. Строили стену и строили. А теперь, освобождённые от непосильного труда, счастливые и свободные островитяне перепились, передрались и надумали пойти войной на соседний остров. Такие дела…

НАШ ПРОФОРГ
Рассказ о приобретении ковра Бельгийской работы

В октябре 1995-го года на скромном институтском застолье по поводу моего пятидесятилетия, заместитель директора Института Тулкун Арифович сказал: «Вы, Владимир Хилевич, единственный в Институте доктор наук, не просивший и не получивший от Института ничего: ни квартиры, ни машины». /Имелись в виду квартиры и легковые машины, малым числом получаемые Институтом из небогатого правительственного фонда нашей Академии Наук/. И это была правда. Но, как почти всегда с ней бывает, не вся правда.
Давным-давно, через три года после заселения в нашу, купленную за свои деньги, кооперативную квартиру, мы, на семейном совете, решили, что нам совершенно необходимо купить большой ковёр. Ковры тогда не были таким уж страшным дефицитом, но в свободной продаже не имелись. Право на приобретение ковра нужно было получать по месту работы.

Наш профорг, выслушав, заверил меня в том, что проблема не является такой уж сложной и может быть решена в разумные сроки. Я должен лишь подать ему в письменном виде просьбу о выделении ковра нужного размера, приложив к ней свою краткую автобиографию. «Просьба» у меня была с собой, а краткую автобиографию принёс через час. Посмотрев на эти напечатанные полстранички наш профорг воспылал праведным гневом:
– Ты что это принёс? Такой ерунда: родился, учился, женился… совсем никуда не годится. У нас в профком для любой дефицит одинаково надо писать.
И он поясняет, как мне надо писать правильно:
– Ты ведь теорсектор работаешь. Поэтому пиши, сколько у тебя статей есть и в каких журналах. Сколько тезисов конференций республиканских и всесоюзных. Ты в конкурсе молодых учёных Академии участвовал? – Участвовал. Призовое место занял? – Занял. Обязательно пиши. И про свои хлопковые кампании пиши. Сколько был, сколько собирал. И про то, что в коллективе уважают тебя, пиши. И в Академиаде за Институт ты в настольный теннис играл? – Играл. Тоже пиши.

Выслушав, как надо, я спросил профорга:
– Объясни, пожалуйста, кто кого покупает? Я покупаю ковёр за свои деньги или ковёр покупает меня. В книгах об иностранной жизни тот набор сведений, который ты называешь «краткой автобиографией», пишут на ковёр. Пишут – из какого материала он сделан, какими красками выкрашен, подвержен ли вредителям, и если подвержен – как с этим бороться, как часто и чем ковёр нужно чистить, и все в таком же роде…
Объяснять он не стал, и почему-то обиделся:
– Слушай, дорогой, если ты правильно делать не хочешь. Не надо. Забирай своё заявление и уходи.

Дома, чертыхаясь, я сочинил свою подробную «краткую биографию», в требуемом нашим профоргом виде. Примерно через месяц мы с женой с третьей попытки купили в ЦУМе ковёр нужного размера. Из приложенной к нему «биографии» мы, среди прочего, узнали что ковёр этот машинной работы соткан в Бельгийском городе Льеже. Соткан из синтетики, и потому молью трачен быть не может. Нам показалось странным, что в центральном универмаге столицы Узбекистана не было знаменитых узбекских ковров из овечьей или верблюжьей шерсти местной ручной работы. Не было ни длинноворсовых джульхирсов, ни коротковорсовых гиламов.

Через несколько дней после приобретения ковра наш профорг остановил меня в институтском коридоре и, узнав, что ковёр успешно куплен, сказал:
– Володя, я долго думал о том, почему мы пишем характеристику на человека, а там, за бугром, характеристику пишут на ковёр. И понял, почему. Это потому, что у нас здесь людей много, а ковров мало. А у них там, наоборот: ковров много, а людей мало. Вот и вчера по телевизору сказали: у них там рождаемость очень сильно падает.
Я возразил:
– Если у нас в Узбекистане народу много, то почему в продаже нет узбекских ковров?
Но на этот вопрос он ответил быстро и толково:
– Это раньше их много было, когда женщины дома сидели и ткали. А теперь ткать некому. Все хлопок собирают.

НЕ НАШ ПРОФОРГ
Рассказ о любви почти что с первого взгляда

В конце ноября 1981-го года у меня была недельная командировка в Москву на очередную Всесоюзную Конференцию по физической электронике. Конференция проводилась в модерновой высоченной гостинице «Дом Туриста» возведённой на Ленинском проспекте для зарубежных гостей московской Олимпиады 80. Моему устному докладу отводилось десять минут на вечернем заседании последнего перед закрытием, четвёртого дня Конференции.

