Автор: | 23. мая 2019

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



СТРАННАЯ БОЛЕЗНЬ

Я ускользнул от Эскулапа
Худой, обритый – но живой;
Его мучительная лапа
Не тяготеет надо мной.
               / А.С. Пушкин /

На 37-ом году жизни я заболел странной болезнью, тянувшейся с неустановленным диагнозом восемь месяцев.
Началось все с пары-другой пустяков: быстрая утомляемость, холодный пот, головокружение, субфебрильная температура /так учёная медицина называет температуру слабо повышенную, от 37.1 до 38 градусов Цельсия/. Но у других людей, с их известными смертельными и не смертельными болезнями, субфебрильная температура имела обыкновение подниматься к вечеру. У меня же она, напротив, появлялась с утра и снижалась вослед уходящему за горизонт солнцу до нормальной.
В детстве я, как и многие мои сверстники, часто и долго болел. Каждой зимой встречал очередной новый год высокотемпературной гнойной ангиной. Переболел и всеми, кроме скарлатины, «детскими» инфекционными заболеваниями. Десяти лет от роду едва не умер от дифтерита. Нас, родившихся во время или через год-другой после войны, педагоги, педиатры и работники военкоматов считали поколением пониженного качества как умственного, так и физического развития. И имели на то веские основания.
В 50-е годы, когда обязательным считалось только начальное четырёхклассное образование, кое-кого из сверстников приходилось обучать по два /второгодники/, а то и по три года /третьегодники/ в одном из тех четырёх классов. Даже доучившиеся до аттестата зрелости мои однокурсники по физическому факультету Университета, помнят, как строгий, но справедливый доцент Андреев Илья Силанович, принимая экзамен по курсу общей физики, вздыхал горестно: «Ну, что… что с вас, с таких вот, возьмёшь, если кормящие матери ваши во время войны голодали». И писал бедолагам в студенческие зачётные книжки спасительное: «уд», что в данном конкретном случае означало лишь экзаменационную оценку «удовлетворительно». «Уд», хотя и был эквивалентен школьной тройке с минусом, но оставлял возможность, при благоприятном стечении обстоятельств, догрызть гранит науки до диплома и даже получать стипендию размером в двадцать два рубля.

/В студенческой песенке, сочинённой полностью на мотив, а частично, и на слова популярного шлягера 1956-го года: «Я люблю тебя жизнь», упоминается эта, почти разумная по величине в недолгую эпоху бесплатного хлеба в столовых, стипендия. Приведу один куплет сего вдохновенного сочинения неизвестного автора как имеющий отношение и к страдательной медицинской тематике:

Мне немало дано:
Двадцать «рэ» на четыре недели.
Я пропил их давно,
И душа еле держится в теле.
В свете каждого дня
Счастья нет, воли нет, нет покоя.
Геморрой у меня…
Жизнь, ты знаешь, что это такое. /

Но с 13 лет, я, как-то сам по себе, без всякого медицинского вмешательства, стал на последующую четверть века жизни абсолютно здоровым человеком. И потому плохо перенёс возникшую внезапно резкую перемену физического, а вслед за ним – и психического состояния, ибо здоровый дух предпочитает пребывать в здоровом теле.
Думал я и о роковом смертельном свойстве числа 37, хорошо известном. Владимир Высоцкий, в свои 37, прохрипел о том же на трезвую голову:

С меня при цифре 37 в момент слетает хмель, -
Вот и сейчас – как холодом подуло:
Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль
И Маяковский лёг виском на дуло.

Упомянутые Высоцким Александр Пушкин с Владимиром Маяковским, а также ушедшие за горизонт бытия на 37-ом году жизни Роберт Бернс с Артюром Рэмбо, Велимир Хлебников с Даниилом Хармсом и Рафаэль с Ван Гогом /в постоянно пополняемом списке – 44 признанных титана и гения/ успели внести свой весомый вклад в золотой фонд, кто – отечественной, а кто – и мировой культуры.
Но, думал я, и всякому, пусть и много нижестоящему человеку, да и мне тоже, на37-ом пограничном рубеже жизни стоит оглянуться на пройдённый путь. Оглянулся. Пересчитал, взвесил, измерил и понял, что, подобравшись к своим 37-ми годам я, хотя и брался за многое, но толком не успел сделать почти ничего. Ну, опубликовал десятка два статей по физике взаимодействия частиц с веществом. Все в соавторстве. Уровень принявших эти статьи журналов мировой, но сорт публикаций – второй. Не «Ах!», не «Надо же…», не «Кто бы мог подумать…». Так себе…добротный научный ширпотреб: «примите и это к сведению, уважаемые коллеги».
Даже давно положенную мне по совокупности содеянного кандидатскую диссертацию, я, разругавшись с обидчивым на слова мнительным и мстительным начальством, в свои 37 еще не защитил.
А роман, мой давно задуманный роман о родителях? – Еще и не начинал. А стихи? Бормочу иногда, бродя предзимним вечером, что-нибудь своё, созвучное шёпоту и шороху гонимой ветром по асфальту сухой листвы, облетевшей со старых ташкентских чинар и дубов:

Брожу, курю. Мне плохо спится
Под скрип ветвей и ветра вой.
Последний лист бежит топиться
В арык, шурша по мостовой.

Но чаще вспоминаю что-нибудь чужое, утешительное, вроде межировского самоедского скепсиса:

А правило – оно бесповоротно,
Всем смертным надлежит его блюсти:
До тридцати – поэтом быть почётно,
И срам кромешный – после тридцати.

И все… Даже и рукописей нету, из тех, которые не горят. Но, опечалившись подведёнными итогом, я, вместо того чтобы прикипеть всерьёз и надолго к письменному столу, двинулся в противную сторону. Поплёлся… поплёлся в долгий путь по врачам, с надеждой сыгравшего свой матч с судьбой-злодейкой вничью, получить от Самого Главного Судьи добавочное время.

