Автор: | 27. мая 2026

Владимир Вайнгорт (р. 1938 г., Полтава) Полтавский инженерно-строительный институт; Ленинградский университет, филология (журналистика). Доктор экономических наук. Служебная карьера: с 1961 по 1991 г. от мастера-строителя до заместителя министра строительства Эстонии и заместителя председателя Госстроя Эстонии. В настоящее время – член правлений и советов ряда коммерческих и некоммерческих организаций в Эстонской Республике. Круг научных интересов: поведенческая экономика; культурология; сохранение культурного наследия. Опубликовано 5 монографий, около 200 научных статей и докладов, а также публицистические статьи в СМИ на русском языке за последние 5 лет более 100.



1.

В словарном колчане со знаком «тьма» нахо­дятся стрелы-слова самого разного смысла и все отрав­лены ядом тревоги, сомнения, явной или неявной опас­ности. “Важным куль­турным экви­ва­лентом образа тьмы высту­пает ночь, которая в куль­турном сознании чело­века обрела ранг архе­типа”, — пола­гает линг­вист Берестнев — автор статьи “К проблеме языка ментальных пространств: образ света с когни­тивной точки зрения”[1]. Он пишет: “Ночь, как и тьма, идейно связана с незна­нием и неве­же­ством (ср. англ. benighted ‘неве­же­ственный’ < night ‘ночь’). Однако у нее разви­лась и новая семан­тика — таин­ствен­ности и тайны”. И далее: “Факты, обна­ру­жи­ва­ющие корре­ляцию «тьма — силы нега­тив­ного порядка», принад­ле­жащие языку, явля­ются срав­ни­тельно позд­ними, имеют один источник (связаны с христи­ан­ством) и, судя по всему, пред­став­ляют собой одни и те же кальки — ср.: рус. силы тьмы, Князь Тьмы (о Дьяволе), темные силы, черная месса, черная магия, англ. dark forces, Prince of Darkness, black art, нем. der Schwarze ‘черт’ и т. п. В разных языках <…> для номи­нации «сил нега­тив­ного порядка» исполь­зу­ются иные по отно­шению к идее тьмы концеп­ту­альные области — по-русски нечи­стый ‘черт, дьявол”.

В русскую лите­ра­туру (и в куль­турную традицию вообще) дьяво­лиада вписа­лась с начала XIX века благо­даря хлынувшей в страну волне евро­пей­ского роман­тизма. Уже в 1872 году Василий Жуков­ский публи­кует перевод баллады Гёте, где Лесной царь “под хладною мглой” заби­рает в свои угодья ребёнка (то есть лишает жизни). Впрочем, Князь тьмы в разных обли­чиях вроде лермон­тов­ского Демона или булга­ков­ского Воланда может и не появ­ля­ется среди действу­ющих лиц. Дьявол (или его присные) могут высту­пать движи­те­лями сюжетов не мате­ри­а­ли­зуясь на стра­ницах книг, хотя и создают реша­ющие “обсто­я­тель­ства образа действия” для других героев (как это проис­ходит в “Пиковой даме” у Пушкина). В двор­цовой тьме при мерцании свечей за карточным столом или в ночной тьме спальни старой графини совсем не обяза­тельно было появ­ляться въявь кому-либо из инфер­нальной компании, чтобы завер­шить интригу.