Последнее заседание затянулось, и по его окончанию я не захотел в тот холодный, снежный и ветреный вечер в четвёртый раз тащиться в расположенную наискосок от гостиницы дешёвую демократическую кафешку, а поужинать задорого в гостиничном ресторане. В ресторане, о звёздно-европейском уровне которого ходили восторженные слухи, распускаемые парой другой из удачливых наших коллег, побывавших в дальнем зарубежье. Но на 22-ой этаж, где располагался этот ресторан, я поднимался больше от голода, чем от любопытства.

Отечественных ресторанов я не любил, а в европейский уровень обслуживания не дорогих пролетарскому сердцу богатых иностранных гостей, а нас – простых, и даже не самых простых советских людей, не верил. Особенно меня раздражала репертуаром и децибелами хамская ресторанная музыка.
Весной, на симпозиуме в Харькове, решив, вместе с чешским коллегой, пообедать в начале в четвёртого часа пополудни, после затянувшегося посещения Университета, мы увидели на дверях ресторана табличку: «Ресторан закрыт на обед». Владевший русском языком чешский коллега очень удивился. А я не очень.
Не удивился и тому, как в Ленинграде – культурной столице отечества, огромная, как ростральная колонна, официантка, подошла, наконец, к моему колченогому столику после двадцатиминутного ожидания, и, швырнув складку меню на мятую грязноватую скатёрку, нависла надо мной. Нависла, и всем своим грозным видом, и хорошо слышной дробью, отбиваемой каблуком туфельки сорок третьего размера, выражала крайнюю степень нетерпения. Я начал формулировать свой заказ:
– Сто граммов водки… И на несколько секунд задумался над единственной альтернативой: борщ или суп харчо….
И тогда она, решив помочь мне ускорить процесс выбора, добавила в рифму, не скрывая презрения:
– И хвост селёдки.
– Нет, сказал я, – Вы ошиблись, мадам. – Никак не хвост селёдки… А сто граммов водки и жалобную книгу.
Жалобную книгу, хотя и с третьей попытки, я у них получил. Все же культурная столица, кто бы там чего на неё ни злопыхал. Получил и написал все, что я о них думаю. Написал, не надеясь что-либо изменить, а только для снятия нервного напряжения. И дописав ушёл. Заказанную водку выпил без закуски, а обедать у них не стал.

Имея такой личный опыт, в чудо-ресторан на отечественных просторах я не верил, и в неверии своём, редко когда ошибался. Но на этот раз я был и неправ, и приятно удивлён.

На 22-ом этаже, справа от выпустившего меня скоростного лифта, располагалась входная ресторанная дверь. На ручке двери не висела обычная для вечернего времени в популярных московских ресторанах стандартная табличка : «Свободных мест нет». Не было и охраняющего вход, огромного бородатого швейцара, похожего на разъевшегося от безделья и жирной пищи московского боярина, недорезанного опричниками государя Ивана Васильевича Грозного. По этой простой причине приготовленная мной для бородача мятая трёхрублёвка, дающая право пройти в ресторан, где свободные места на самом деле есть, не пригодилась. Я открыл тяжёлую дверь из полупрозрачного толстого стекла и остановился у входа, поражённый увиденным.
Оказалось, что ресторанный зал занимал два гостиничных этажа: 22-й и 23-й. Его черный-черный, как безлунная и беззвёздная ночь, потолок, с многочисленными узкими углублениями для источников яркого света, резко поднимался от входа, до шести-семиметровой двухэтажной высоты над небольшой эстрадой у противоположной стены зала. Все столы были покрыты темно-зелёной, праздничной красоты, тканью и уставлены винными бокалами из тонкого, прозрачного, с лёгкой прозеленью стекла. В зале не было ни обычного монотонного шума от пьяных задушевных бесед на высоких и низких тонах, ни запахов кухни, ни бьющей по барабанным перепонкам музыки. Играл квартет и молодой, восточного типа парень, пел хорошо поставленным голосом ностальгическое «Арабское танго» с русским текстом: «За то, что ты красива, за то, что мир прекрасен…». Две не первой молодости пары танцевали. Я подумал, что в такой странной и непривычной обстановке должно что-нибудь неожиданное случиться. Оно таки и случилось.