Специалист широкого профиля – терапевт районной поликлиники – за всю свою многолетнюю практику ни с чем похожим на мою странную болезнь не сталкивался и отослал меня к специалистам узким. Сначала – к пульмонологу, затем – к невропатологу, гематологу, далее – к урологу и эндокринологу и от них – еще к кому-то. Узким специалистам требовались рентгеновские снимки, энцефалограмма, результаты самых разных лабораторных анализов и всяческих эндо – и прочих скопий.
Последний из «узких» -толстый весёлый, с маленькой седой бородкой а – ля маршал Булганин, старик кардиолог направил меня назад к терапевту и дал на прощание добрый совет: «Не уходите вы в эту вашу странную болезнь, не зацикливайтесь на ней; старайтесь думать о чем-нибудь приятном или хотя бы о постороннем.»
Терапевт, обозрев все данные лабораторных исследований и обобщив заключения всех узких специалистов, записал в распухшей до романного размера истории моей болезни:

Точный диагноз не установлен. Предварительный диагноз: долговременное нарушение терморегуляции организма средней степени тяжести неизвестного происхождения.

На этом закончился первый круг моих медицинских хождений и тот же терапевт направил меня на круг второй. Теперь я пошёл опять же по узким специалистам, но таким, чья высокая квалификация подтверждалась наличием учёных званий и/или учёных степеней, чётко прописанных на дверях кабинетов: доцент Шапиро, профессор Агаджанов, кандидат медицинских наук Коломейцева, доктор медицинских наук профессор Тер-Оганесян. Второй круг закончился таким же скромным, по сути, но терминологически более наукообразным ничем.
Попутно замечу, что в Ташкенте число носителей учёных званий и степеней в медицинской науке было очень велико. Оно в несколько раз превышало число таковых в области всех точных наук / математика, физика, химия, биология, астрономия, и, бывшая в своей отечественной юности лженаукой, кибернетика/. Через десять лет после описываемых событий, во время перестройки, гласности и начинавшей вставать с колен частной коммерческой инициативы, перед входом в городок новых корпусов Ташкентского Медицинского Института /Теми/ висел большой красочный плакат, информирующий общественность о том, что здесь трудятся:
6 академиков и членов-корреспондентов,
70 профессоров и докторов наук,
230/! / доцентов и кандидатов наук.

Однако положительный эмоциональный заряд плаката несколько занижался приколотым под ним листочком из школьной тетрадки с надписью красным карандашом:

Кооператив «ВЕТЕРОК».
Развозка трупов в пределах республики.
Родственников просим звонить по телефону.

На третий круг своего медицинского коловращения я ступил физически сильно ослабленным, но духовно еще окончательно не сломленным. От предыдущих двух, третий круг отличался тем, что теперь я пошёл за исцелением к конкретным «очень хорошим» врачам – родственникам, друзьям или добрым знакомым моих друзей, коллег, одноклассников и однокурсников.
По завершению и этого последнего круга, я осознал, что отечественная медицина второй половины двадцатого века все еще является более искусством, чем наукой. И как всякое искусство – требует вдохновения, развитой интуиции и имеет свои национальные особенности. Приведу три характерных, прочно застрявших в слабеющей памяти примера.

Пример первый: родственник моего друга-однокурсника Широта – доктор медицинских наук, профессор республиканского Института Усовершенствования Врачей, консультант ведущих правительственных лечебных учреждений Республики, специалист самой высокой квалификации, прошедший полугодичную стажировку в клиниках Великобритании. По просьбе Шухрата, профессор согласился разобраться и с моей странной болезнью, назначил время и место встречи.
В светлом, просторном, обставленном стильной импортной мебелью кабинете не было ничего медицинского: ни измерительных приборов, ни белых халатов, ни лежака для осмотра пациентов. От большого письменного стола с двумя телефонами, жёлтым и красным, встал и двинулся мне на встречу моложавый высокий красивый человек. Светло – серый, с голубоватым отливом на сгибах костюм-тройка охватывал стройную фигуру профессора без единой морщинки. Приветливо улыбаясь, он пригасил меня присесть, спросил о самочувствии.
Но только начавшийся разговор был прерван звонком жёлтого телефона. Звонивший говорил на узбекском, громко, взволновано и торопливо. Он явно нервничал и пытался в чем-то многословно и безуспешно оправдаться. Профессор, не повышая голоса, возражал короткими фразами также на узбекском языке, но с вкраплением и русских слов. И закончил долгий разговор коротко и только по-русски: «Завтра же мне положишь на стол… по собственному желанию, по собственному положишь, пока я еще добрый».
За время моего визита жёлтый телефон звонил еще несколько раз, а красный лишь однажды прервал нашу беседу густым начальственным баритоном, и профессор, прикрыв ладонью трубку, жестом, сопровождаемым извинительной полуулыбкой, предложил мне покинуть кабинет до окончания красно телефонного разговора.
Там, в «предбаннике», я, по совету старого кардиолога, пытался думать о постореннем, не медицинском и, не найдя ничего лучшего, стал размышлять о происхождении профессорского костюма. Такой превосходный костюм не мог быть произведён здесь, в Ташкенте. Ни на швейных фабриках «Красная Заря» и «Юлдуз», ни в ателье индпошива, ни даже у нас во дворе, стараниями соседа, высококлассного, довоенной польской выучки, мужского и дамского портного Вольфа Хаимовича Фельдмана.