Дьяво­лиада 1830-х годов в русской лите­ра­туре не только результат следо­вания запад­но­ев­ро­пей­ским образцам. Князь тьмы возникал скорее из сгущав­ше­гося мрака обще­ственной жизни с самого начала царство­вания Николая I. В книге “Импе­ра­тор­ская Россия”, например, её автор Евгений Анисимов приводит слова Бенкен­дорфа: “Импе­ратор Николай <…> убедился из внезапно откры­того заго­вора, обаг­рив­шего кровью первые минуты нового царство­вания, в необ­хо­ди­мости повсе­мест­ного более бдитель­ного надзора, который окон­ча­тельно стекался бы в одно средо­точие”[2]. Бенкен­дорф полагал высшей точкой своей биографии участие в ликви­дации восстания декаб­ри­стов. Как недавно выяс­нили рестав­ра­торы “замка Фалль” — имения Бенкен­дорфа вблизи Таллина (где неод­но­кратно гостил сам Николай I) — в каби­нете хозяина над его пись­менным столом висела копия известной гравюры, изоб­ра­жавшей каре войск на Сенат­ской площади 24 декабря 1825 года. В записках Бенкен­дорфа гово­рится о его пони­мании источ­ников воль­но­дум­ства в армии, как резуль­тате “сбли­жения наших офицеров с либе­ра­лами тех стран Европы, куда заво­дили нас наши победы”. Плот­ность тьмы харак­те­ри­зует резо­люция царя на статью Чаадаева в “Теле­скопе” (немед­ленно закры­того): “Прочитав статью, нахожу, что содер­жание оной смесь дерзостной бессмыс­лицы, достойной умали­шен­ного…”. Так Чаадаев стал “сума­сшедшим”. В книге Аниси­мова приво­дятся также слова из письма Пушкина (весны 1834 года) жене (когда он узнал, что их пере­писка вскры­ва­ется и, мало того, письма чита­ются царём): “Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслу­ши­вает, приводит меня в бешен­ство. Без поли­ти­че­ской свободы жить очень можно, без семей­ственной непри­кос­но­вен­ности невоз­можно: каторга не в пример лучше…”[3].

Бенкен­дорф­скому: “прошлое России изуми­тельно, насто­ящее более чем превос­ходно, а будущее не подда­ется описанию” — невоз­можно было проти­во­по­ста­вить запад­но­ев­ро­пей­скую идею свободы (взра­щённую на поле занятом третьим сосло­вием). Дискуссия обще­ства с властью была настолько же резуль­та­тивна, как дискуссии Евгения из “Медного всад­ника” с этим самым “Всад­ником Cuprum” или даже с его гранитным поста­ментом. Оста­ва­лось прибег­нуть к запад­ному Князю тьмы (в русском его изводе).

2.

Харак­терна мета­мор­фоза присут­ствия нечи­стой силы в произ­ве­де­ниях Гоголя. Мате­ри­а­ли­зу­ю­щиеся из ночной тьмы черти в его укра­ин­ских пове­стях похожи на глиняные их вопло­щения, которые лепили с усмешкой, отры­ваясь време­нами от гончар­ного круга, мастера расписных “глечиков” (сосудов для хранения разно­об­разных продуктов от молока до колбасы в смальце) в селе Опошня “близь Диканьки”, в нескольких кило­метрах от имения роди­телей писа­теля — Васи­льевки. Как и опош­нян­ский кера­ми­че­ский чёрт смешён гого­лев­ский его лите­ра­турный собрат: “спереди совер­шенно немец <…> Но зато сзади <…> насто­ящий губерн­ский стряпчий в мундире”. Не страшна и другая нечисть, появ­ля­ю­щаяся из сгущав­шейся тьмы: краса­вицы русалки и сам Вий со всею своею челядью. Да и “в Диканьке никто не слышал, как черт украл месяц. Правда, волостной писарь, выходя на четве­реньках из шинка, видел, что месяц ни с сего ни с того танцевал на небе, и уверял с божбою в том все село”. Или “вверху так сдела­лось холодно, что черт пере­пры­гивал с одного копытца на другое и дул себе в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерз­нувшие руки. Немуд­рено, однако ж, и смерз­нуть тому, кто толкался от утра до утра в аду, где, как известно, не так холодно, как у нас зимою”. Право слово: свой парень этот гого­лев­ский чёрт.