Я еще продолжал удивляться, когда ко мне подошёл спортивного вида тронутый ранней сединой метрдотель и, назвавшись зав-залом, извинился: к сожалению, в настоящее время свободных мест в ресторане нет. Да и мне было хорошо видно: все столы в зале заняты парами или компаниями. И только за одним, близким к входу столом, сидит одинокая женщина. Зав-залом, однако, не ограничился констатацией очевидного факта, а предложил мне на выбор два варианта. Если моё время терпит, я, назвав ему свой гостиничный номер, могу спустится к себе на седьмой этаж. Он позвонит мне как только какой-нибудь столик освободится. Если не терпит, то можно поужинать за столом, занятом одинокой женщиной, при обоюдном согласии. Я согласился. И согласие дамы, окинувшей меня, стоящего у входа, быстрым не пристальным взглядом, было зав-залом получено.
Я подошёл к ее столику и сказав: «добрый вечер», уселся в кресло напротив дамы и углубился в красиво оформленное, напечатанное на четырёх языках меню. Через пару минут ко мне подошла молодая симпатичная официантка и приняла заказ: двести граммов столичной водки, бутылка «Боржоми», простая «водочная» закуска, котлета по- киевски, кофе по-турецки.
Через непривычные несколько минут я уже получил свою водку с закуской. Котлету же обещали в течение получаса, а кофе – когда пожелаю. В те несколько минут молчаливого ожидания я успел рассмотреть свою визави, получившую ранее свой безалкогольный малокалорийный заказ несколько ранее.
Сидевшая напротив была женщиной совершенно заурядной внешности: среднего роста, не худой, и не располневшей, с типично славянскими чертами лица, но без какой-либо индивидуальной, милой, запоминающийся особенности. Была она не молодой и не пожилой, похоже – моей ровесницей: чуть более тридцати лет, или немного менее сорока. Короче, если бы меня попросили воспроизвести ее словесный портрет, я не смог бы этого сделать. Только взгляд ее небольших светло-карих глаз отличался некоторой неназойливой начальственной строгостью. Я подумал: похоже, школьная учительница, возможно, даже завуч или директор школы И как вскоре выяснилось: не угадал.
За несколько секунд до того, как я сам думал это сделать, женщина решила прервать молчание. Оно прервалось самым обычным, ни к чему не обязывающем заурядным застольным трёпом, трёпом обо всем и ни о чем:
– Раз уж нам пришлось ужинать за одним столом давайте знакомиться. Меня зовут Валентина Васильевна. Можно просто Валя.
– Очень приятно. Меня зовут Владимир Хилевич. Можно просто Владимир или Володя.
– Вы, Владимир, в нашей гостинице живете? /Могла и не спрашивать. Посторонним в этот ресторан не пройти/.
– Да, на седьмом этаже. У нас здесь Всесоюзная Конференция. Я физик. Работаю в академическом институте.
– И у нас конференция. Только не учёных, а профсоюзных работников. Я профорг 15-го цеха завода Ижмаш. Слышали про такой? И не дождавшись моего ответа… Раньше наши конференции были только в гостинице «Россия». Но в 77-ом году она сгорела и потому мы здесь.
И через несколько секунд вынужденного молчания она спросила :
– Скажите, вы ленинградец? Я угадала?
– Нет, говорю. Я живу и работаю в Ташкенте.
– В Ташкенте… Я там была прошлой осенью. По обмену опытом с профсоюзом вашего авиационного завода. И небольшая экскурсия
по заводу была. Там в сборочном цеху громадный самолёт стоял. Никогда такого не видела. /Это был, надо полагать, военно-транспортный Ил-76/. А город Ташкент мне понравился. Там у вас дыни такие большие и вкусные. И оперный театр красивый. Но очень жарко даже в октябре. А жили мы в гостинице напротив театра. Гостиница так себе… Два дня в моем номере холодной воды не было.