Фельдман был известен и как личный портной Хамракула Турсункулова – председателя колхоза «Звезда Востока», депутата Верховного Совета СССР и трижды Героя Социалистического Труда. Хамракул был единственным из всех, всего пятнадцати в СССР, трижды героических тружеников, /Н. С. Хрущёв, И.В. Курчатов, А. Д. Сахаров, А.Н. Туполев…/, удостоенным столь высокого звания за работу в сельском хозяйстве. Я помню, как он в начале пятидесятых годов появился впервые в нашем переулке. И, не запомнив точно ни номера дома, ни еврейской фамилии Вольфа, спросил меня, с трудом выбравшись из черного ЗИМ-a:
– Эй, мальчик… Фельдмаршал портной где здесь живёт?
Ходила молва: Трижды Герой был командиром конного басмаческого отряда, перешедшего в конце двадцатых годов на сторону большевиков. Ныне, объезжая верхом свои хлопковые поля, этот бывший лихой кавалерист, не слезая с коня, стимулировал подъем трудового энтузиазма колхозников до трижды героического уровня ударами плети-камчи по мужским и по женским согбенным спинам. Фельдман ценился Турсункуловым как единственный в Ташкенте специалист по пошиву ностальгических военно-полевых сталинских френчей с четырьмя накладными карманами и пуговичным строем протяжённости от шеи до ширинки, носимых трижды героем в любое время года, и в будние дни, и по праздникам. Френчи, построенные Фельдманом, выглядели как хорошие авторские копии тех, которые облегали стан Вождя и Учителя на парадных портретах и тогда, в начале пятидесятых, еще на не снятых с постаментов памятников.
Прервав на этом месте мои посторонние размышления, сбивавшиеся в сторону суровой и строгой мужской моды эпохи сталинизма, профессор предложил мне вернуться в кабинет. Узнав, на что и как давно я жалуюсь, бегло пролистав мои медицинские бумажки и просмотрев на просвет рентгеновские снимки, он покачал слегка тронутой благородной сединой головой и задал свой первый вопрос:
– Вы где работаете?
Вопрос этот мне совсем не понравился, но я, стараясь не демонстрировать огорчения, ответил честно, как оно есть:
– Тружусь в Институте Электроники Академии Наук. Сектор теории вторичных процессов. Младший научный сотрудник.
Огорчился я потому, что имел уже на этот счёт отрицательный опыт. Кое-кто из пройденных мною узких специалистов начинал лечебный процесс с такого же первого вопроса . Начинал, чтобы выяснить, какого рода пользу в условиях бесплатной в СССР медицины можно получить с пациента. Получить более безопасным, по сравнению с денежными и вещевыми подношениями, методом прямого натурального обмена услугами. От ответа пациента зависела степень целительного усердия такого эскулапа.
Из бесед у дверей врачебных кабинетов с пожилыми, долго хронически болеющими соседями по очереди, я узнал, что наибольшее предпочтение оказывалось работникам сферы торговли, общественного питания, и бытовых услуг. В отдельных кабинетах везло также вузовским преподавателям, работникам военкоматов, строителям и, чем ближе к летним отпускам, тем сильнее – дамам, занятым продажей авиационных и железнодорожных билетов. Узнав, что здесь ценность тружеников академической науки – из последних, я огорчился, но огорчился с понимаем причины… дело житейское.
Однако, в данном конкретном случае, думал я, человек столь высокой европейской учёности мог задать этот вопрос и совсем по иному поводу. Он, возможно, не исключает того, что мой странный недуг является новым, никем еще в мире не изученным профессиональным заболеванием электронщиков, подобным силикозу шахтёров, артриту и артрозу балерин, и алкоголизму сантехников.
Однако второй вопрос профессора:
– Телевизор знаете? – окончательно подверг меня в уныние.
Сбывалось, казалось, худшее из всего что могло быть. Теперь он предложит мне чинить какой-нибудь супер-пупер модерновый, купленный в Лондоне цветной телевизор, а я… я и в отечественных черно-белых мало что понимаю… И отвечаю честно:
– Так… только в самых общих чертах. Я, видите ли, теоретик… формулы там всякие… уравнения. Если что-нибудь из этого набора вас интересует – я к Вашим услугам.
Но профессор продолжал гнуть своё:
– Телевизор – это сложный прибор?
Я не успеваю ответить на этот простой вопрос до того, как после тихого стука в дверь, получив разрешение войти, в кабинет входит, низко склонив голову, молодой человек с большим подносом в вытянутых вперёд на всю длину руках. Он очень аккуратно ставит поднос на стол, снимает с него чайник, две пиалы, блюдца со сладостями, сухофруктами, орехами, миндалём и фисташками, блюдо с даже с виду еще тёплой, дивно пахнувшей лепёшкой. Вся посуда – из тонкого белого фарфора с рисованным темно-синим орнаментом из хлопковых коробочек и с золотым ободком.
Парень склоняется к профессору и что-то очень тихо по-узбекски, почти шёпотом спрашивает. Профессор также тихо что-то отвечает. Я различаю лишь слова «аспирантура» и «учёный совет». Затем парень выходит с пустым подносом в руках, но выходит, так, как я это видел ранее только в кино: пятясь назад к двери, и ни на секунду не повернувшись спиной к профессору.
Разлив зелёный чай по пиалам, понемногу, как полагается, профессор продолжает прерванный разговор, и я отвечаю утвердительно на вопрос о сложности устройства телевизора. Отвечаю, не ожидая далее ничего, кроме предложения ознакомиться и разобраться с импортным профессорским ТВ. И, к стыду своему, оказываюсь позорно и глубоко неправым. В простом профессорском вопросе ничего меркантильно жлобского и на дух не было. Было только желание Большого Человека перенаправить разговор от занудных мелочей: симптомов, анализов и прогнозов, – к общим вопросам и широким философским обобщениям.
Профессор подошёл к окну, приоткрыл форточку, впустив в кабинет струйку прохладного зимнего воздуха, и произнёс:
– Да, телевизор, конечно, очень сложный прибор, но человек… человек, как мы теперь уже твёрдо знаем, несравненно более сложный прибор, чем телевизор.
Он достал из пачки «Мальборо» сигарету, закурил, задумался на минуту и продолжил:
– Вот вам, как учёному коллеге, простая аналогия. Представьте: телевизор сильно сломался. Видимости совсем нет, или звука нет. В этом случае любой мальчишка из телеателье придёт, за двадцать минут все починит. А если телевизор стал работать не так хорошо, как вам хочется: видимость мутновата, звук временами хриплый… Что тогда? Тогда все может быть. Может, он еще десять-пятнадцать лет в таком же состоянии работать будет, а может, завтра так сломается, что починить уже никто не сможет. Или даже взорвётся: квартиру сожжёт, людей покалечит? Чтобы этот вопрос решить, – очень большой специалист нужен, и много времени нужно, чтобы всестороннее исследование провести и правильный вывод сделать.
Мне хватило моей скромной учёности, чтобы понять, куда профессор клонит. И продолжение его монолога мою догадку в общих чертах подтвердило:
– Если бы, там, у вас, – и он протянул ладонь в сторону моей, не так хорошо, как мне хотелось бы, функционирующей плоти, – температура была бы сорок градусов, то мы быстро бы вас вылечили. /Я оценил это «мы», означавшее усилия всего дружного коллектива медицинских работников: коллег, учеников и соратников профессора/. Но у вас температура субфебрильная, все анализы где-то болтаются туда-сюда вблизи границ нормы, на рентгенах что-то есть, но толком ничего не видно. Первый вопрос: что же это значит? – Это значит, что у вас может быть все что угодно: от ревматологии и невропатологии, до онкологии на начальной стадии включительно.

