Автор: | 23. марта 2018

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



ЖИВЫЕ И МЕРТВЫЕ

Разменяв восьмой десяток прожитых лет, я намерен остаток жизни, неизвестной продолжительности и неизвестного качества, потратить на написание второй книги, опираясь на недавний небогатый опыт работы над книгой первой.
Настоящая публикация содержит несколько рассказов, которые, возможно, войдут во вторую книгу.

Октябрь 1989-го года. Я стою у могилы моей матери на отведённом еврейским покойникам участке большого ташкентского кладбища «Домрабад». Неподалёку на краю центральной аллеи – богатый, с яркими осенними цветами у подножья и с женским портретом на чёрном мраморе, памятник. Перед ним – десятка полтора хорошо одетых людей разного пола и возраста. Они говорят громко, в кладбищенской тишине я хорошо их слышу и понимаю: большая дружная семья, отъезжающая завтра навсегда на историческую родину или еще куда, пришла проститься с недавно похороненной здесь еще нестарой красивой женщиной.
Между мной и семейством – несколько старых, заросших сорняками могил, с ржавеющими оградами и покосившимися простыми памятниками. У одной из них – очень-очень древняя, согбенная в дугу, маленькая лёгкая старушка. Она суетливо хлопочет: подметает, прибирает, протирает, что-то тихо и печально приговаривая. Ее приметил один из прощавшихся: молодой, кудряво блондинистый, с ярким персиковым румянцем на очень белой коже пухлых щёк, пышущий несокрушимым здоровьем молодой парень. Указывая на старуху пальцем, он говорит: «Вот живёт же, живёт непонятно зачем эта старая карга, никому не нужная, а мама наша… мама… не дождалась, не дожила до этого счастливого дня».
И вот стихотворение, /из какого сора растут стихи…/ написанное мною всего за один вечер того же ветреного, с обильным листопадом, осеннего дня:

Над плитой из мраморной крошки
Она пошептала немножко,
Поохала, повздыхала – коричневая, сухая
Как ломоть прошлогоднего штруделя
Зачерствевшего в ломкий прах –
Старая Сарра Иудиевна
С детской лопаткой в руках.
А потом суетливо, неловко
/Чтобы не обобрали спящего,
И не продали вновь затем/
Надламывала у головки
Тонкие шеи цыплячьи
Мелких розовых хризантем.

Отводила глаза – не смотрите!
От надписи на иврите
И от выцветшей фотографии:
«Это он, или кто… Боже мой…»
А на последок – внятно:
«Арон, я пошла домой.
Ты прости что еще живая,
Хоть и плохо сплю, мало ем,
От тебя час тащусь до трамвая…
Скоро лягу с тобой насовсем».

Уходит. Пристойную мину
Сбросив, смотрят старухе в спину
Со своих черно-мраморных гладких,
Под античность эпохи упадка,
Неприветливо, с высокомерием,
Портреты ее современников.

Расположенные вольготно
По периметрам прямоугольников,
Отгороженные от нищебродья
Прочно – якорными цепями.
Меж цепей просторно и чисто.

Только осень шекели листьев
Щедро-щедро швыряет горстями,
Да еще – словно ржавые сабли
Из усталой от старости стали -
Сухие стручки акаций.

Здешним призракам… чтоб перестали
Зря шататься по снам эмиграций.

Из подобного сора и мусора может расти и какая-никакая проза. В мусорном складе моей памяти о прожитом и пережитом, всякого сора хватает с избытком. И потому проблема не в том, где что взять, а напротив – чтобы не перебрать, не перегрузится, не надорваться неподъёмной тяжестью.

ДОМ И ДОРОГА К НЕМУ

Этот, построенный в 1973-ем году, наш четырёхэтажный бетонно-панельный кооперативный ташкентский дом является единственным, достойным упоминания, моим личным вещественным достижением.
На самом деле нашим /с женой и трёхлетним тогда сыном/ стал, разумеется, не весь тот небольшой дом /французский проект, четыре этажа, два подъезда, в каждом по восемь квартир/, а только одна его квартира на первом этаже: три комнаты общей площадью в 36,9 квадратных метров, плюс маленькая кухня, плюс лоджия и узкий длинный балкон, с выходами на него из обеих крохотных спален.
Французское происхождение дома /увидеть Париж и умереть/
поначалу представлялось его жильцам сомнительным, однако впоследствии полностью подтвердилось.
Да, это был-таки французский проект, проект дешёвого муниципального жилья, построенного во время промышленного бума 60-х годов для иностранных рабочих / Парижского и Марсельского аналога Московской и Ленинградской, распиханной по переполненным общежитиям лимиты/, жителей бывших французских колоний в северной /Алжир, Тунис, французское Марокко/ и в центральной Африке.
Отношение коренных природных москвичей и ленинградцев к лимите – мигрантам из захолустных провинциальных городков и нищих сел российского нечерноземья мало чем отличалось от отношения коренных парижан и марсельцев к понаехавшим арабам и неграм.
И нечего тут разводить: кто – индоевропеец, а кто – афроазиат; кто – расист с антисемитским, исламофобским или каким там еще уклоном, кто – напротив, интернационалист, воспитанный на братской пролетарской солидарности. Нечего.
Как установила беспартийная, и потому – беспристрастная наука: все мы, ну все, сколько нас ни есть, произошли от одной, единственной восточноафриканской обезьяны.
Той самой, которая не так уж и очень давно, под действием мутагенной химии, если жрала, дура, что попало, или жёстких излучений из очередной открывшейся озонной дыры, или просто так, неизвестно зачем и почему, поменяла пару своих задних рук на прямоходящие ноги и отбросила хвост, за что и была единогласно/при одном воздержавшемся – ее будущим супруге/ изгнана из стаи консервативными четверорукими сородичами. Изгнана навсегда, как злостная тунеядка и уродина.
Более того, все мы поначалу были неграми. Это потом, потом уже кому как подфартило: кто навсегда остался черным как ночь на экваторе, кто побелел, то ли от холодов в последний ледниковый период, то ли просто от зависти и злости, кто пожелтел как отлетевший с древа на землю пятипалый осенний лист. Каждому своё.
Не исключено также, что до выборочного осветления все сапиенсы были еще и евреями. Черными мелкокудрявыми евреями типа абиссинских фалашей, самый известный из которых – генерал-аншеф Абрам(!) Петрович Ганнибал – прадед А.С. Пушкина по отцовской линии, которому поэт посвятил свой роман «Арап Петра Великого».
Если в начале девятнадцатого века Александру Сергеевичу было бы известно все достоверное, что мы знаем сегодня, то он, несомненно, назвал бы свой, к сожалению, недописанный роман: «Еврей Петра Великого».
Это из-за него, из-за Абрам Петровича, из-за его плодотворной деятельности по улучшению российского государственного устройства, и пошла гулять по Руси поговорка: У каждого Абрама своя программа.
Популярная и сегодня, поговорка эта в эпоху, следующую за перестройкой и гласностью поменяла свой смысл на обратный. В настоящее время ее обычно используют, чтобы выразить отрицательное отношение русского и других финно-угорских, тюркских и прочих народов, проживающих на пространстве бывшей Советской Империи, к сомнительным дорогостоящим программным проектам типа «Сколково», и, особенно, к непомерно зауженному национальному составу записных прожектёров.
Что же касательно самого Александра Сергеевича, то доминантные /то есть очень сильные/ афро-еврейские гены его прадеда были причиной тому, что этот величайший русский поэт был более похож на жителя Африканской саванны, чем на предшествовавших ему природных русских поэтов: на изобретателя силлабо-тонической поэтики Василия Тредиаковского, на Михайлу Ломоносова –, и даже на самого из них знаменитого - Державина Гаврилу Романовича. Эта очевидная непохожесть проявилась в полной мере и в его творчестве.
Русскоязычный казахский поэт Олжас Сулейменов так описывает фенотип/ то есть внешний вид/ Александра Пушкина:

Поэт красивым должен быть как бог.
Кто видел бога? Тот, кто видел Пушкина.
Бог низкоросл был, чёрен как сапог,
С тяжёлыми арапскими губами…

Неудивительно, что и в современной Эфиопии Александра Сергеевича считают своим национальным поэтом, оспаривая это почётное право с жителями других государств Африканского Рога: Сомали и Эритреей.
Ну вот, аж куда меня занесло. Только начал писать о своём ташкентском доме как попал… – Попал в Африку. Пить надо меньше, а думать больше, избирательней и строже. И ни в коем случае не мешать хорошую французскую водку с лекарствами от двенадцати не смертельных болезней.
Обретение того, весьма скромного по меркам следующего тысячелетия, жилья, в мелких и мельчайших подробностях хранится в моей памяти. Хранится потому, что протяжённой во времени и преисполненной приключений была непрямая /то есть если уж не совсем кривая, то кривоватая/ к нему дорога.
Началась она осенью 1967-го года в городе Рязани, где моё полугодовое пребывание завершилось полным крахом всех инфантильных радужных надежд и всех фантастических честолюбивых планов.
Профессор Шуппе Георгий Николаевич, приглашая меня под своё могучее крыло в Рязань, предлагал место в аспирантуре РРТИ – Рязанского Радиотехнического Института, и в течение одного года ожидания – государственную квартиру для моего малого семейства /все семейные научные сотрудники, перебравшиеся с ним в Рязань после Ташкентского землетрясения 1966-го года, квартиры уже получили/.
Г.Н. легко убедил меня в том, что если он /ОН! реально известный и уважаемый учёный союзного уровня, /так пожелал, то так оно и будет. Я знал, что так оно, с его научными и прочим делами и было всегда в ТашГУ, и не видел причин почему в РРТИ может быть иначе.
Но все пошло совсем не так. Нескоро, через пять месяцев, я понял причину провала проекта, прочувствовав ее на собственной шкуре. Причина была проста, но имела непреодолимый фундаментальный идеологический характер.
Дело в том, что советская власть в городе Рязани существенно отличалась от ее ташкентской сводной сестры – прямой наследницы позднего среднеазиатского феодализма, хотя и научившейся говорить с высоких трибун правильные, социалистические по содержанию слова, но в житейских делах человеческих, уповавшей более на Аллаха и пророка его Мухаммеда, чем на Маркса и Ленина.
Привычная мне с детства и с юности, она была, в делах тех суетных, куда как менее антисемитской, подозрительной и злобной.
Поначалу это отличие на учёной команде Г.Н. так уж заметно не проявлялось. Там не было никого /кроме него самого, как выяснилось немого позднее/ с сомнительной по рязанско-советским меркам биографией, к тому же, до моего приезда, не было и ни одного еврея.
/Дама, заведовавшая аспирантурой РРТИ – второй молодости, рыжевато-пегая идеологическая Курочка Ряба. На столе – фолиант собственного ее сочинения: «Письма рязанских крестьян к Ленину», расположенный так, чтобы посетитель видел, непременно видел – кто автор, спрашивала меня: «Скажите, Владимир, покровитель ваш, Георгий Николаевич, кто он по национальности?» – Отвечаю: немец, из прибалтийских. – Ответ ей не нравится. А у нас, – говорит она, – есть другое мнение. И сквозь зубы: «Если немец, то что ж это он о вас так сильно печётся?»/.
А Г.Н., действительно, происходил из знатного остзейского дворянского рода. Его дед, профессор Вильгельм Шуппе, был знаменитым философом – основателем школы имманентной философии, той, которая преступно отождествляла бытие с сознанием. Г.Н. гордился таким родством и неоднократно повторял, в том числе и нам, студентам, на своих лекциях в Университете, что его деда за воинствующий идеализм ругал предпоследними словами в своём бестселлере «Материализм и эмпириокритицизм» сам В. И. Ленин.
В марте 68-го года Г.Н. обратился к своему еврейскому другу профессору МИФИ Александру Соломоновичу Компанейцу /А.С. был учеником Л.Д. Ландау и ближайшим сотрудником главного теоретика проекта советской атомной бомбы – трижды героя социалистического труда академика Якова Борисовича Зельдовича, и потому много чего мог, если сильно того хотел/ с просьбой о помощи по спасению моего аспирантского прожекта. Но было уже поздно.
За две недели до звонка Г.Н. Компанейцу, ректор Рязанского Радиотехнического Института, скромный кандидат химических наук, но зато аж целый контр-адмирал в отставке, сказал, глядя на меня в коридоре РРТИ сверху вниз, так, как глядел в бессмертном фильме Сергея Эйзенштейна революционный матрос на червя в гнилом мясе: «Вы никогда, вам понятно, НИКОГДА не будете аспирантом нашего института. Я лично до этого не допущу». И сдержал слово. И таки не допустил.
Не допустил, не посрамив чести советского /в досоветском прошлом, и в сегодняшнем настоящем – российского/ военно-морского флота, его Андреевского Флага, крейсера «Варяг» и канонерской лодки «Кореец», его броненосца «Потёмкин» и революционного крейсера «Аврора», его же краснознамённой подводной лодки С-13, потопившей в январе 45-го года громадный, бывший до войны круизным, лайнер «Вильгельм Густлофф» с 10582-мя (!) военными и гражданскими немцами на борту / для сравнения, вместе со знаменитым Титаником погибло 1514 его пассажиров/, и ее героического командира, с судьбоносной, но похожей более на вражескую румынскую, фамилией Маринеско.
Отмечу почти очевидное: никакая, даже самая славная история не состоит, как бы нам этого ни хотелось, из одних только героических подвигов, сплошных удач, и потрясающих воображение успехов. Так, в начале прошлого века поэт Саша Чёрный печалился, по поводу того, что:

От русского флота остались одни адмиралы.
Флот старый потоплен, а новый ушёл по карманам.
Чухнин, Бирилев и Дубасов – все славные русские лица.

/К счастью, состояние русского флота в славную эпоху президента Путина ничем не напоминает позор времён правления царя Николая II-го. Если и в наше бодрое время по карманам допущенных к кормушке и могло кой-чего там уйти по мелочам: от космодрома «Восточный», от стадиона «Зенит – Арена», от системы ГЛАНАСС, от эх-дорог и ах-мостов, да вот еще, в теперь уже нашем Крыму, больше, чем в других местах возлюбленного отечества, залипало в карманах у здешних руководящих персон, то ли от долгой сиротской бедности на бандеровской чужбине, то ли от радости возвращения на историческую Родину. Но что касается до военного флота… оттуда – нет, ни боже мой… ни-ни. Это святое. Сам ныне покойный Вячеслав Кириллович /Япончик/ строжайше запретил и Алимжан Турсунович /Тайваньчик/ запрет этот решительно поддержал. Век свободы не видать. Прямым свидетельством мощи нашего флота был рейд к берегам Сирии авианосного крейсера «Адмирал Кузнецов». Невиданный с конца 19-го столетия, застлавший полнеба над Европой, густой чёрный дым из труб боевого корабля возвещал о новом, уникальном и неизвестном на загнивающем Западе типе его движителей. Грозный рейд этот до потери пульса напугал адмиралов пиндосовского 6-го флота. Теперь они пытаются понять, какое из последних достижений евразийского гения предъявлено обозрению: торсионные двигатели Шипова? Генераторы мю-нейтрино Шаймуратова? Пусть себе думают-гадают…/
Вот и лично, к адмиралу Г. Н. Поникоровскому, уже через один год после успешного, с пузырями, потопления меня, фортуна повернулась своей тыльной стороной и его уволили с ответственной должности ректора РРТИ.
Оказалось, вся его корабельная команда, озабоченная попытками проникновения израильских шпионов в РРТИ, /один из идеологических боцманов так прямо и сказал мне: «Вот, выучитесь вы у нас в аспирантуре, а потом в Израиль переселитесь, чтобы наши секреты там продавать»/ просмотрела реальную, грозящую потоплением всей застойно-отстойной идеологической эскадры, большую беду.
Следователями Комитета Государственной Безопасности СССР было установлено: с 1967-го года в РРТИ активно действовала конспиративная подпольная антисоветская студенческая организация, известная под названием: «группа революционного коммунизма». Организация считала себя марксистской, но исходила из марксизма-ленинизма, разбавленного то ли социал-демократической идеологией, то ли и модной тогда на Западе конвергенцией, то ли просто дешёвым портвейном.
Руководил Организацией студент Юрий Вудка, автор брошюры
«Закат капитала». /В 1968-ом году Юрий Вудка принёс «Закат капитала» проживавшему тогда в Рязани А.И. Солженицыну, желая узнать его мнение о студенческих неомарксистских идеях. Александр Исаевич читать брошюру Вудки наотрез отказался, пояснив, что марксизм – веру своей доверчивой юности, он считает теперь ложным ученьем в любой его, марксизма, модификации, а истинными полагает лишь вечные христианские ценности. /
В 1969-ом году все участники «группы» были арестованы КГБ, обвинены в антисоветской агитации и пропаганде и осуждены за свои юношеские умственные упражнения на сроки от трёх до семи лет.
Ю. Вудка, отсидев день в день положенный ему семерик, эмигрировал в Израиль. Теперь, по истечении многих лет, я могу признать: рязанские идеологические вертухаи интуитивно верно связывали свои грядущие неприятности с Израилем. Но, профессионально никудышные, реального «врага» обнаружить они не смогли. Как и прославленные наши «Катюши», били они не по конкретной вражеской цели, а по пристрелянным площадям. Однако, в отличие от «Катюш», свою войну они проиграли.
У меня еще довольно долго хранилась официальная от А.С. Компанейца бумага с его согласием, совместно с Г.Н. Шуппе, руководить моей диссертационной работой: «Асимметрия работы выхода электронов из металла в случае монокристаллических поверхностей».
В марте 1968-го года я навсегда покинул Рязань, но не забыл ее фирменного гостеприимства, о некоторых особенностях которого расскажу далее.
Затем, в течение двух десятков лет, я встречался с Георгием Николаевичем на разного рода научных конференциях, совещаниях и симпозиумах, где он демонстрировал явное ко мне охлаждение. Но я не обижался. К тому времени уже достаточно наглядевшись на учёный мир, я понимал: Г.Н., как и большинство успешных творческих людей, плохо переносит напоминания о нечастых своих неудачах. А я был его очевидной безоговорочной неудачей, обидным поражением в борьбе с тёзкой -адмиралом и экипажем его партийных прихвостней.
Поэтому я не был удивлён и когда, сразу после защиты докторской диссертации в Москве, в Курчатовском Институте в 1992-ом году, получил от Г.Н. очень-очень тёплое поздравление. Старик был искренне рад, воспринимая ту мою защиту и как свой собственный, запоздавший на три десятка лет реванш.
Вернувшись в Ташкент, я устроился на работу в академический Институт Электроники и в первый же день отправился в его профсоюзный комитет /профком/ к его председателю /профоргу/ решать остро стоявший квартирный вопрос.
Ни в том, ни в другом родительском доме мы с женой-студенткой поселиться не могли, как по объективному недостатку жилой площади, так и по субъективному отношению родни к нашему, наспех заключённому полгода назад и выглядевшему особенно теперь, после сокрушительного рязанского фиаско, идиотской авантюрой браку. Так что жили мы пока на съёмных, часто сменяемых квартирах.
– Могу ли я претендовать на получение жилья от Института? – спросил я профорга.
– Можешь, – ответил он. Конечно можешь, дорогой, если имеешь право. И пояснил: «надо, чтобы, там, где ты прописан, на каждый один человек меньше чем шесть квадратный метр жилой площадь был». И попутно выказал эрудицию:
– Писатель Лев Толстой знаешь?
– Лично не знаю, но от разных людей слышал о нем много хорошего, – говорю.
– Вот он спрашивал: сколько для один человек земля надо? – Оказывается – много не надо. Шесть, оказывается, квадратный метр надо. И засмеялся. Но мне было не так весело. Пытаюсь узнать: как и у кого такой, дающий право, документ получить. Объясняет, с удовольствием, медленно растягивая слова:
– От наш профком комиссия к тебе домой приде…е…т, все посмо…о…трит, прове…е….рит, свой заключений сде…е…лает и протокол мне отдаст. Потом, когда директор, парторг тоже познако…о…мятся, если возражений нет – все трое мы подписать будем, потом на раисполком жилищный отдел пойдет.
– А когда комиссию ждать?
– Быстро будет. В течении один месяц.
У опытных людей я выведал, что и как в таком раскладе карт делают. Быстро прописал жену к своим родителям. Быстро добыл у знакомого гинеколога /с волками жить – по-волчьи выть/ фальшивую справку об ее беременности. Успел с большим запасом времени. Комиссия пришла через пять с половиной месяцев, когда справка стала уже честной.