Совер­шенно иная дьяволь­щина в гого­лев­ских “Петер­бург­ских пове­стях”. Прочтём внима­тельно хотя бы со школьных лет знакомую “Шинель” (часто обры­ва­ю­щуюся в хресто­ма­тиях на фразе “Петер­бург остался без Акакия Акаки­е­вича, как будто бы в нем его никогда и не было”) с того места, где “бедная история наша неожи­данно прини­мает фанта­сти­че­ское окон­чание”. Когда “у Калин­кина моста <…> стал пока­зы­ваться по ночам мертвец в виде чинов­ника, ищущего какой-то утащенной шинели”. Прочтём следу­ющие за этим несколько страниц (на мой вкус одних из лучших у Гоголя) с исто­рией неудач­ного задер­жания приви­дения, а затем напа­дения его на “значи­тельное лицо” (следо­вавшее домой к супруге после визита к одной знакомой даме “кажется, немец­кого проис­хож­дения”). Дочи­таем до последней фразы о приви­дении, которое имело “преогромные усы и, направив шаги, как каза­лось, к Обухову мосту, скры­лось совер­шенно в ночной темноте”. Это уже иной Гоголь (опере­дивший, примерно, на сотню лет русских абсур­ди­стов начала XX века) и угля­девший в петер­бург­ской тьме “силу нега­тив­ного порядка”. Здесь торже­ствует мефи­сто­фе­лев­ский “дух, всегда привыкший отри­цать”, кото­рому “ничего не надо”. Здесь, как в “Порт­рете” или в “Невском проспекте”, а сильнее всего в “Носе” прояв­ля­ется тот, чьи слова Пастернак перевёл как “Нет в мире вещи, стоящей пощады, / Творенье не годится никуда”. И если согла­сится, что вся после­ду­ющая русская лите­ра­тура вышла из “Шинели”, то, возможно, из той её части, которая оказа­лась ближе всего к словам Мефи­сто­феля в пере­воде Холод­ков­ского: “Лишь на то, чтоб с громом прова­литься, / Годна вся эта дрянь, что на земле живет. / Не лучше ль было б им уж вовсе не родиться!”. Слово для опре­де­ления этого настро­ения готово. Оно обра­зо­вано из латин­ского nihil — ‘ничто’. Слово это — нигилизм.

3.

Далеко не везде (по крайней мере, не везде в Западной Европе) последней стадией роман­тизма оказался ниги­лизм. И не поме­щают линг­висты ниги­лизм в одно словарное гнездо со тьмой. Тем ни менее россий­ский ниги­лизм распо­ло­жился рядом с демо­но­ло­гией. Линейка связей такова: сгуща­ю­щаяся тьма в резуль­тате концен­трации и роста обще­ственных “сил нега­тив­ного порядка” — неверие в возмож­ности рассеять тьму — уход в демо­но­ло­ги­че­ские анти­утопии — всеобщий ресен­ти­мент и дальше: нигилизм.

В этом месте на время отступим от даль­ней­шего течения иссле­до­вания связи ниги­лизма и тьмы, охва­ты­ва­ющей обще­ственную жизнь, и обра­тимся снова к Гоголю. К тому, который (в отличие от гени­альных совре­мен­ников) сумел рассмот­реть зарож­дение во тьме нико­ла­ев­ской России прототип Homo economicus, хотя прин­ци­пи­альную новизну ухва­чен­ного им типа ни сам его созда­тель, ни благо­рас­по­ло­женная к нему критика не сумели понять и оценить. Только в начале XX века “узнал” прото­бур­жу­аз­ного “откры­того” Гоголем героя Андрей Белый. А сам Николай Васи­льевич возна­ме­рился выстроить утопию на основе идеа­ли­зации забрез­живших перед ним фигур русского “третьего сословия” и потерпел при их столк­но­вении с реалиями россий­ской жизни сокру­ши­тельную неудачу. Не рос этот овощ во тьме нико­ла­ев­ской России.

Успех, возможно, ждал его как раз на иссле­до­вании сгущав­шейся мглы. До ниги­лизма оста­ва­лось рукой подать. Доста­точно бросить неза­мы­ленный вуль­гарной социо­ло­ги­зи­ро­ванной критикой взгляд на автор­ские отступ­ления в “Мёртвых душах”. Или прочесть погру­жённые во мглу абсо­лют­ного скеп­сиса “Ночи на вилле”. По отно­шению к Гоголю расхоже утвер­ждение, что художник в нём “конфлик­товал” с нраво­учи­тельным публи­ци­стом (то есть, думал одно, а “рисовал” другое). Но эту баналь­ность можно воспри­ни­мать, если не читать письма Гоголя. Всё он понимал и создавал миф о себе совер­шенно созна­тельно. Гоголь, в отличие от своих знаме­нитых друзей-писа­телей не имел серьёзных источ­ников суще­ство­вания кроме лите­ра­турных зара­ботков (по тем временам довольно скромных). Он был вынужден моне­ти­зи­ро­вать лите­ра­турную извест­ность, нахо­дясь в строго сословном обще­стве нико­ла­ев­ской России в самом низу иерар­хи­че­ской лест­ницы. Сред­ства на безбедную римскую жизнь, и даже для поездок из Петер­бурга на родину давали меце­наты, главным из которых был сам царь (о чём подроб­нейшим образом рассказал Вино­градов в книге “Страсти по Гоголю”[4])? Это не совсем в тему насто­я­щего иссле­до­вания, но приведём хотя бы несколько строчек письма 1837 года из Рима в ответ на изве­стие о смерти Пушкина: “Россия, Петер­бург, снега, подлецы, депар­та­мент, кафедра, театр — всё это мне снилось”. Ещё откро­веннее в письме Пого­дину тогда же: “Ты пригла­шаешь меня ехать к вам. Для чего? <…> Ехать, выно­сить надменную гордость безмозг­лого класса людей <…> Нет, слуга покорный”.

