Автор: | 11. ноября 2023



11 ноября 1821 года родился Федор Михай­лович Достоевский

Бедные люди сопро­вож­дали его с колы­бели, с правого флигеля Мари­ин­ской боль­ницы для бедных, где служил штаб-лекарь Михаил Андре­евич Досто­ев­ский. Семей­ство было «русское и благо­че­стивое», посчаст­ли­ви­лось и с няней Ариной, то бишь Аленой Фроловной, «харак­тера ясного, весё­лого», умевшей расска­зы­вать «такие славные сказки!». Роди­тели же вече­рами читали вслух тогдашних знаме­ни­то­стей —Держа­вина, Жуков­ского, Пушкина, и к десяти годам Федя уже усвоил почти все главные эпизоды русской истории по Карам­зину. Сам же читать он учился по книге «Сто четыре Священные Истории Ветхого и Нового Завета».
Кажется, это и были три составных источ­ника его будущих идео­ло­ги­че­ских грёз — народные сказки, роман­ти­зи­ро­ванная наци­о­нальная история, священное писание.
Нет, был и четвёртый источник — ничем не заслу­женная доброта крестьянок нищей дере­веньки, которую, залезши в долги, приобрёл отец, выслу­живший потом­ственное дворян­ство. Господ­ский дом был жалкой мазанкой, дере­венька принесла судебные склоки с соседом и разо­ри­тельный пожар, но буду­щему писа­телю запом­нился соседний березняк: «И ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букаш­ками и птич­ками, ёжиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перет­левших листьев». Кажется, нигде больше он не изоб­ражал природу так красочно и любовно, как этот березняк, в котором девя­ти­летний маль­чишка вдруг испу­гался приви­дев­ше­гося, а точнее прислы­шав­ше­гося волка. А пахавший непо­да­лёку добрый мужик Марей, улыбаясь «мате­рин­скою и длинною улыбкой», успо­коил улепё­ты­вав­шего со всех ног барчонка: «Полно, родный».
Потом было неже­ланное Главное инже­нерное училище, по дороге в которое будущий «новый Гоголь» сочинял в уме роман из вене­ци­ан­ской жизни, унижение от невоз­мож­ности стоять на равной ноге с более бога­тыми одно­каш­ни­ками (вот они, истоки «Униженных и оскорб­лённых»!), упоение Баль­заком-Гюго-Гофманом-Шиллером, тоже состав­ными источ­ни­ками его буду­щего громо­ки­пя­щего вулкана, первая слава «Бедных людей», щедрое проро­че­ство власти­теля дум Белин­ского: «Вам правда открыта и возве­щена как худож­нику, доста­лась как дар, цените же ваш дар и оста­вай­тесь верным и будете великим писателем!..»
Затем первые и далеко не последние обиды на вчерашних почи­та­телей, не поже­лавших принять его уход в гротеск и фантас­ма­горию (которые, боюсь, были бы забыты, если бы не его гран­ди­озное пяти­книжие, — хотя и в нем соеди­нение гипер­ре­а­лизма с мифом, гротеском, пропо­ведью, алле­го­рией и фантас­ма­го­рией многим пред­став­ля­ется фальшью), нескромное обаяние соци­а­лизма, расстрельный приговор за слова, слова, слова, каторга, озве­релое окру­жение и вдруг — почти забытый образ Марея…
«Я вдруг почув­ствовал, что могу смот­реть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая нена­висть и злоба в сердце моем. Я пошел, вгля­ды­ваясь в встре­чав­шиеся лица. Этот обритый и шель­мо­ванный мужик, с клей­мами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже, может быть, тот же самый Марей: ведь я же не могу загля­нуть в его сердце».
На вершине славы и на пороге смерти Досто­ев­ский и провоз­гласил всемирную отзыв­чи­вость исто­ри­че­ской миссией русского народа: «Я именно напираю в моей речи, что и не пытаюсь равнять русский народ с наро­дами запад­ными в сферах их эконо­ми­че­ской славы или научной. Я просто только говорю, что русская душа, что гений народа русского, может быть, наиболее способны, из всех народов, вместить в себе идею всече­ло­ве­че­ского единения, брат­ской любви, трез­вого взгляда, проща­ю­щего враж­дебное, разли­ча­ю­щего и изви­ня­ю­щего несходное, снима­ю­щего противоречия».
