Автор: | 7. июля 2026



САМОЕ СТРАШНОЕ ИЗ ТОГО,
ЧЕМУ УЧАТ ТЮРЬМА И ЛАГЕРЬ: 

ЧТО В СЕБЕ НАДО СИЛОЙ
ДАВИТЬ СОСТРАДАНИЕ

Испол­ни­лось 90 лет поэту и прозаику Игорю Миро­но­вичу Губерману.
Из его книги «Прогулки вокруг барака»:

«Но зато именно в Загорске приобрел я свой первый опыт самого, быть может, страш­ного из того, чему учат тюрьма и лагерь: что в себе надо силой давить состра­дание и сочув­ствие, что нельзя ни за кого засту­паться. Чуть попозже, в Рязани, где сидели в камере скопом люди с общего и усилен­ного, стро­гого и особого режимов, дове­лось мне дня три пооб­щаться с интел­ли­гентным средних лет ленин­градцем, ехавшим на посе­ление. Ожидая этапа, встре­титься на воле мы не дого­ва­ри­ва­лись, хотя очень этого хоте­лось обоим, но еще впереди были годы, а он знал, как меняет людей лагерь, и молчал, не прося у меня адрес, молчал и я, полагая, что не стоит навязываться.

Однако же о будущем моем он, очевидно, думал, ибо как-то на прогулке отвел он меня в сторону, закурил и сказал как нечто очень-очень важное:

— Старина, поси­девшие на зонах разли­чают людей насквозь, ты еще научишься этому. А пока ты наивен, как щенок, несмотря на свои сорок пять, седину и возвы­шенное обра­зо­вание. Ты в лагере навер­няка прижи­вешься, и друзья у тебя будут, и прия­тели. Об одном только, с тобой пооб­щав­шись, я хочу тебя сразу преду­пре­дить. Ты неиз­ле­чимо болен очень редкой даже на воле болезнью — ты ко всем суешься с добром. А на зоне это не просто глупо, это опасно.

Добро можно делать только в случае крайней необ­хо­ди­мости, а по возмож­ности — совсем не надо делать. За него тебе добром не отплатят, в лучшем случае — ничем не отплатят. Чаще — злом. Оно возни­кает само и ниот­куда. Ты меня сейчас не поймешь. Поверь. Я на воле жил, как ты. Но воспи­тался. Знаешь, на блатной фене есть заме­ча­тельное выра­жение: попасть в непо­нятное. Еще не слышал? Ах, слышал. Так вот ты все время в него будешь попа­дать. Не суйся! <…>

Очень грустное, страшное чрез­вы­чайно, главное же — разо­ча­ро­вы­ва­ющее впечат­ление от близ­кого знаком­ства с блат­ными. Тот привле­ка­тельный образ вора или жулика, тот роман­ти­чески-черный образ бандита, что вынесли мы все из читанных в детстве книг, он незримо витал, конечно, над моими здесь ожида­ниями. Встре­тился же я со множе­ством маль­чишек, самая разно­ка­ли­бер­ность, несхо­жесть, полная разно­ха­рак­тер­ность которых не давали ни малей­шего осно­вания, чтобы видеть в них некое един­ство. Да еше един­ство с уважи­тельно звучащим назва­нием — блатные, о которых столько расска­зы­ва­ется в тюрьмах.

Что же все-таки общего было у них у всех? Агрес­сив­ность? Не больше, чем у прочих. Или нена­много больше. Отвага, то преступное муже­ство, что делает столь привле­ка­тельным образ преступ­ника в кино? Есть немного, это есть. Потому что именно блатные все-таки един­ственные, кто живет в лагере, не смиряясь с его режимом. Это они орга­ни­зуют себе время от времени пере­киды — когда ночью через забор летят продукты и немедля их надо подо­брать и пронести, с полной готов­но­стью попасться, вынести побои и отси­деть в штрафном изоляторе.

