Автор: | 7. июля 2026



АТАКА НА НЕВЫРАЗИМОЕ:
ГРИН И НАБОКОВ

Анно­тация: В статье обос­но­вы­ва­ется идея о сход­стве ценностной иерархии, сюжетов и попыток расши­рить возмож­ности описания субъ­ек­тивных психи­че­ских состо­яний у Алек­сандра Грина и Влади­мира Набо­кова. Иссле­ду­ется внезапное повы­шение инте­реса к Грину в совет­ской и эмигрант­ской печати в 1922-1923 гг. В рамках неоро­ман­ти­че­ского миро­ощу­щения пост­сим­во­лист­ской эпохи прихо­дится гово­рить о сплошной пере­кличке гринов­ских и набо­ков­ских мотивов и сюжетов. Прямая отсылка к Грину в «Пригла­шении на казнь» (1934) связы­ва­ется с его уникальным нонкон­фор­мизмом в совет­ской лите­ра­туре – лейт­мо­тивом волны некро­ло­ги­че­ских статей в ранних 30-х.

Инфор­мация об авторе: Елена Д.Толстая – профессор эмерита Еврей­ского Универ­си­тета в Иеру­са­лиме. E-mail: elenadtolstaya@gmail.com«Эпохи, сполохи, переполохи

[1]» (А.С. Грин);

 

«Часы, отгул их, перегул и загулок» (В.В. Набоков).

«Любезные мои оконечности»

Идея иссле­до­вать инту­и­тивно ощуща­емое сход­ство между Грином и Набо­ковым впервые возникла у Марга­риты Таде­восян [16], которая у обоих авторов отме­тила общий прио­ритет вымысла над «реаль­но­стью» и изучила мотив картины как окна в другой мир в твор­че­стве Грина и Набо­кова. У Грина это аква­рель манящей дороги в «Дороге никуда» (1925), а у Набо­кова – аква­рельное изоб­ра­жение лесной дороги в «Подвиге» (1931), в котором якобы «исче­зает» герой. У Грина другой такой «канал» между мирами – это «церковная картина», в которую прони­кает Друд в «Блиста­ющем мире», при этом компас и рако­вина – улики его пребы­вания в ней – оста­ются в простран­стве картины. Таким же образом, пере­ме­щают персо­нажа в картину и из нее в рассказе Набо­кова «Вене­ци­анка» (1924). После этого с ним рядом находят «улику» – лимон, ранее деталь картины. Пере­се­чение границ реаль­ного и картин­ного простран­ства – обще­ро­ман­ти­че­ский мотив-клише.

Другое роман­ти­че­ское клише – человек-кукла, автомат, манекен – реали­зован в рассказе Грина «Серый авто­мо­биль» (1925) и в романе Набо­кова «Король, дама, валет» (1928). В обоих случаях это «ожива­ющие» восковые мане­кены с меха­низмом внутри: у Грина лишенная чело­ве­че­ских чувств героиня якобы убежала из паноп­ти­кума, где была манекеном:

Старик открывал кисею, пока­зывая вас в ящике, это был воск с меха­низмом внутри, – это были вы, – вы спали, дышали и улыба­лись. Я заплатил за вход десять центов, но я заплатил бы даже всей жизнью <…>
Да, – там, на возвы­шении, в белом широком ящике под стеклом лежала она, вытянув и скре­стив ноги, под газом, среди пыльных цветов. Ее ресницы вздра­ги­вали и опус­ка­лись; легкая, как лепестки, грудь дышала с тихим и живым выражением<…>Теперь, с молча­ли­вого попу­щения неко­торых, она – среди нас…

У Набо­кова Франц – приказчик шикар­ного мага­зина – посто­янно одевает и разде­вает мужские мане­кены, поку­пает себе такую же одежду, как на мане­кенах и т.п., – то есть отож­деств­ля­ется с мане­кеном. Драйер увле­ка­ется двига­ю­щи­мися воско­выми манекенами:

Потом изоб­ре­та­тель… обнажил меха­низм: гибкую систему суставов и мускулов и три маленьких, но тяжелых батареи. Самым заме­ча­тельным в этом изоб­ре­тении <…>были не столько элек­три­че­ские ганглии и ритми­че­ская пере­дача тока, – сколько легкая, чуть стили­зо­ванная, но почти чело­ве­че­ская, походка меха­ни­че­ского младенца. Тайна такого движения лежала в гибкости веще­ства, которым изоб­ре­та­тель заменил живые мускулы, живую плоть (гл.10).

Проект разрас­та­ется, младенец превра­ща­ется в серию манекенов:

Ах, как они прелестно двига­лись! <…> Так медленно и все же машисто, гибко и все же чуть стили­зо­ванно <…> лица были сделаны удиви­тельно, – мягкие на вид, с живым пере­ливом на щеках (гл.11).