/Невропатологию я подозревал и сам. Уже не вспомню, где прочёл: «Истинно нервным можно считать только того человека, который кричит на начальство». А я уже месяца три как кричал на шефа. Кричал на рабочем месте в рабочее время. Кричал, переходя с учёного сленга на нецензурные выражения. И, само собой, получил за это все, что и полагалось получить в зависимости от величины и темперамента прилюдно поносимого начальства. У тех же немногих из соотечественников, кто кричал и брызгал слюной уж на самое большое начальство, нервная болезнь советской медициной считалась запущенной и излечимой разве только в стационарных условиях. Таких крикунов, вместо положенной им в славном прошлом высшей меры социальной защиты, ныне милосердно помещали в психушки. /

– Вопрос второй: что делать? – Нужны подробные дополнительные исследования на качественно более высоком уровне.
Профессор пояснил: такие исследования он советует провести на новейшем приборе – компьютерном томографе, с которым он ознакомился во время своей зарубежной командировки. Это чудо медтехники позволяет уверенно решать самые сложные проблемы диагностики. Трудность, однако, в том, что купленные в США томографы стоимостью в несколько сотен тысяч долларов имеются в настоящее время только в Москве и только в двух экземплярах. Один – в Академическом Институте Неврологии. Но он – только для исследования мозга. Второй – в четвёртом /правительственном/ управлении Минздрава СССР, позволяет исследовать все.
Профессор понимает, как непросто человеку простому добраться до того «четвёртого управления». Сам он, увы, в этом помочь ничем не может. Спрашивает: нет ли среди моих московских коллег и знакомцев очень больших начальственных людей. Подумав, говорю, что близко знаю одного лауреата Ленинской Премии из Курчатовского Института, и знаком, но не слишком близко, с академиком – ректором Московского Авиационного Института. Профессор полагает, что это не совсем тот уровень, какой необходим, но попробовать стоит. Если вдруг получится – позвонить ему, он подумает и решит, что надо исследовать в первую очередь. А пока предлагает попытаться достать, и, если получится, – принимать в течение двух недель выписанный им новейший антибиотик.
На том мы и расстались. Из беседы с профессором я понял, что диагностика моей странной болезни принадлежит светлому будущему и неотвратимо наступающему с Запада на Восток техническому прогрессу. Что же касательно сравнительной сложности внутренних устройств человека и телевизора – то профессор был, конечно же, совершенно прав. В двадцать первом веке всем нам совершенно ясно: человек сложнее и телевизора, и персонального компьютера, и айфона с айпадом, и протонного коллайдера, и искусственного интеллекта, и, вообще, сложнее всего, что он может придумать сам.

Но при всем при том, мистически странной представляется все более очевидная способность телевизора управлять поведением более сложного по сравнению с ним прибора, коим является человек. Управлять легко, склоняя человека – вчера – в одну, сегодня – в другую, а завтра – в любую третью, нужную ему, телевизору, сторону.