К слову о Пушкине, с которым произошла такая же мета­мор­фоза. 1825 год. Близость к декаб­ри­стам. Время надежд в ожидании перемен. Пишется “Вакхи­че­ская песня” — “Да здрав­ствует солнце, да скро­ется тьма”. Но тьма, наоборот, не просто сгуща­ется, а вытес­няет даже проблески света и свободы. И появ­ля­ется Мефи­сто­фель. Облитая горечью и злобой возни­кает X глава “Евгения Онегина” (как показал недавно Минкин[5] — роман-испо­ведь, роман-дневник поэта). И за несколько месяцев до смерти абсо­лютно ниги­ли­сти­че­ское “Из Пинде­монти”: “Зави­сеть от царя, зави­сеть от народа — / Не всё ли нам равно? Бог с ними. / Никому / Отчёта не давать”. Тьма сомкну­лась. В лите­ра­туре и в жизни. Оба великих совре­мен­ника — форменные нигилисты.

4.

Нам пона­до­би­лось это отступ­ление, чтобы пока­зать: ниги­лизм не появился как “чёрт из таба­керки” у Писа­рева и других ниспро­вер­га­телей всего и вся (хотя бы вспомним публи­ко­вав­шихся у Благо­свет­лова в “Русском слове”: Зайцева, Соко­лова, Шелгу­нова, Щапова) — ниги­лизм завершил первый этап появ­ления граж­дан­ского само­со­знания в России. Он стал ярким лучом нарож­да­ю­ще­гося нового дня, как это бывает в природе, когда — кажется — тьма перед рассветом сгуща­ется, сгуща­ется и, вдруг, — светлая полоска — начи­на­ется новый день.

Ниги­лизм, как первый шаг зарож­да­ю­щейся русской интел­ли­генции иссле­дован в много­чис­ленных работах. Из почти десятка публи­каций А. А. Шири­нянца укажем только наиболее близкую нашей позиции: “Из истории само­опре­де­ления граж­дан­ского обще­ства в России: разно­чинная интел­ли­генция 1860—1870 гг.”[6]. А также ставшую библио­гра­фи­че­ской редко­стью книгу Нови­кова “Ниги­лизм и ниги­листы”[7]. Для нас суще­ственна никем не отме­ченная ранее циклич­ность русского лите­ра­тур­ного свобо­до­мыслия, движу­ще­гося как день движется за тьмой ночной с непре­менным появ­ле­нием в лите­ра­туре либо самого назван­ного неважно как Князя тьмы, либо его же участия в действии.

5.

Всё начи­на­ется, как правило, с отте­пелей, орга­ни­зу­емых в России сверху. Как это было в первой поло­вине XIX века: “дней Алек­сан­дровых прекрасное начало”. Затем замо­розки. И вот уже Алек­сандр — жандарм Европы. Яркий луч света — декаб­ристы. Их гибель и полная тьма полярной ночи. Обще­ственная жизнь движется только лите­ра­турой (которая в нико­ла­евско-бенкен­дорф­ской России сводит воедино со второй реаль­но­стью худо­же­ствен­ного вымысла и фило­софию, и публи­ци­стику). В лите­ра­туре — царство обру­сев­шего Мефи­сто­феля (то есть дьявола во плоти). То ли порож­дения тьмы, то ли един­ственно возмож­ного борца с нею. Ещё дальше — Ницше (объяс­нивший ресен­ти­мент) и ниги­лизм (и, как не странно, но на почве этого поваль­ного отри­цания появ­ля­ется соци­альный институт, полу­чивший название русской интеллигенции).