На этом месте эта содержательная беседа была прервана. Из центра зала в направлении нашего стола шёл, пошатываясь, пожилой багроволицый, косолапый и малорослый мужик со звездой героя социалистического труда на лацкане поношенного измятого пиджака. Не обращая на меня никакого внимания, он, стоя наклонился к уху Валентины и зашептал что-то слёзно-жалобное просительное, мне еле слышное: «Ну, Валюша, ну, будь же ты человеком… ну, выручи… помоги. Я их упрашивал, деньги сувал… Они – ни в какую. Ты меня знаешь… Помоги… Не могу я так вот просто отсюда уйти». Но на все эти слёзные просьбы Валентина Васильевна лишь отрицательно качала головой. И проситель, шатаясь и еле слышно матерясь, ушёл, унося тяжкое, но непонятное мне горе к своему столику в центре зала, где его, поглядывая с нетерпением в нашу сторону, ожидали двое друзей.
Заинтригованный произошедшим, я спросил Валентину: -Кто это был и что все это значило.
– А, сказала она. – Не обращайте внимания.- Это Пётр Петрович по прозвищу «героический Петюня» из нашей заводской делегации. А значит это только вот что…
И Валя указала на висевший справа от входа, небольшой плакат следующего содержания, на который я ранее не обратил внимания: «Дорогие гости! По правилам нашего ресторана каждый посетитель может заказать не более двухсот граммов водки, или других напитков столь же высокой крепости».
– Вот, объяснила она, Петюня и получил свои двести грамм, а больше ему не дали, как ни просил. Он и пришёл клянчить, чтобы я ему от себя еще двести взяла. Но я наотрез отказала. И так, каждый вечер, когда я здесь ужинаю. Если не он, так кто-нибудь другой из наших о том же. Сначала этот ресторан только для иностранцев планировался, чтобы они валютой расплачивались, но их после Олимпиады мало. Поэтому и наших постояльцев вместе с ними стали пускать. Вот почему такой плакат и повесили…
Как всегда, и в прочих аналогичных случаев, от Петра Великого и до Леонида Брежнева включительно, мы переносим к себе от западных достижений не все без просмотра и разбора. А своего уникального духмяного национального колорита при этого не теряем.
– Странно смотрится, говорю, этот героический труженик. И на наших конференциях герои соц-труда бывают. Чаще других – академик Девятков. / И подумал про себя: даже в дворники Николай Дмитриевич этого алкогольного страдальца в свой Институт Радиотехники и Электроники, пожалуй, не взял бы /. А за какие заслуги этот Пётр Петрович стал Петюней героическим ?
– Ах, – сказала она, – опустив глаза долу, с явным нежеланием обсуждать прошлое коллеги в подробностях. Давно это было. Еще при Хрущёве. Он тогда еще в КБ трудился, чем-то там руководил, и участвовал как руководитель в разработке очень нужного в то время изделия, которое в серию пошло.
Мой следующий наивный и глупый вопрос: «о каком-таком изделии идёт речь»- остался само-собой без ответа:
– А об этом я вам, извините, сказать не могу. Потому, что наши изделия являются государственным оборонным секретом.
И после недолгого молчания прибавила таинственное:
– Ну, пока… пока, Володя, не могу.
Это таинственное я воспринял поначалу как просто фигуру речи типа: пройдут года и все тайное станет явным. Но очень скоро стало ясно, что это была не фигура речи, а элемент некого плана Валентины на мой счёт.