С комиссией той все обошлось как нельзя лучше. Возглавлял ее уже хорошо знакомый и дружески ко мне расположенный, тридцатилетний здоровенный мужик с фигурой боксёра – тяжеловеса, Ахмаджон Артыков. Говорил со мной только он, а пришедшие с ним две девчонки из нашей бухгалтерии только тихо и сконфужено хихикая, перешёптывались о чём-то своём.
Ахмаджон осмотрел родительский дом: фундамент из двух рядов жжёных кирпичей, стены из сырцового их собрата, две комнаты общей площадью в 29 квадратных метров, /что составляло теперь менее 5 квадратов на жильца/ маленькая прихожая, голландская печь, недавно переведённая с угля на газ, отдельно стоящие во дворе сарай и летняя кухня.
В законности моего права на получение государственного жилья сомнений у председателя комиссии не было, в чём он меня и заверил.
В своей профсоюзной деятельности он достаточно насмотрелся на возведённые наспех во время войны хоромы подобного уровня комфорта и лишних вопросов не задавал. Заинтересовал его только наш низкий потолок, действительно уникальный.
Потолок был сотворён из крашеных белой масляной краской широких досок неизвестного происхождения, и угрожал жильцам хорошо видимым простым глазом неслабым прогибом по направлению вниз, к полу, максимальным, сантиметров в пятнадцать, – в центре комнаты. Казалось, что сверху, с покатой крыши приземистого дома, давит на потолочные доски какой-то тяжкий груз. И Ахмаджон спросил:
– Когда потолок ваш так сильно прогнулся? После землетрясения? – Ни боимся ли мы, что при следующем толчке он на нас рухнет?
– Нет, говорю. Прогиб такой величины был всегда, сколько себя помню. А бояться … конечно же, боимся. Боимся уже лет двадцать. Но к землетрясению прогиб чувствительности не проявил.
Я рассказал, как в ночь перед знаменитым землетрясением весны 66-го года, явился домой крепко выпившим с очередного студенческого праздника и первый, самый разрушительный толчок благополучно проспал.
/Отцу моему, с его еврейским и европейским воспитанием, мои частые и интенсивные студенческие пьянки очень не нравились. Он пытался бороться с ними и по – хорошему, и по – плохому. По – хорошему, например, так: «Я точно знаю, что ты вчера вечером ушёл из дому с одним рублём денег и вернулся в два часа ночи в стельку пьяный. Открой мне, пожалуйста, эту тайну: как можно всего на один единственный рубль так напиться? Я, может быть, тоже так хочу». Мать, как дочь винодела, была снисходительней, но и она, в одном особо тяжёлом случае, пожаловалась своим русским подругам: «У всех у вас дети как дети, а мой сын – пьяница». Сердобольные подруги, имевшие те же проблемы со своими собственными детьми, сочувственно покивали. /
От уж очень резких родительских движений спасало только то, что учился я хорошо, все годы получая повышенную стипендию, которую только и пропивал. В двадцать лет здоровья на все такое хватало и даже еще оставалось на погрузочно-разгрузочные работы, дававшие во время студенческих каникул небольшой дополнительный приработок. /
Проснувшись, я был поражён непривычно ярким освещением маленькой темноватой комнаты из образовавшегося в стене напротив большого отверстия правильной прямоугольной формы.
Оказалось, что раньше на этом месте было окно. Его еще до нашего заселения ликвидировали, а отверстие заложили сырцовым кирпичом, который теперь и вывалился наружу во двор. Обнаружилась также по стенам пара – другая не очень глубоких извилистых трещин, но дом устоял. И бояться прогиба мы стали меньше.
Припомнил я и тот момент времени, когда боязнь была максимальной. Это было сразу после рождения брата. Опасались: упавший на колыбель потолок может его убить. Позвали специалиста – некоего Прокофия Ивановича – не очень древнего и не очень трезвого старца.
Старец начал с того, что медленно обошёл весь наш дом, осмотрев поначалу это странное строение снаружи. Из его тихого невнятного бормотания сквозь прокуренные до желтизны жёсткие прямые усы, можно было лишь понять, что дом наш ему очень не понравился. Затем он забрался на крышу, долго и осторожно ходил по ржавеющему, крашеному унылым красно-коричневым суриком, железу и, продолжая недовольно кряхтеть, стучал по нему негромко большим деревянным молотком. Осмотр свой он закончил в нашей столовой, забравшись сапогами на стул, чтобы простучать тем же простым инструментом прогнутые потолочные доски. После чего старец торжественно объявил, что осмотр закончен и был приглашён к столу со скромным угощением.
Прокофий Иванович двумя глотками выпил большую рюмку водки, понюхал кружок чайной колбасы, похрустел маленько квашеной капустой, свернул козью ножку, и, запустив под потолок кольца едкого махорочного дыма, начал не торопясь формулировать своё экспертное заключение.
– Жуликам, которые, извиняюсь, сарай этот ваш строили, надо бы руки отрубить и руками этими отрубленными им же по мордасам как следует и нахлестать. Почему я говорю: «сарай»? Потому, что фундамента настоящего нет, погреба никакого нет, даже чердака, где это видано… и того нет. Только одну печку вашу нормальный мужик сложил, из тех, значить был, кто еще в Бога верует.
Спрашиваете, что делать? Правильно будет все к чертям собачьим сломать и на чистом месте новый дом, как полагается, построить. Вот чего я вам от всей души желаю. А чинить такое барахло никто честный и порядочный не возьмётся.
– А потолок… Эти прогнутые доски… С ними-то как быть? – Не дождавшись ответа на главный вопрос, заволновался отец.
– Что потолок… да ничего потолок… доски крепкие, ломаться не должны. Почему гнуты – мне не известно, но тяжесть на них никакая давить не может, потому, как чердака нет и негде ей, значить, быть. Думаю, они изначально такие гнутые и были, и как брак были жуликами этими по дешёвке куплены… в сырости, может, долго валялись или еще незнамо почему.
Видавший всякие виды на своём веку старец был прав. Доски эти не ломались, не трескались и не увеличивали свою кривизну, проявив завидную независимость от однонаправленно текущего времени. Они пережили мать, пережили отца, уверен – легко переживут и меня, если дом родительский еще не снесли.
Прав он был и тогда, кода глядя со своей колокольни глазами хорошего плотника, жестянщика и каменщика, ругал наш дом и его строителей предпоследними словами. Но в моей памяти тот самый первый родительский дом остался навсегда. Остался не маленьким нищим сараем, а домом самым любимым, хотя каждое моё, следующее за ним жилье по уровню комфорта было лучше предыдущего.
Так устроена самая верная любовь, когда любят не «за что-то», любят просто так, а зачастую любят и «несмотря ни на что». Чем старше я становлюсь, тем чаще и подолгу думаю о нем, об этом старом добром родительском доме, и всплывает многое: не только люди и вещи, но и звуки, и запахи, казавшиеся давным-давно забытыми. О том же и щемящее стихотворение Александра Межирова:

Какие – то запахи детства стоят
И не выдыхаются.
Медленный яд
уклада,
уюта,
устоя.
Я знаю – все это пустое.
Все это пропало,
распалось навзрыд…
А запах не выдохся, запах стоит.

Через неделю правильно оформленное экспертное заключение было передано профоргу, и я полагал: первая важная часть моего плана успешно завершена.
В результате за мной было закреплено место в институтском списке очередников на получение жилья. Место под номером 28. Цифра эта меня не пугала. В Ташкенте сразу после землетрясения строители, понаехавшие со всех концов страны, строили много и строили быстро. Получит Институт хотя бы один четырёхэтажный дом, и… и ура… у нас с женой новоселье. На худой конец – неотвратимое продвижение к первым номерам.
Хватило всего одного года с небольшим, чтобы понять, как глубоко и как глупо я был неправ. Понимание пришло в тот день, когда мне вздумалось зайти в местком и узнать, продвинулся ли я по очереди.
– Продвинулся? – переспросил профорг, конечно, конечно же ты, дорогой, продвинулся …сейчас, сейчас будем тебя посмотреть. – Он полистал свой гроссбух, нашёл нужную страницу: так, так, Ферлегер Владимир Хилевич, 1945-ый год рождения, женатый, детей нет, комсомолец, сектор теория вторичных процессов старший механик, так, так был 28-ой, так, теперь… и он вдруг как-то непривычно виновато и вымучено заулыбался. – Извини… извини, дорогой, другую сторону чуть-чуть немножко продвинулся. Теперь ты 35-ый. И, глядя на мою застывшую в недоумении физиономию:
– Понимаешь, аспиранты наши целевые из Москвы, из Ленинграда вернулись, там на русский девушка поженились, родителей разрешения хорошо не спросили, теперь говорят: нам квартира свой очень надо. Они раньше в Институт пришли, поэтому мы их вперёд тебя поставили. Но добил меня его ответ на мой последний вопрос:
– А сколько квартир выдают Институту в год?
Он снова полистал свой гроссбух.
– Вот, прошлый год… один только четырёхкомнатный был, учёный секретарь получил, этот год – пока ничего нет. Почему так мало, спрашиваешь? – И тут он совсем перестал улыбаться. Потому, что… наш отчёт годовой пишем – такой очень важный фундаментальный и прикладной передний край наук: электрон-позитрон, лазер-мазер пишем… сам знаешь – на хрен здесь никому не надо. Самолёт 84-ый завод – это, конечно, надо; трактор, безтарный хлопок возить тележка, хлопкоуборочный ХВС машина – газета пишут, радио, телевизор каждый день кричит – давай, давай…очень, даже очень надо; мясокомбинат… колбаса-молбаса , немножко тоже надо; даже номер два наш обувной фабрика … туфли – барахло, никто не покупает, но план и два процент сверхплан он всегда дает – надо. Совсем быстро хочешь получать – туда иди работай.
– А на что же тогда нужна эта, вами с такими тщанием и строгостями составляемая, квартирная очередь? – Спросил я.
И тут он снова проявил свою странную эрудицию.
– Хороший, очень правильный русский пословица есть: надежда умирает последний. Мы, местком, эта надежда немножко жить помогаем. И еще… если у кого два-три тысяча деньги есть, если он на жилищный кооператив пойдет, туда тоже такой точно от наш местком, три подпись и печать, бумага давать надо, как Ахмаджон тебе делал.
И как в воду глядел. Через год бумага эта месткомовская мне очень даже пригодилась.
А пока я лишь начал понимать, что для успешного достижения поставленной цели надо идти к ней каким-то другим путем. Поначалу я последовал совету профорга и стал искать другую работу. Такую вот, где можно было бы быстро разжиться даровым государственным жильём. Однако и это направление представлялось совершенно безнадёжным.
Нигде и никому не был нужен теоретический квантовый механик. Нужны были одно – и многостаночники, рабочие и работницы всех строительных профессий, крановщики, водители самосвалов, трамваев, маршрутных такси и троллейбусов, сантехники и обычные механики, пусть даже пьющие, прогуливающие и вороватые, но совершающие свои антиобщественные проступки по известным классическим образцам. Нужны были также медсестры и медбратья со средним медицинским образованием, нужны отслужившие в армии стрелки вневедомственной охраны, специалисты по кадрам и тюремные надзиратели.
Происходило что-то вроде пропетого в популярной в начале 70-х песенке: Был бы какой-нибудь токарь, пекарь, слесарь, портной, иль жестянщик, банщик//В крайнем случае – милиционер, но только не барабанщик.
Последний луч умиравшей последней надежды мелькнул в мае 71-го года, когда я уже был отцом 9-ти месячного сына, и кинжальная острота квартирного вопроса достигла своего максимума. Мелькнул он из объявления в газете «Вечерний Ташкент»: институт ГИПРОГОР, занятый в то время проектами строительства сейсмостойких многоэтажных зданий, нуждался в специалисте по электромагнитным процессам.
Я имел полное право считаться таким специалистом, так как будучи студентом физфака ТашГУ прослушал и успешно сдал экзамен по теоретическому курсу «Электродинамика», прочитанного нам в 1964-ом учебном году Доцентом кафедры теоретической физики, кандидатом физ-мат наук. Свою кандидатскую диссертацию Доцент защитил год назад. Я присутствовал на той защите и запомнил как в зачитанной секретарем Ученого Совета характеристике соискателя, среди прочих достоинств, отмечалась его творческое, добросовестное и ответственное отношение к лекционной работе со студентами, проводимой на самом высоком научном уровне.