Легко просле­дить и второй круг: начи­на­ю­щийся отте­пельным непо­сле­до­ва­тельным рефор­ми­ро­ва­нием обще­ствен­ного устрой­ства в царство­вание Алек­сандра II. Снова несбыв­шиеся ожидания и отча­яние молодых сил: траги­че­ское нетер­пение наро­до­вольцев[8]. И конец отте­пели — приход Алек­сандра III, при котором начи­нает взлёт и заби­рает власть на целые четверть века Побе­до­носцев, который “надо Россией простер совиные крыла”. Плот­ность тьмы до того неви­данная. Известна даже точная дата насту­пив­шего мрака: мани­фест Алек­сандра III от 29 апреля 1881 года (автор­ство кото­рого припи­сы­ва­ется тому же Побе­до­нос­цеву), которым напрочь отвер­га­лась любая попытка допу­стить в России даже элементы пред­ста­ви­тель­ного прав­ления. Побе­до­носцев стал завер­ша­ющей фигурой в триаде: Арак­чеев (при Алек­сандре I); Бенкен­дорф (при Николае I); и он — серый кардинал не только Алек­сандра III, но и несчаст­ного Николая II.

Лите­ра­турная дьяво­лиада мрач­ного времени отра­зи­лась у позд­него Досто­ев­ского (в трёх его великих романах — “Идиоте”, “Братьях Кара­ма­зовых” и “Бесах”, хотя “Преступ­ление и нака­зание” тоже не обошлось без стоящей за кули­сами нечи­стой силы).

Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им создан­ного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согла­ситься принять. <…> Пусть даже парал­лельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму. <…> Слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвра­тить обратно. <…> Не Бога я не принимаю, <…> я только билет ему почти­тель­нейше возвращаю”. В этих словах Ивана Кара­ма­зова ниги­лизм Досто­ев­ского. Из тьмы россий­ской жизни появ­ля­ется “Мелкий бес” Соло­губа. Таким прояв­ле­нием мещан­ской дьяво­лиады встре­чает русская лите­ра­тура XX век. По отно­шению к этому соло­гу­бов­скому бесу инте­ресно заме­чание Майи Каган­ской: “От гетев­ского «Фауста» и до маннов­ского «Фаустуса» евро­пей­ский бес побе­до­носно шествовал по векам и странам. Гостевал и в России: пушкин­ский Мефи­сто­фель, лермон­тов­ский Демон, граф Сен-Жермен, черт-канти­анец в «Братьях Кара­ма­зовых», обая­тель­нейший Воланд — все это бесы — «запад­ники». А русский черт куль­турно обез­долен, родствен­ников за границей не имеет, его гене­а­ло­ги­че­ское древо корнями уходит в болото”. И дальше по поводу дьявола Соло­губа: “Мелкий бес ехидно проти­во­стоит гран­ди­озным «Бесам» Досто­ев­ского. У Федора Михай­ло­вича все необык­но­венно возвы­шено. А у меня, сами изво­лите видеть, — так, дрянцо, учите­лишко поганый, пачкун, вокруг — пыль, грязь, скука, мелочь, мелкота”[9]. Всё мель­чает в эту пору в России, и власть, и охранка с прово­ка­циями, и сила протеста. Какая жизнь, таков и дьявол.

А дальше “Дневник Сатаны” Леонида Андреева. Его весе­ля­щийся Дьявол как и лите­ра­турные пред­ше­ствен­ники порождён густе­ющей пред­рас­светной тьмой и ожида­нием близкой отте­пели. Никто не слышит горя­чего дыхания подсту­па­ю­щего “века-волко­дава”.