Красиво сказано, ничего не скажешь! Досто­ев­ского и в христи­ан­стве пленяла прежде всего не его прак­тич­ность, а его красота.
При жизни, а в совет­ской России и после смерти Досто­ев­ский считался отставшим от жизни реак­ци­о­нером и фанта­зёром. Поскольку уже к сере­дине девят­на­дца­того века умные прагматики-«реалисты» уверяли, что нации своё отжили, что железные дороги, между­на­родная торговля и пере­ме­ши­вание насе­ления в ближайшем будущем создадут единое чело­ве­че­ство, — это на пороге свире­пейших наци­о­нальных войн. А идеа­лист и романтик Досто­ев­ский повторял, что «всякий народ до тех только пор и народ, пока имеет своего бога особого, а всех остальных на свете богов исклю­чает безо всякого прими­рения». И он оказался прав в том смысле, что нацию создают не мате­ри­альные инте­ресы, а вера в какую-то особую миссию, в какую-то особую судьбу, вера, наде­ля­ющая своих привер­женцев защитой от чувства мизер­ности и брен­ности, пресле­ду­ю­щего чело­ве­че­ский род с тех пор, как он ощутил свою беспо­мощ­ность перед могу­ще­ствен­ными и безжа­лост­ными силами природы. Именно поэтому поку­шение на их мате­ри­альные инте­ресы людей всего лишь злит, а поку­шение на их наци­о­нальное досто­ин­ство вызы­вает «святую» нена­висть: в пони­мании причин межна­ци­о­нальной вражды фантазёр Досто­ев­ский оказался куда ближе к истине, чем все мудрые и разумные «реалисты» вместе взятые.
И уж сколько трезвые и разумные повто­ряли, что главная мечта чело­ве­че­ства это сытость, а Досто­ев­ский устами своего Вели­кого Инкви­зи­тора провоз­гласил, что главное стрем­ление чело­ве­че­ства это возмож­ность прекло­ниться перед чем-то бесспорным, настолько бесспорным, что перед ним прекло­ня­ются все люди вместе. Фантазия? Но на рубеже двадца­того века великий социолог Дюрк­гейм на огромном стати­сти­че­ском мате­риале показал, что главной причиной роста само­убийств явля­ется упадок спло­чён­ности, то есть совмест­ного прекло­нения перед чем-то бесспорным. Досто­ев­ский снова оказался более прозор­ливым, чем все мудрые и разумные.
И еще одна если и не вечная, то долго­вечная проблема — надо или не надо казнить преступ­ника. Лично я давно понял, что выска­зы­ваясь за смертную казнь или против неё, мы харак­те­ри­зуем не столько проблему, сколько собственную личность. Я обратил внимание, что в былые времена казнь была теат­ра­ли­зо­ванным пред­став­ле­нием: запе­кать чело­века в полом медном быке, чтобы его вопли имити­ро­вали рёв живот­ного, поджа­ри­вать на вертеле, как зайца, жарить в муке, как карася, раздав­ли­вать при помощи дрес­си­ро­ван­ного слона, распи­ли­вать вдоль и поперёк, разры­вать четвёркой лошадей, бросать на съедение диким зверям…
Примеры можно множить и множить, но все они укла­ды­ва­ются в три группы: казнь-нраво­учение, казнь-цирк и казнь спорт. И за всеми раци­о­наль­ными аргу­мен­тами кроется самый весомый — эсте­ти­че­ский. Уже давно выска­занный Досто­ев­ским: нрав­ственно только то, что совпа­дает с нашим чувством красоты. Что безоб­разно, того и не следует делать. Я уверен, что Досто­ев­ский и в этом прав, но научное изучение роли эсте­тики в соци­альной жизни еще впереди.
Если только трезвые праг­ма­тики ее не добьют.

Алек­сандр Мелихов
Гравюра В.А. Фавор­ского  «Досто­ев­ский»