Все в той характеристике было правдой. Но до всей правды ей не хватало упоминания о том, что свои добросовестные лекции по электродинамике Доцент читал в потрясающе оригинальной манере.
Немедленно после звонка он заходил в аудиторию. Назвав тему лекции, поворачивался лицом к доске – спиной к слушателям, и, молча, хорошим четким почерком, писал и писал уравнения и формулы, формулы, формулы и уравнения, выражавшие установленную в середине девятнадцатого века гениальным шотландцем сэром Джеймсом Клерком Максвеллом глубокую взаимосвязь и единство природы электрических, магнитных и световых явлений. Только два-три раза за лекционные 45 минут, Доцент позволял себе, не поворачиваясь к аудитории, отодвинутся от полностью исписанной доски и, обозрев ее, произнести удовлетворенно: «да…а» или «так...».
Услышав звонок об окончании занятия, он, отложив мел, немедленно, в независимости от степени завершения темы, и также без единого слова, покидал аудиторию.
Все это выглядело и необычно, и забавно, но по-настоящему удивлял Доцент не этим. Он, как и некоторые другие из наших учителей, строил свои лекции, используя только один хорошо известный учебник. У него это была «Макроскопическая электродинамика» профессора МГУ А.А. Власова.
Но, в отличии от других лекторов, материал учебника понимался им не как базовый или справочный, а очень близко к тому как верующие люди воспринимают написанное в Библии или в Коране.
Доцент полностью, абсолютно и в тех же самых обозначениях всех физических величин, с поразительной точностью, не используя при этом никаких собственных записей и никаких шпаргалок, без единой ошибки переносил на аудиторную доску всю, всю-всю от корки до корки, монографию Власова.
Я, сидя за последним столом, был занят на этих лекциях единственно и только слежением за написанным на доске по своему собственному такому же учебнику, и воочию, день за днем, убеждался в неизменной снайперской точности производимого переноса.
И только однажды, на исходе уже третьего месяца обучения, я, наконец, увидел и радостно озвучил то, чего так долго и безуспешно ожидал: «Ошибка, там у вас, во второй строке сверху ошибка!»
Но не тут-то было… Доцент мгновенно установил источник моих познаний и не повернув головы от доски, произнес: «Смотри, студент, список опечаток». Я посмотрел. Таки он был прав! А вся, только на треть заполненная аудитория, / посещение таких лекций большинством понималось как пустая трата времени/ хохотала.
Хохотала громче, чем зрители популярной в то время и очень смешной кинокомедии «Самогонщики», но даже не столько – над победителем – Доцентом, сколько надо мной, посрамленным в своем унылом и выпендрежном неверии в чудо.
Однако, как ни крути, а потрясающей цепкости и силы память была у Доцента. С такой памятью он мог бы легко сделать блестящую карьеру в цирке, на эстраде, и даже на службе в органах госбезопасности, вместо того, чтобы тратить уникальный божий дар на обучение неблагодарных и злоязычных студентов.
Но все в подлунном мире: и добро, и зло; и вера, и неверие, имеет свою изнанку с альтернативными свойствами. И я так долго и так внимательно всматривался на лекциях Доцента в текст учебника Власова, что и сам много чего и надолго запомнил. И по этой простой причине в то майское утро явился я в ГИПРОГОР, в указанный мне кабинет на собеседование в приподнятом настроении и в готовности поделиться с проектировщиками сейсмостойкого жилья своими знаниями свойств уравнений Максвелла, хотя пока еще плохо представлял для чего им это нужно.
Однако хозяин кабинета – пожилой, болезненно полный, очень вежливый, но чем-то серьезно удрученный Натан Наумович, подробно и толково меня на этот счет просветил.
Современное градостроительство не может обойтись без металлических сооружений /железобетонные панели и сваи, трубы водо – и газопроводов, трубы канализации, оболочки электро – и телефонных кабелей / полностью или частично расположенных под поверхностью земли. Такие сооружения могут разрушаться путем электролитической коррозии, создаваемой блуждающими токами.
Токи эти возникают потому, что земля является объемным проводником, и в нее ответвляется некоторая часть электрического тока от рельсов трамвайных путей. Ответвление резко возрастает в области плохо сваренных рельсовых стыков, где велико сопротивление.
Руководимому им отделу требуется измеренные опытным путем наиболее вероятные величины и подповерхностные распределения блуждающих токов в местах предназначенных для капитального строительства. Таковой и будет, если я соглашусь сотрудничать, моя работа в качестве дипломированного специалиста по электродинамике.
На этом месте наша беседа прервалась неожиданным появлением еще одного посетителя. В кабинет вошел и молча встал в двух шагах от двери веснушчатый худенький мальчик, со спадающими на узкие плечи непромытыми патлами красно-коричневого цвета.
Мальчик был одет и обут по моде тех предзастойных лет в лихо расклешенные, цвета болотной зелени, брюки и в стоптанные вкривь и вкось узконосые желтые туфли на высоком каблуке. Но более всего приметен он был непомерно большими оттопыренными ушами, сотворенными из очень тонкой и розоватой на просвет плоти.
На вид ему было лет пятнадцать, но, так как в нашей стране эксплуатация детского труда была строго запрещена, надо полагать – года на два-три больше.
– Чего тебе? – спросил его хозяин кабинета.
– Чего, чего…а вот чего, – забормотал юнец, опустив глаза долу. Я уже семь месяцев здесь работаю… работаю, работаю – а всего только шестьдесят колов получаю.