Пример второй. Дождливым февральским вечером на 26-ом квартале жилого массива «Чиланзар» я, плутая и расспрашивая прохожих, нашёл, наконец, нужную мне девятиэтажку. Там проживала Ципа Лазаревна -дальняя родственницей моей давней доброй подруги Сони. Ципа Лазаревна – врач-терапевт с тридцатилетним опытом работы в гепатитном отделении городской инфекционной больницы. В отличие от британской выучки профессора, она не имела ни учёных званий, ни учёных степеней, но, по заверению Сони, обладала уникальным талантом диагноста, полученным в наследство от нескольких поколений знаменитых на всю Галицию и всю Буковину целителей. В этом качестве она была хорошо известна в ташкентских медицинских кругах. Ее привлекали в самых сложных случаях, когда у остепенённых медицинских светил расходились мнения или опускались руки.
Соня заверила меня, что ее родственница разберётся и с моей странной болезнью, но предупредила: имей в виду – у Ципы своеобразное чувство юмора. Не обижайся и ни в коем случае не груби ей. Она, походя, не со зла, а так, только ради красного словца, может легко обидеть человека. Но сама она очень-очень обидчива, чужого юмора не понимает и не принимает. И еще… Как у всякого талантливого человека, у неё есть странности и оригинальные воззрения. Так, она считает, что привычка наводить в домах идеальную чистоту вредит здоровью людей. Иммунная система в таких слишком чистых условиях теряет способность бороться с инфекцией. Теряет будто бы также, как теряет силу долго не работавшая мышца.
Из-за запутанной нестандартной нумерации домов 26-го квартала и не работавшего лифта, я добрался до искомой двери на шестом этаже на двадцать минут позже договорённого времени. Дверь открыла пожилая крупная крепкая женщина и, стоя в дверном проёме, неторопливо осмотрела меня с ног до головы взглядом строгим и насмешливым одновременно. Точно так же, двадцать лет тому назад, смотрел на нас, призывников 1945-го года рождения, попахивавший медицинским спиртом главврач районной призывной медкомиссии. Закончив свой предварительный осмотр, Ципа Лазаревна сказала:
– Так это, значит, вы, Сонечкин знакомый больной… Поднялись-таки сюда ко мне на шестой своими ногами и не так уж тяжело дышите… Уже хороший знак. Проходите сразу направо, на кухню. Ботинки снимать не надо.
И я пошёл направо, оставляя на потёртом пузыристом линолеуме прихожей мокрые следы.
В просторной, за счёт совмещения с перестроенной лоджией, кухне стояла, прижавшись к стене, широкая тахта, покрытая когда-то голубым, а теперь пестро-пятнистым, как полотно художника-ташиста, пледом. В центре располагался толстоногий старинный обеденный стол на шесть персон. Черно-белый телевизор «Горизонт» стоял поверх непрерывно урчащего холодильника «Днепр». Над тахтой на стене – три больших фотопортрета в одинаковых рамках: Мечникова, Эйнштейна и пожилой строгой женщины с лицом, сохранившим остатки былой красоты.
Общее санитарное состояние кухни свидетельствовало о том, что у жильцов этой квартиры с иммунной системой все в полном порядке. В мойке – гора немытой посуды, на столе тарелки с остатками еды, чашки с остатками чая, конфетные обёртки, надкусанное яблоко, открытая банка консервов «Завтрак туриста», керамическая ваза с искусственными цветами и на подставке для чтения – раскрытая книга.
Мне предложено сесть на тахту, но я еще стою, уставившись в изумлении на крупного красного таракана, бегущего трусцой по столу в направлении от вазы к яблоку. Хозяйке это отклонение моего внимания от цели визита не нравится, и она наводит порядок, демонстрируя свою эксклюзивную разновидность чувства юмора. Она говорит:
– Это мой дрессированный ручной таракан. Зовут его Юфа. Что вы на него так в упор уставились? Вы же, я надеюсь, не внук генерала Чарноты, а Юфа, уж точно, не фаворит «Янычар», и здесь вам не тараканьи бега из второй серии фильма «Бег», которую показывали в субботу. А может, вы просто боитесь от Юфы чем-нибудь заразиться? Так не бойтесь. Это вы больной, а он, клянусь вам, совершенно здоровый. И давайте на этом кончать. Садитесь уже сюда и ждите, пока я посмотрю на ваши анализы и на снимки.
И через несколько минут:
– Ну, давайте рассказывайте, что вас беспокоит.
Пытаюсь объяснять, но получается не слишком вразумительно:
– Я уже несколько месяцев плохо себя чувствую, – говорю.
– Подумаешь, – усмехается Ципа Лазаревна, – я тоже плохо себя чувствую. А кто сейчас хорошо себя чувствует? И, показывая на телевизионный обеззвученный экран с плохо выглядевшим Юрием Андроповым, – Вот он еще хуже нас с вами себя чувствует. Говорите конкретно: что вас больше всего беспокоит.
Я пытаюсь в который уже раз рассказать о субфебрильной температуре, о быстрой утомляемости, головокружениях, бессоннице и о трёхмесячных безрезультатных хождениях по врачам. Но Ципа реагирует только на температуру. Она спрашивает:
– И что, эта температура вас так сильно беспокоит? – Да, – отвечаю, – беспокоит. Так не мерьте ее! Не мерьте, и увидите, как вам сразу станет легче. А чтобы не было соблазна – разбейте случайно ваш термометр и новый не покупайте. А теперь ложитесь. Я вас немного помну, пощупаю и послушаю.
И она долго и подробно прослушивала мой организм, перемещая стетоскоп со спины на живот и обратно на спину, считала, шевеля губами, пульсы на запястьях, на шее и на икрах ног. Давила, постепенно увеличивая силу, на разные части тела и спрашивала:
– Здесь болит? – Нет, – говорю, – не болит. – А так? – Тоже не болит. – А здесь? – И бормочет: нигде у него ничего не болит. А чувствительность к боли, вроде, не потеряна.
– А если потеряна – это хорошо? – спрашиваю, пытаясь пошутить. – Но Ципа Лазаревна чужих шуток не понимает и моё вмешательство в исследовательский процесс не одобряет.
– Если потеряна, таки плохо. Но вам я ничего не говорила. Это я так… вслух думаю. Лежите себе тихо и не морочьте мне голову.
Особенно долго и тщательно она возится с моим правым подреберьем. После одного из нажатий спрашивает:
– Скажите честно: водку пьёте? – Признаюсь: пью. – Пьёте мало или пьёте много? – Отвечаю: пью средне. – Но ей нужна исчерпывающая информация. – Что значит средне? Средне как русский, или средне как еврей? – Признаюсь: средне как русский.
Проделав еще несколько нажатий переменной силы, она заключает:
– Можете пить дальше. Если кто-нибудь будет возражать, скажите, что я разрешила. Ваша печень пока вам позволяет.
На этом процедура диагностики моей странной болезни методами медицины, уходящей корнями по времени в позапрошлый век, а по месту – на восточную окраину Австро-Венгерской Империи Габсбургов, – была закончена. И Ципа Лазаревна сформулировала полученный результат:
– Итак, молодой человек, ничего серьёзного я у вас пока не нашла. Есть только что-то едва-едва слышимое в области корня правого лёгкого. Я живой человек и тоже могу ошибаться. Поэтому говорю вам: «пока». Но, можете спросить у Сонечки, она знает. Ошибаюсь я очень редко. А теперь: что вам сейчас делать. Во-первых, перестаньте принимать все эти новые сильные лекарства. Пользы от них никакой. Один только вред. Я прописываю вам прекрасное старое, хорошо проверенное средство. Вот вам рецепт. Будете капать по тридцать капель в четверть чайного стакана воды и принимать до еды три раза в день. И, во-вторых. Не уходите в болезнь. / И далее, как тот веселей старикан, будто сговорились. / Перестаньте о ней думать. Думайте о хорошем. О том, что у вас уже хорошего было или о том, что еще может быть.
Я благодарю Ципу Лазаревну и хочу сказать ей на прощание что-нибудь приятное.
– Ах, – говорю, – как хороша эта пожилая женщина на портрете. Вы на неё заметно похожи. Это ваша мама? Но Ципу мой комплимент удивляет и раздражает. – Вы что же …вы так шутите или действительно не узнали? Дай бог нам всем иметь такую маму. Это же Голда Меер – премьер-министр Израиля!
На лестничной площадке я решил посмотреть, что за старое проверенное лекарство было мне выписано. Моих скромнейших познаний в латыни хватило, чтобы понять: «Tinctura Valerianae» – это обыкновенная валерьянка. Далее мне предстояло спускаться пешком с шестого этажа. Но я вспомнил, и, вспомнив, позвонил в Ципину дверь. Открыв, она спросила:
– Вы что-то забыли? – Да, – говорю, – забыл. Забыл узнать, почему вашего дрессированного таракана зовут «Юфа».
Она, помолчав с минуту, спросила:
– Вы вернулись, потому что вы сумасшедший? – Признайтесь: да или нет? Не бойтесь, я никому не скажу. Даже Соне не скажу. Это медицинская тайна. Я таки клятву Гиппократа давала. – Нет, – говорю, - нет. Я пока… пока еще нормальный, просто я не могу так уйти… Ну, не успокоюсь, не узнав. Она впервые за всю нашу встречу улыбнулась: ладно… Когда мне было лет на двадцать меньше, чем вам сейчас, за мной ухаживал парень. Звали его Юзеф. Ухаживал, ухаживал, цветы дарил, стихи читал, а женился на другой. И был он такой же большой, рыжий и шустрый как тот таракан. А «Юфа» … Юфа это было его домашнее имя.
Я извинился, поблагодарил и, думая о постороннем, спустился к выходу по неосвещённой, пропахшей кошачьей мочой лестнице.