Совре­менное Андрееву поко­ление интел­ли­генции (осво­ившей и ниги­лизм пред­ше­ствен­ников, и новейшие запад­но­ев­ро­пей­ские учения от анар­хизма до соци­а­лизма) преодо­ле­вает народ­ни­че­ство и через социал-демо­кратию врас­тает в боль­ше­визм. И снова, по третьему кругу в лите­ра­туру приходит Князь тьмы. Нена­званный он явля­ется у Эрен­бурга в “Хулио Хуре­нито”, затем у Юрия Слёз­кина (раннего друга Булга­кова), нынче уже более извест­ному по булга­ков­ской дарственной надписи на только что вышедшей “Дьяво­лиаде”: “Милому Юре Слез­кину в память наших скитаний, стра­даний у подножия Столовой горы. У подножия ставился первый акт Дьяво­лиады, дай нам Бог дожить до акта V-го — весе­лого с развязкой свадебной”[10]. Не дожили оба. И — преврат­ности лите­ра­турной судьбы — мало кто сегодня читает “Столовую гору” Слёз­кина — прекрасную книгу ещё не взятой в сталин­ские обручи ранней совет­ской лите­ра­туры. А дальше — Воланд (надо думать, не без вмеша­тель­ства кото­рого взял реванш в смысле попу­ляр­ности Юрий Слёзкин — 2, внук булга­ков­ского прия­теля с книгой “Дом прави­тель­ства”). И вслед за дьяволом в лите­ра­туре интел­ли­генция заходит на новый круг, стар­товав со следу­ющей отте­пели — послесталинской.

6.

Заметим, всё до деталей похоже. Снова мрак. Снова сгуща­ю­щаяся пред­рас­светная тьма. Акту­альна эпиграмма Юрия Благова: “Нам, това­рищи, нужны / Подобрее Щедрины / И такие Гоголи, / Чтобы нас не трогали”[11]. Интел­ли­генция создаёт новую форму отра­жения реаль­ности — анекдот. Один из которых появ­ля­ется на излёте очередной отте­пели по поводу трилогии Шатрова в “Совре­мен­нике”: “Декаб­ристы”, “Наро­до­вольцы”, “Боль­ше­вики” — три поко­ления русских идеа­ли­стов. Тьма глухая, беспро­светная. И где же в той лите­ра­туре дьявол? Пресек­лась, что ли, тенденция? Ничего подоб­ного. Осто­рожная ирония анек­дота пере­те­кает в дьяволь­ское, всео­т­ри­ца­ющее, ниги­ли­сти­че­ское отно­шение не только к власти тьмы, но и всему тогда сущему.

Уже чита­ется “Созвездие Козло­тура” Искан­дера. Уже гуляет на том свете Тёркин. Уже нашёл свою ниги­ли­сти­че­скую ноту Конецкий. Появился “Чонкин”. Галич. Высоцкий. “Остров Крым” Аксё­нова по силе действия не усту­пает солже­ни­цын­ским романам. Та же, что прежде (в XIX веке), сила взрыва. А дьявол тут как тут. Поздние Стру­гацкие не обхо­дятся без поту­сто­ронних сил (просто не назы­вают их). И, наконец, “Фауст” Пастер­нака. Поздняя совет­ская интел­ли­генция полу­чает здесь, наконец, насто­я­щего своего совет­ского дьявола. Опять же — Брод­ский. Доста­точно прочесть его нобе­лев­скую речь. Или грустные, напол­ненные безна­дёгой, “ночные” стихи начала 1960-х: “<…> Засвети же свечу / на краю темноты. / Я увидеть хочу / то, что чувствуешь ты / в этом доме ночном, / где скры­вает окно, / словно скатерть с пятном / темноты, полотно. / Ставь на скатерть стакан, / чтоб он вдруг не упал, / чтоб сквозь стол-истукан, / словно соль, проступал, / неза­метный в окно, / осле­пи­тельный Путь — / будто льется вино / и взды­ма­ется грудь. / <…> Нату­ральная тьма / насту­пает опять, / как движенье ума / от мета­форы вспять <…>“[12]. И тот же, что прежде, результат. Тьма. “Ночь тиха. Пустыня внемлет богу”. Но где Бог, там и Дьявол. С неиз­беж­но­стью вращения Земли ночь сменя­ется днём. В утвер­ждении круго­вого движения тьмы и лите­ра­турной дьяво­лиады, проис­хо­дящей в русской лите­ра­туре, и адептов этого круго­обо­рота по диалек­ти­че­ской спирали — русской интел­ли­генции — суть нашего иссле­до­вания лите­ра­турной дьяво­лиады русской лите­ра­туры импер­ской России и лите­ра­туры советской.