– А сколько же ты колов за свой непосильный труд хочешь?
– Хочу восемьдесят дубов.
– Зачем тебе такие бешеные деньги?
– Зачем… зачем… У всех все есть, только у меня одного ничего нет. У дяди Левы – «Москвич», у Бори – мотороллер, у вас, дядя Натан, вот – «Запор» есть/он имел в виду не одноименную медицинскую проблему, а советский фольксваген – народный автомобиль «Запорожец», в его первом, минимальном по величине и стоимости, «горбатом» варианте/, Моне вчера мотоцикл «Ява» купили. Я тоже, тоже такую чешскую «Яву» хочу.
– Ну, все… достаточно. Ты что же, когда вошел, не заметил – у меня посетитель и у меня с ним деловой разговор? О твоих колах, дубах и Мониных мотоциклах мы поговорим потом, после работы. Но поговорим, если только я сам тебя сюда позову. А пока иди к себе и трудись, а дома передай маме, что я по-родственному очень прошу ее научить … /и тут он на пару секунд, задохнувшись от едва сдерживаемой ярости, потерял дар речи/… научить тебя хотя бы тому, что прежде чем войти в кабинет – надо постучать в дверь и спросить разрешения. Если разрешат, то войдя надо поздороваться.
Выпроводив юного ревнителя имущественного равенства, Натан Наумович извинился за его наглое поведение, достал из ящика своего письменного стола пузырёк с таблетками, высыпал на ладонь пару, затем, вздохнув и добавив еще одну, запил их мутноватой водой из стоящего на столе графина и так неожиданно продолжил прерванный разговор:
– Можно, Владимир, я спрошу вас как еврей еврея: вы любите своих родственников? Помните? У Куприна в «Гамбринусе» скрипач тот, Сашка – музыкант, говорил буфетчице мадам Ивановой: «мы, евреи, любим своих родственников», хотя больше всего он, кажется, любил свою скрипку и свою собачку.
Понятно, понятно… у вас здесь близких родственников нет, только члены вашей семьи. Счастливый вы человек. А у меня вот большой вагон и к нему еще маленькая тележка. Этот наглец, этот ушастый Яша – двоюродный племянник моей жены.
Возможно, я никогда и не вспомнил бы в деталях этот давний разговор, если бы Нью-Йорке, на Брайтон Бич, ни услышал случайно как огромный, центнера в полтора весом, пожилой соплеменник, кричал раздражённо на молодого, маленького, с огромными розовыми ушами:
«Если я еще хотя бы один раз услышу от кого-нибудь из родни, что я как эксплуататор и жмот, таки мало плачу тебе за твой каторжный труд, то богом клянусь – следующую прибавку к жалованью ты будешь просить только у кого-нибудь там, в твоей родной Шепетовке, и я таки дам тебе, от всей души дам, рекомендацию в бригаду их коммунистического труда, потому что ты только на такой труд и способен».
Что же касательно волновавшего меня квартирного вопроса, то на него осторожный Натан Наумович ответил с весьма разумной долей неопределённости.
– Да, – успокоил он меня, – наш Институт – не худшее в этом городе место для его решения. Очередь у нас, как и везде, большая, но жилье выдаётся и она неплохо движется. Загадывать наперёд сложно, все может завтра измениться в ту или в другую сторону. Думаю, что для вас время ожидания будет находиться в интервале от трех до пяти лет. Но гарантировать вам ни я, и никто другой ничего не может. Так что думайте и решайте…
Я обещал подумать и решить в течении недели. И думал, и пытался решить, но к концу оговорённого срока все еще продолжал колебаться из стороны в сторону как маятник старинных часов с кукушкой: ку-ку, туда или сюда, сюда или туда?, ку-ку…
С одной стороны, если и правда что всего за три года… то может быть и стоит… днем – вдоль трамвайных путей с амперметром наперевес… /еще Шолом Алейхем удивлялся: «каких только профессий Бог ни создал для своих евреев»/, а по вечерам и в выходные, и праздничные дни заниматься любимой теоретической физикой. Но с другой стороны – кто тогда будет семейству на жизнь зарабатывать: лекции с почасовой оплатой в Университете читать и двоечников школьных репетировать.
С третьей же, самой сомнительной, стороны это предприятие может занять и пять, и более лет, и жизнь в результате может легко разменяться на копеечные пустяки и закончится так, как заканчивалась у многих, подававших в юности немалые надежды, лично знакомых мне способных людей. Закончится завистливым, злобным, с обидой на всех и на вся, кроме как на себя самого, пьяным бездельем…
И, наконец, – с четвертой стороны, как-то уж очень сильно в моем сознании понизило ГИПРОГОРовскую планку явление в Натановом кабинете родственного ушастого Яши.
К счастью, в последний день этих тяжких раздумий, колесо фортуны резко повернулось и покатилось совсем в другую сторону. Но повернулось оно не само по себе, а по вмешательству в процесс Антонины Ивановны /А.И./, жительницы соседнего с родительским дома, занимавшей в то время должность секретаря Исполнительного Комитета нашего, имени В.И. Ленина, районного Совета Депутатов Трудящихся /в новоязовском просторечии: Ленинского Райисполкома/.
В прошлом году ее сын, закончивший школу с не слишком высокими оценками по точным наукам, был успешно мною отрепетирован и без проблем поступил в Транспортный Институт. А.И. была очень довольна. Среди ее благодарственных слов было и предложение обращаться к ней, как представителю советской власти, за помощью, если таковая, в случае чего, понадобится. Предложение, которое я тогда намеренно и высокомерно пропустил мимо своих, отмороженных в рязанских холодах ушей.