Наш совместный ужин, тем временем, подходил к концу. Я ждал только обещанного кофе, а дама – мороженого. Однако ни к чему не обзывающий разговор продолжался. И продолжался явно по инициативе Валентины. Она все время была как бы в поиске неких тем, интересных нам обоим для обсуждения. Но ладилось не очень. И предпочтения наши ни в чем не совпадали.
Ей очень нравились фильмы «Калина Красная» и «Афоня»; София Ротару и Валерий Леонтьев; парное фигурное катание и художественная гимнастика, которой она будто бы в детстве занималась. А мне: – «Бег» и «Безымянная звезда»; Елена Камбурова, /о которой Валентина впервые услышала и спросила: «а почему ее по телевизору не показывают»/ и супруги Никитины; баскетбол и теннис.
Опечаленная несовпадением взглядов на столь важные вопросы и зримо заскучавшая Валентина резко оживилась, когда ресторанный оркестр заиграл вальс.
– Ах, этот прекрасный вальс… Я помню его с детства но забыла как он называется. А вы помните?
– Помню, говорю. Это старинный вальс: «Память цветов». Сочинён давно, задолго до Иоганна Штрауса, еще в шестнадцатом веке итальянским композитором. Фамилия его, кажется, Росси.
– Да, подтвердила она, именно так и называется. И я вспомнила. А вы танцуете вальс? – Танцевал последний раз в девятом классе? – А раз все-таки танцевали, то, пожалуйста, пригласите меня.
И я пригласил. Из близкого к середине зала танцевального места мне было хорошо видно, что покинутый собутыльниками Петюня, спал сидя, уронив буйну пьяну голову на красивую зелёную скатерть, в опасной близости к большому блюду с объедками. Уловив этот мой взгляд, Валентина процедила сквозь зубы:
– Все-таки добыл … опять, выходит, уговорил, гад, кого-то. Не буду сегодня его до лифта тащить. Как-нибудь сам доберётся.
Прошло не более минуты, как, не прерывая нашего медленного, вальсирования, Валентина Васильевна сказала:
– Я мучительно думала, Владимир, как и с чего начать мне этот разговор. И решила говорить просто и прямо. Вы мне очень понравились. Очень. Можно сказать – почти с первого взгляда. И вот моё предложение: уж очень многого я не могу, но если вы согласитесь переехать к нам в Ижевск, то автомобиль «Москвич», тот, который известен как ИЖ – Комби, я вам куплю в течение месяца. Это очень хороший автомобиль. И мне просто его получить. Их у нас в Ижевске производят. Я все понимаю и не жду от вас немедленного ответа. Подумайте. Если надумайте – вот мой гостиничный телефон. И протянула заранее приготовленную бумажку.
Я не сомневаюсь в том, что не более чем услышанным бы удивлён, если бы Валентина Васильевна во время вальсирования превратилась в лягушку или в какое-нибудь секретное оборонное изделие. Ничего, даже близко подобного, ни от одной ни девушки, ни женщины я не слышал ни разу. Не слышал ни до, ни после произошедшего.
Я, по всем своим внешним и внутренним данным, совсем не из тех представителей мужского пола, в кого можно влюбиться с первого взгляда. Влюбиться, не поинтересовавшись ни семейным, ни материальным положением возлюбленного, ни наличием у него учёной степени, ни занимаемой им должностью, ни даже его национальностью, в моем конкретном случае не так уж легко очевидной с первого взгляда.
Но, с другой стороны, поведение Валентины Васильевны – профорга цеха огромного оборонного завода, никак нельзя было связать с неким серьёзным психическим заболеванием.
Похоже, что-то значительное, что-то очень привлекательное, но мне самому совершенно еще неизвестное, стало причиной столь странного ее поведения. Не исключено: нечто такое и появилось во мне с возрастом на тридцатишестилетнем экваторе жизни. А что, что если даже и в моем внешнем виде? /Рассказывают, что президент США Франклин Рузвельт отказался назначить на важную государственную должность некого пожилого человека, горячо ему рекомендованного как обладателя выдающихся деловых качеств. И, на недоуменный вопрос одного из своих помощников, пояснил: «У него несимпатичное, с неприятным выражением лицо. А я не верю в деловые качестве человека, который к сорока годам жизни не смог устроить себе лица приличного вида»./ Чем черт ни шутит, когда Бог спит… И я спросил:
– Что же вас так привлекло во мне, что?
– Ах, сказала, она. Вы такой интеллигентный, всесторонне образованный и деликатный человек… Среди моих знакомых таких людей давно не было и сейчас нету.
Выслушав это, я понял: сказанное есть, если и не полное вранье, то уж точно, далеко не вся правда. И, желая узнать всю правду, предложил:
– Валя, я не верю, что перечисленное вами и есть реальная причина столь сильного вашего ко мне притяжения. Вопрос важный. Давайте будем честны до конца.
– Давайте, согласилась она. Все что я сказала о вас ранее – правда. Но больше всего мне понравилось… ну очень понравилось… Понравилось то, что вы, заказав двести граммов водки и почти не захмелев, не стали ни просить, ни требовать добавки.
Такая вот горькая оказалась эта вся правда. И мне стало жалко. Жалко понапрасну размечтавшегося себя, но не только. Вместе с Николаем Алексеевичем Некрасовым /Доля ты! Русская долюшка женская! Вряд ли труднее сыскать./ жалко несчастных, хороших русских женщин. Жалко их всех: от простых, терпеливых и жалеющих своих спивающихся и спившихся петюнь тружениц; и до хорошо ухоженного, строгого женского партийного и профсоюзного начальства. Не так уж сильно жалко, но страшновато и за нашу такую важную и такую секретную оборонную промышленность. Промышленность, обеспечившую дружественную нам, афро-азиатскую и южноамериканскую пассионарную часть человечества /в ее справедливой борьбе с империалистами, нео-колонизаторами, террористами, расистами, сионистами, коммунистами, рабо- и нарко-торговцами но, особенно яростно и злобно – в кровавых разборках одних из наших друзей с другими нашими же друзьями/ разработанными на ИЖ-Маше лучшими в мире и давно уже не секретными, а ставшими ярким символом могучей и миролюбивой страны, автоматами Калашникова АК-47. Автоматами, уменьшившими и продолжающими зримо уменьшать давление на почву нашей перегретой и перенаселённой планеты.