А дальше проис­ходит неви­данное для России: исчез­но­вение цензуры и полная свобода лите­ра­туры. “Читать стано­вится инте­реснее, чем жить”. Никакой базы для ниги­лизма. Homo sovieticus превра­ща­ется в Homo economicus. Совет­ский средний класс (сословный, но равный по доходам) — становым хребтом кото­рого была “совет­ская интел­ли­генция” — рассла­и­ва­ется на “хозяев заводов, домов, паро­ходов”, креа­тивный — высо­ко­обес­пе­ченный класс и прека­ри­а­ти­зи­ру­ю­щиеся массы. Интел­ли­генции (в прежнем пони­мании термина) нет как нет. Проис­ходит новое для россий­ской обще­ственной жизни явление, которое совре­менный амери­кан­ский иссле­до­ва­тель Чарльз Тилли назвал “дезер­тир­ством интел­лек­ту­алов”[13]. А значит, некому вызвать Дьявола. Но это уже предмет других эконо­мико-поли­ти­че­ских исследований.

7.

Подведём итог. О дьяво­лиаде в русской лите­ра­туре сложился огромный массив иссле­до­ваний. Зафик­си­ро­вана также неод­но­кратная смена в обще­ственной жизни замо­розков, долгих зимних ночей и коротких отте­пелей. На протя­жении двух столетий поко­ление за поко­ле­нием русских лите­ра­торов могли бы подпи­саться под эрен­бур­гов­ским “А мы такие зимы знали, / Вжились в такие холода, / Что даже не было печали, / Но только гордость и беда. / И в крепкой, ледяной обиде, / Сухой пургой ослеп­лены, / Мы видели, уже не видя, / Глаза зеленые весны”. В пред­ла­га­емом иссле­до­вании впервые отме­чена связь с этими циклами появ­ления в русской лите­ра­туре Князя тьмы. Потому, что по спирали с неиз­беж­но­стью смены ночей и дней в течение XIX и XX веков в России прихо­дило время, когда больше наде­яться было уже не на кого. «»[14][15]

[1] Берестнев Г. И. К проблеме языка ментальных пространств: образ света с когни­тивной точки зрения / Гори­зонты совре­менной линг­ви­стики: Традиции и нова­тор­ство: Сб. в честь Е. С. Кубря­ковой. М.: Языки славян­ских культур, 2009. с. 143–160.

[2] Анисимов Е. В. Импе­ра­тор­ская Россия. СПб: Питер, 2011. С. 486.

[3] Анисимов Е. В. Импе­ра­тор­ская Россия. СПб: Питер, 2011. С. 170.

[4] Вино­градов И. А. Страсти по Гоголю. М.: Вече, 2018. С. 248.

[5] Минкин А. В. Немой Онегин. Роман о поэме. М.: Проспект, 2019.

[6] Шири­нянц А. А. Из истории само­опре­де­ления граж­дан­ского обще­ства в России: разно­чинная интел­ли­генция 1860—1870 гг. // Вестник Ниже­го­род­ского универ­си­тета им. Н. И. Лоба­чев­ского, 2014, № 6, с. 97—104.

[7] Новиков А. И. Ниги­лизм и ниги­листы: опыт крити­че­ской харак­те­ри­стики. Л.: Лениздат, 1972.

[8] “Нетер­пение“ — название посвя­щенной наро­до­вольцам книги Юрия Трифонова.

[9] Каган­ская М. Л. Апология жанра. М: Текст, 2014. С. 152.

[10] Дарственная надпись на книге приве­дена по адресу: https://i.imgur.com/BLkPebQ.jpg.

[11] На XIX съезде КПСС в 1952 году Маленков заявил, что “нам нужны совет­ские Гоголи и Щедрины“. Кстати заметим, что тут же появи­лась и пошла гулять по сценам комедия Сергея Михал­кова “Раки“ — пере­фраз “Реви­зора“. Выда­ю­щийся был приспо­соб­ленец — “главный гимнюк Совет­ского Союза“.

[12] Эти строки из стихо­тво­рения Иосифа Брод­ского “Кто к минув­шему глух“ 1961 года воспри­ни­ма­лись ленин­град­ской интел­ли­ген­цией как отра­жение воспри­ятия ею, каза­лось тогда, беспро­светной реальности.

[13] Тилли Ч. От моби­ли­зации к рево­люции. М.: ИД ВШЭ, 2018.

[14]

[15]