Только это мелкая смелость, тоже маль­чи­ше­ская вполне, что же им еще надо иметь, чтобы к высшей касте лагеря принад­ле­жать? Ум? Наоборот! (И это очень важно.) Странной мне сперва пока­за­лась фраза одного очень хоро­шего чело­века — лагер­ного нашего хирурга, воль­но­на­ем­ного врача, сделав­шего даже карьеру некогда, но спив­ше­гося потом и сюда опустив­ше­гося, как на жизненное дно. Он спросил у меня, знако­мясь, появи­лись ли уже блатные в нашем только что возникшем отряде. Я чуть удив­ленно ответил, что отряд наш — сброд испу­ганных или хоро­хо­ря­щихся сопляков, и не в лагерь их надо было сдать, а просто высечь в домо­управ­лении при соседях. Потому что боль­шего нака­зания ни их преступ­ления, ни их харак­теры (в смысле грядущей опас­ности для обще­ства) никак не заслуживали.

Появятся у вас блатные скоро, сказал хирург. Они ведь появ­ля­ются, как вши, — сами, неиз­вестно откуда. Я в ответ усмех­нулся недо­вер­чиво. Через месяц я убедился в полной правоте этого груст­ного доброго чело­века. Тут и мельк­нула у меня мысль, быстро обросшая мелкими дока­за­тель­ствами или скорее ощуще­ниями. Я не смогу их описать, просто не умею это делать, так что лучше сразу объясню суть моей сложив­шейся убеж­ден­ности. Кстати, чуть о важном не забыл: выда­ю­щаяся сила — тоже вовсе не обяза­тельный для блат­ного признак. Очень средние, порой даже плюгавые ребята. Раз видел я, как за бараком худо­сочный мелкий маль­чонка бил здоро­вого и рослого парня, тот ему и не думал сопро­тив­ляться, только что-то бормотал, прикрывая лицо руками. Некое, значит, право знал изби­ва­емый за этим хлюпиком в черном костюме блат­ного (мужики носят серый — тот же самый мате­риал, но цвет стал знаком касты).

Право силы знали оба, очевидно, никаких других они не пони­мают прав. Кто же дал право силы хлюпику в черном? Коллектив. Да, да, да, коллектив, то чело­ве­че­ское единение, о котором веками со сладо­стра­стием твер­дили гума­нисты всех мастей и направ­лений, на него возлагая надежды в постро­ении заме­ча­тель­ного свет­лого буду­щего. Коллектив. Община. Артель. Мафия, если хочешь. Партия.

А когда я это сооб­разил, сразу все стало на свои места. Потому, кстати, с каждым в отдель­ности блатным очень трудно и странно разго­ва­ри­вать. Он мужик как мужик (в смысле касто­вого понятия: мужики — это те, кто не блатные, вся лагерная масса зэков), он ниже сред­него — по уму, по развитию, по всему. Ниже сред­него — вот что очень важно, он ничто без своего коллек­тива. А когда они все вместе — то хозяева. Очень грустным и очень мерзким оказа­лось это спло­ченное един­ство, так что только любо­пыт­ство пону­кало меня с ними общаться.

Западло рабо­тать, если ты блатной, и боятся брига­диры их принуж­дать, но зато не западло им вместе застав­лять рабо­тать мужиков — кула­ками, палками, чем придется. Как только попросит их об этом бригадир или кто-нибудь из воль­ного началь­ства. И в бараке за порядком и послу­ша­нием наблю­дают очень тщательно блатные, выполняя функции надсмотр­щиков и внут­ренних поли­цаев, только сами они это не осознают. Потому что убеж­денно пола­гают, что мужик должен рабо­тать и молчать. Почему? Я рискнул это спро­сить не однажды. Пожи­мали презри­тельно плечами. И презрение это поровну отно­си­лось к мужику и ко мне, кто спра­шивал, потому что я не мог, как видно, сам понять простейшие вещи, а мужик — он позволял с собой такое, потому ведь и мужик он, а не блатной. Боль­шего я добиться не мог, да и не надо боль­шего, мне кажется. Позволял с собой мужик такое и тем самым плодил себе хозяев».