Пример третий последний. Проверенное старое средство не помогло. С приходом ташкентской весны я стал еще и задыхаться, и в один из ее солнечных, но еще не очень жарких дней конца персикового цветения впервые в жизни на несколько минут потерял сознание. Через несколько дней я получил направление от терапевта районной поликлиники в ташкентский городской Онкологический Диспансер. Но отправился туда только в начале мая после того, как знаменитый рентгенолог-онколог Ирина Емельяновна Мейке согласилась лично принять меня. Получить согласие помогла моя свояченица Ляля. Ее подругой и однокурсницей была Лена – дочь Ирины Емельяновны.
Ирина Емельяновна была хорошо известна в Ташкенте. Ходили слухи, что это она вылечила от рака писателя Александра Солженицына. Излечение представлялось почти чудом. В массовом сознании граждан СССР рак считался болезнью неизлечимой. Диагноз его означал смертельный приговор, и из соображений отечественной разновидности гуманизма, закреплённых в постановлении Министерства Здравоохранения, никогда больному не сообщался. Врач, опустив глаза, называл какую-нибудь другую болезнь. Правду знали только ближайшие родственники. Я был еще школьником, когда соседка, работавшая медсестрой в детской поликлинике, шептала сквозь слезы, узнав, что у ее мужа – машиниста тепловоза, нашли на рентгеновском снимке затемнение в лёгких:
– Я молю бога: Господи, помоги. Помоги, сделай так, чтобы у Славы был туберкулёз, а не то – самое страшное, что подозревают.
Она даже произнести вслух: «рак лёгких» не могла.
Но по настоящему знаменитой доктор Мейке стала только во время перестройки и гласности, после того как в 1990-ом году, в «Новом Мире» был опубликован, мгновенно ставший бестселлером, написанный в 60-х годах роман Солженицына «Раковый корпус». Тогда многомиллионный советский читатель узнал, как в 1954-ом году в раковом корпусе Ташкентского Медицинского Института, одна из главных героинь этого романа: молодая, но уже умелая, опытная и милосердная Вера Корнильевна Гангарт / на самом деле Ирина Емельяновна Мейке /, – сумела жёстким рентгеновским излучением и мягким сердечным состраданием уничтожить раз и навсегда раковую опухоль в желудке самого главного героя этого романа – ссыльнопоселенца и бывшего зэка Олега Костоглотова / на самом деле А.И. Солженицына/.
Сама Ирина Емельяновна только тогда и смогла прочесть этот роман целиком. До этого она получала в письмах лишь отдельные отрывки, сопровождаемые просьбой автора исправить ошибки в использовании специальной медицинской терминологии, если таковые имеются. Я же прочёл «Раковый корпус» еще в 74-ом году, выпросив у своих московских коллег очень бледную, но при сильном свете еще читаемую, самую последнюю машинописную копию. /Согласно Галичу: «Эрика» берет четыре копии… но, если очень надо и бумага «папиросная» тонкая – берет и шесть/. Этот роман Солженицына /который А.И. называл почему-то повестью/ мне тогда очень понравился. Я и сегодня разделяю мнение тех специалистов и тех читателей, которые «Раковый корпус» вместе с романом «В круге первом» считают вершиной его творчества, заслуживающей Нобелевской Премии по литературе и при вычете политической составляющей.
Вершиной, с которой последующие, все более громоздкие, литературные «колеса» конструкции Александра Исаевича катились, увы, только вниз. Возможно, потому что, в отличие от «колёс», эти два романа основаны целиком на собственном жизненном опыте автора. Не исключена и роль фактора времени. У прожившего, в том числе и благодаря самоотверженным усилиям Ирины Емельяновны, долгую творческую жизнь Александра Исаевича, его мировоззрение непрерывно эволюционировало, двигаясь слева направо от ортодоксального марксизма конца 30-х годов к православно-патриотическому национализму 80-х.