При случайной встрече А.И. по унылой озабоченности моей физиономии поняла, что проблемы есть, и выспросив, что к чему, попеняла:
– Сам виноват. Сразу надо было ко мне обратится, я же тебе говорила… Государственного жилья, к сожалению, у нас теперь никакого нет. Все у предприятий. Но кооперативное – это у нас. С кооперативной квартирой, если хочешь и деньги для первого взноса найдешь, я тебе помогу. Получишь в течении года. Люди и за таким жильем по нескольку лет в очередях стоят. Получишь хорошую квартиру в хорошем месте, если будешь все делать так, как я скажу.
Я захотел. Деньги на первый взнос /две тысячи рублей/ нашел. Почти половину имел от своих репетиторских трудов. Оставшуюся часть мне беспроцентно заняли добрые люди / продолжавшее проживать во дворе моего детства и юности семейство Героя Советского Союза Павла Максимовича Ковтуна /. Долг этот, удвоив число обучаемых двоечников, я быстро вернул. И все другое необходимое делал так, как А.И. наставляла. Она знала как надо.
А надо было с жуликом – председателем кооператива вести себя не как робкий посетитель-проситель, а как ответственный товарищ, явно притертый каким-то боком к районному начальству и в чем-то ему полезный, или даже необходимый. Ни на какие его уговоры типа: иметь же совесть, подождать, пропустить вперед больных, старых и немощных ветеранов труда или боевых, заслуженных, увешенных орденами ветеранов войны, – не поддаваться, потому что в девяноста девяти случаев из ста он нагло врёт и лишь хочет кого-то пропихнуть вперед, минуя очередь, за взятку.
А в случаях с жильем для реально заслуженных или особо ценных для страны людей, заверила А.И., жилищный вопрос решает вовсе не председатель кооператива и не она, и даже не ее начальство.
Ни в коем случае не давать ему ни одной копейки денег, сверх положенного взноса, чем бы он эти поборы ни обосновывал и какие бы крокодиловы слезы ни лил. При всякой его попытке обмануть или оттеснить на периферию очереди, предложить вместо хорошего нового жилья получить по-быстрому старое, плохое или с плохой репутацией /пляши, парень, тебе крупно повезло, Файнштейны, старик со старухой, массив Куйлюк, двухкомнатная 28 квадратных метров на пятом этаже, газом отравились, завтра хоронить будут/, вместо центра города – что-нибудь на свежем воздухе за кольцевой дорогой – немедленно звонить ей, Антонине Ивановне, по телефону в райисполком. Звонить непременно при нем и прямо из его кабинета, пусть знает, проходимец, с кем имеет дело.
Как-то при личной встрече я, среди прочего, спросил А.И.:
– Почему председателя кооператива, если он известен вам как жулик и взяточник, райисполком не снимает с работы и не отдает под суд?
Спросил, и сразу же почувствовал, что вопрос этот ей совсем-совсем не понравился, но отмалчиваться она не стала.
– Понимаешь, мужик он, в общем, совсем неплохой, из бывших строевых офицеров, попавших под большое хрущевское сокращение армии в конце 50-х годов. Не в нем тут дело. Должность у него такая, там… там иначе работать не получается. Придет другой – будет то же самое, или еще хуже.
Кооперативные квартиры дороги. Большинство желающих их купить – особый контингент. Из тех, которые не испытывают недостатка в средствах, но источника своих, обычно, нетрудовых доходов обнажать ни в коем случае не хотят, заторы на путях достижения желаемого пробивают деньгами, но в случае чего – жаловаться никуда не пойдут.
Объяснение было не для самых проницательных и одаренных, но позволяло даже мне, далекому от подобных реалий теоретическому квантовому механику, с окладом в 80 рублей и раза в полтора большим нетрудовым репетиторским подспорьем, понять нетривиальную особенность председательской должности, как должности человека, ответственного за непрерывность течения денежного потока с самого кооперативного низу на промежуточный властный верх.
Его районное начальство лишь следило, чтоб регулятор этот знал свое, такое теплое и сытное место, и берег его не зарываясь.
И я все это понял, но обретенному новому знанию был не больно-то рад. Потому, что много знания – много печали, и еще потому, что ощущение было вроде того, которое возникает при обнаружении в куске красивого и замечательно вкусного торта дохлого таракана. Но и печалиться тогда, весной 1972-го, мне не очень-то и хотелось. Дело житейское… человек, увы, слаб, а дьявол, увы, силен…
Всего через семь месяцев после случайной встречи с А.И. я стал владельцем моей собственной квартиры на первом этаже очень удобно во всех отношениях расположенного нового дома.
Действительно, в следующем сразу за ним здании находился детский сад, куда пойдет мой сын. Сад этот был так себе, зато в пятнадцати минутах хода в сторону центра – одна из лучших в городе школ, а по обучению математике – самая лучшая школа, школа N 110, куда сын пойдет учится через четыре года, а потом, будучи учеником 7-го класса, на всесоюзной математической олимпиаде, выступая по программе 8-го класса, станет бронзовым призером и навсегда полюбит ставшую его профессией математику. И любовь эта не будет ни бесплодной, ни безответной.
В тех же двадцати минутах неспешного пешего хода, но в сторону, противоположную от центра – родительский дом с тогда еще живыми родителями. В том же направлении, примерно на половине пути – Госпитальный Базар, где даже и через полтора десятка лет, в самые голодные перестроечные времена удавалось раздобыть кое-какое пропитание.