У читателя может возникнуть законный вопрос: не слишком ли далеко занесло автора от перипетий его загадочной болезни в сторону литературного творчества Солженицына? Попытаюсь ответить.
Одним из не поддавшихся устранению последствий моей странной болезни является инициированная упомянутыми в тексте медиками моя пагубная привычка думать о постороннем в различных подходящих и не подходящих для этого местах. Следы заносов такого рода желающий может легко найти в любом из моих немногочисленных писаний. Дефект этот можно считать некой общественно не опасной разновидностью безумия. А есть ли в таком безумии хоть какая-то «система» … не мне судить.
Однако в данном конкретном случае отклонение в сторону творчества Солженицына имеет и иную причину. С необходимостью возникший этом в рассказе персонаж Ирина Емельяновна Мейке – третья в последовательности: профессор медицины британской выучки; диагност божьей милостью Ципа Лазаревна – в отличие от двух предыдущих, уже являлась литературным персонажем, к тому же описанным Нобелевским Лауреатом. Вот кое-что из Александра Исаевича о молодой Ирине Емельяновне:

Доктор была невысока и очень стройна.
Она не по профессии добра, она просто добра. Добрых людей среди женщин больше, чем среди мужчин.
Что было в этих глазах? Неторопливость. Внимание. Первая непроверенная тревога. Глаза врача.

Я встретился с доктором Мейке без малого через три десятка лет после главного героя «Ракового корпуса». И должен признаться: вспоминая об этой встрече, ничего существенного к приведённому выше я прибавить не могу. Ирина Емельяновна и на шестом десятке лет была еще стройна. И все, все в «этих глазах» сохранилось. В том числе и та удивительно точно означенная «непроверенная тревога» с которой Ирина Емельяновна смотрела и на меня, на этот раз с трудом поднявшегося по лестнице на третий этаж. Смотрела глазами Врача. Врача с большой буквы.
В Онкологический Диспансер к доктору Мейке я был направлен для послойного рентгенографического анализа лёгких, который производился только там, на единственной в Узбекистане специальной импортной рентгеновской установке. Но еще до рентген-кабинета доктор Мейке в разговоре со мной, в котором не было ни одного лишнего слова и ничего постороннего, не профессионального и не относящегося к делу, пыталась понять причину моей странной болезни. По окончанию разговора она сухими сильными пальцами прощупала мои лимфатические узлы на шее, в подмышках и в паху. / Я после прочтения «Ракового корпуса» знал, что таким образом онкологи пытаются определить наличие метастазов/. По выходу из рентген кабинета она сказала:
– Пожалуйста, посидите в коридоре. Подождите там, пока я рассмотрю ваш рентгеновской снимок и кое с кем проконсультируюсь. Минут через двадцать я вас позову и сообщу результат. – И, чуть опустив глаза, с лёгкой улыбкой: надеюсь, все будет хорошо.
Усаживаюсь ожидать результата в одно из четырёх сбитых вместе жёстких полукреслиц, расположенных у соседнего с рентгеновском кабинета. Время обеденное и из приоткрытой двери этого, никакой табличкой не помеченного кабинета, в коридор проникают слабые запахи домашней еды, шум от включённого электрического чайника и голоса двух, оживлённо беседующих там пожилых женщин. Я их не вижу, но хорошо различаю по голосам: голос прокуренный, начальственный, с хрипотцой и голос с лёгким заиканием и проблемным твёрдым звуком «Л», /произносимым как нечто похожее на звук «В» /.
В данный момент о постороннем я, как ни стараюсь, думать не могу. Об ожидаемом результате думать не хочу, и потому просто слушаю, о чем говорят незнакомые женщины, похоже – давние сотрудницы Ирины Емельяновны, называвшие ее просто: Ира. Говорят они громко, и громче всех звучит начальственный голос, возможно потому, что говорившая глуховата. Я слушаю вполуха, пока разговор идёт о разводящихся и вновь сходящихся взрослых детях, о замечательных способностях внуков и внучек, или о сложных, мало понятных постороннему, взаимоотношениях внутри коллектива лечебного учреждения. Но вот тематика беседы изменилась, повернувшись частично и в мою сторону:
– Как сильно болезнь-то наша помолодела. Вот и сегодня с утра идут и идут почти все молодые. И более всего с лёгкими да с кишечником. И многие уже одной ногой там… худющие да жёлтые. И к Ире на рентген сегодня тоже молодой пришёл. Говорили: вроде дочки ее друг-товарищ школьный. Болеет давно, а чем – неизвестно. А с неизвестным всех только к нам и посылают. Он, пока ждал, все в окно открытое курил, а практиканты наши накричали на него и от окна прогнали. И поделом. В Америке доказали: от курения этого рак лёгкого и образуется. Там с курением вовсю борются, а у нас молчат.
Но начальственный голос возражает:
– Не знаю… что там у них в Америке. Может, табачные компании кому-то богатеть мешают. У нас в СССР такой статистики нет. Вот дед мой … С малолетства курил не переставая. Курил самую дешёвую вонючую махорку и свой ядовитый самосад. Сколько его помню – всегда кашлял, хрипел и плевался, особенно по ночам. Бабке бедной спать не давал. Но аж до девяноста двух лет дожил. А умер после того, как виноград полез подвязывать и с лестницы упал. Или с другого конца посмотри: Черчилль … сигары своей толстенной изо рта часами не вынимал, а тоже вот – своё девяностолетие пережил. Да я и сама почти уже сорок лет «Беломор» курю… как с войны начала, так и не бросала. Так что ты меня не пугай.
– Да не пугаю я вас, а расстраиваюсь. Молодых людей до слез жалко. Сколько здесь повидала всякого, а никак не привыкну.
– А я уверена, что не в табаке все зло и согласна с Анатолием Матусовичем. Он умница и дело говорит. У современных молодых людей генетически очень плохая сопротивляемость организма. Плохая потому, что репрессии и война произвели отрицательный искусственный отбор. Большинство людей со здоровой наследственностью погибло, не оставив потомства. Я сама еще девчонкой тому очевидицей была и удивлялась. Во время войны в какой только промозглой сырости и в каком холоде солдаты наши ни пребывали, а простудными заболеваниями никто не болел! У нас во фронтовом госпитале о них и не слышали. А теперь? Племянник мой студент, ноги, видишь ли, гуляя под дождём, промочил. И пожалуйста вам… гнойная ангина, за ней – крупозное воспаление лёгких. Месяц уже на больничном, а конца не видно. Конечно же, молодых наших жалко. Какая у нас излечимость, если по-честному, не для отчётов? – Десять процентов от силы. А была бы много-много больше, если диагностировать на ранней стадии. Но не получается. И сами больные часто в том виноваты. Вот приходит ко мне на приём молодой парень с жалобами на мучительные боли в животе. Спрашиваю: давно это у вас? – Да года полтора, – отвечает. – А что же вы не обращались? – Боялся, говорит, что вы у меня рак найдёте.
И тут в разговор вступает третья, молчавшая доселе, участница общей трапезы: – Вот вы все молодых жалеете. И гадаете, отчего они рано так помирают. А я, женщина простая, думаю, что это бог их так наказывает. За то, что пьют, безобразничают и богохульствуют. Вот вчера вечером я полы в коридоре домыла, и по дороге домой на местный базарчик забежала кой-чего по мелочи купить. А там уже все закрыто, и только под козырьком у магазина продавец молодой сидит и у него на столе куры иностранные лежат. Дождь как из ведра льёт и ни одного покупателя у него нет. Мне куры эти тоже не нужны, но я подхожу и спрашиваю: «Чьи это куры?». Ну, интересуюсь, с какой, мол, такой страны... Сейчас ведь всякие бывают: болгарские, голландские и еще там… бразильские что ли. А нахал мне и говорит: «Купишь, бабка, твой будет». А я ему: «Ты, сопляк, мне не тыкай. А за то, что старшим грубишь, Аллах накажет тебя и к нам ты очень скоро попадёшь». А он испугался и мне: «Ты, бабка, на кладбище что ли работаешь?». А я ему: «Нет, не на кладбище. Но совсем близко от него, ближе не бывает». И напрасно вы смеётесь. Так оно и будет. Попадёт он сюда и пропадёт, потому что глаз у меня …
Но дослушать я не успеваю… меня приглашают вернуться в рентген кабинет. Ирина Емельяновна приветливо улыбается и на этот раз глаз не опуская, говорит:
– Теперь я могу вам определенно сказать, что с вероятностью в 95 процентов вы не наш больной. / И даже она это запретное слово «рак» не произносит/. Я советовалась с Анатолием Матусовичем / Второй раз за двадцать минут услышал я об этом авторитете со странным отчеством. Несколько позднее узнал, что речь шла об А. М. Статникове, ведущем хирурге-oнкологе Узбекистана/ и он того же мнения. Теперь об оставшихся пяти процентах. Они относятся к небольшому затемнению у корня правого лёгкого. / Его же у вас услышала эта чудачка Ципа. Я давно ее знаю. У неё ухо редкостной чувствительности /. Давайте с ним поступим так. Приближается время отпусков. Поезжайте к Черному морю. Лучше всего в Крым. Купайтесь и загорайте. А по возвращении мы посмотрим, какова динамика вашего затемнения и тогда окончательно решим, что с вами делать.
Я последовал доброму совету. Поехал в Крым и через месяц вернулся абсолютно здоровым. Но богатый целебным озоном крымский воздух и самая синяя в мире, однако далеко не самая чистая прибрежная черноморская вода, и горячий песок перенаселённых грязноватых общественных пляжей, если и способствовали излечению, то в самой малой степени. Но это не суть важно. Важен конечный положительный результат.

На такой оптимистической ноте я и заканчиваю свой рассказ. Заканчиваю, но не собираюсь делать большого секрета для маленькой компании моих читателей из того, что произошло со мной в Крыму и позволило покончить со странной, так и не диагностированной болезнью. Об этом я напишу отдельный рассказ. Обязательно напишу, если успею.