В англий­ском вари­анте сцена прохода мане­кенов превра­щена в гротескное зрелище поломки мане­кенов, их идиот­ского пове­дения и полного распада.
У Грина восковой меха­ни­че­ский манекен – он же женщина, любящая только вещи, – состоит в заго­воре против героя с сата­нин­ским серым авто­мо­билем. Главный тезис Грина – что у пред­метов есть своя жизнь, черпа­емая ими из той части чело­ве­че­ской души, которая склонна любить все меха­ни­че­ское; есть у них и свое видение окру­жа­ю­щего мира (то, которое вопло­ти­лось в искус­стве футу­ризма), и своя музыка, есть и свои зловещие цели.
У Набо­кова Марта, холодная женщина, любящая вещи, и послушный ей Франц одер­жимы преступ­ными замыс­лами против меша­ю­щего их роману Драйера. По мере того, как любов­ники погру­жа­ются в трясину зла, они посте­пенно утра­чи­вают живые черты: Франц все более превра­ща­ется в куклу Марты, в манекен. У Марты не полу­ча­ется погу­бить мужа во время морской прогулки, вместо этого она сама просту­жа­ется и умирает – жизнь как бы мстит ей, уходя из нее. При отсут­ствии прямых тексту­альных связей накап­ли­ва­ется весьма много подобных парал­лелей. В своем новом иссле­до­вании Вера Полищук говорит уже о «букетных совпа­де­ниях» между «Блиста­ющим миром» Грина и «Пригла­ше­нием на казнь» Набо­кова: и Друд, и Цинциннат – роман­ти­че­ские герои, чужаки среди своих, особенные, не похожие на обыва­телей, с особой природой, оба они как бы вопло­щают легкость, оба тонкие, изящные, с малень­кими руками, как бы частично уже разво­пло­щенные. Друд сбегает из тюрьмы, у него где-то есть подобные ему друзья. Цинцин­нату удается сбежать только после казни, когда он присо­еди­ня­ется к подобным ему суще­ствам. Обоих срав­ни­вают с Христом, оба отка­зы­ва­ются от мира сего, оба поги­бают [9, passim]. В этом случае речь не идет о парал­лельном развитии обще­ро­ман­ти­че­ских шаблонов у обоих авторов. В любом случае, мы точно знаем: Набоков прочел Грина, ведь он принес ему лите­ра­турную дань в «Пригла­шении на казнь». В романе Грина «Блиста­ющий мир» (1923) челядь судачит о лета­ющем чело­веке: горничная расска­зы­вает, как старый бродяга, ночуя в сарае, по очереди отсте­гивал части тела и ставил их к стенке со словами «Обожа­емые мои члены» и «Любезные мои оконеч­ности»[2]. Это то самое преступное и осве­жа­ющее упраж­нение, кото­рому тайно преда­ется Цинциннат в камере. В той же работе В. Полищук просле­жи­вает связи этого эпизода с разде­ва­нием-разво­пло­ще­нием Чело­века-неви­димки Уэллса и после­ду­ющее его исполь­зо­вание тем же Набо­ковым в романе «Под знаком неза­кон­но­рож­денных» [9].

Сдви­го­логия

Для того, чтобы ведущий эмигрант­ский прозаик оказался «похож» на Грина, этого Рыцаря-Несча­стье, этого Берт­рама русской лите­ра­туры, хмурого само­учку и пьяницу, как бы обре­чен­ного на пери­фе­рий­ность и второ­сорт­ность в русской лите­ра­туре, должно было многое произойти. Нужно было, чтобы юноша Набоков, воспи­танный на клас­сиках и симво­ли­стах, в Кембридже расширил бы свои лите­ра­турные гори­зонты, добавив ряд совре­менных англичан – например Уолтера де ла Мара, чудес­ного поэта и мисти­че­ского писа­теля, на начало 1920-х автора новелл и двух романов о сверхъ­есте­ственном. Глядя из Англии, русской прозе нехва­тало сюжета. Лите­ра­тура аван­гардная была изыс­канно нечи­та­бельна, тради­ци­онная тенден­ци­озна и скучна, а самая противная, горьковско-«знаньевская», с топорным симво­лизмом и сецес­си­о­нов­скими ужасами на службе у «идеи», – отвра­ти­тельна во всех смыслах.
Затем нужно было, чтобы в самой России изме­ни­лись вкусы. Первым об этом – тоже глядя из Англии – написал еще Вл. Жабо­тин­ский в статье «Фабула» в «Русских ведо­мо­стях» в январе 1917 года [1]. Следу­ющие пять лет пример остро­сю­жет­ности пода­вала жизнь. Когда поутихло и объявили НЭП, чита­ющая публика обна­ру­жила фабульный голод. Его утоляли пере­во­дами, пока русская лите­ра­тура описы­вала быт и психо­логию, пока не возникло всеобщее чувство, что русские писа­тели должны писать инте­ресно, иначе их пере­станут читать. Первый номер журнала «Новая Россия» Абрама Лежнева откры­вала статья Льва Лунца «На Запад!» (1922) – мани­фест моло­дого кружка «Сера­пи­о­новы братья». Их ментор, Е. Замятин, сам впитал вкус к сюжет­ности во время своей работы в Англии. Очевидно, была живая личная связь – через Евгения Замя­тина – между первым всплеском инте­реса к этой теме в 1917 г. и возоб­но­вив­шимся к ней инте­ресом в 1922 [1]. Тот же запрос звучит в статьях В. Шклов­ского, в эссе О. Мандель­штама. В ответ на этот запрос русские писа­тели обра­ти­лись к научно-фанта­сти­че­ским, утопи­че­ским и аван­тюрным сюжетам. Процвели псев­до­пе­ре­водные романы и новеллы, напи­санные от лица несу­ще­ству­ющих иностранных авторов. Выра­бо­тался специ­альный «псев­до­пе­ре­водной» повест­во­ва­тельный стиль [8]. К этому стилю и обра­тился ранний Набоков в своих берлин­ских рассказах 1923-24 гг. Но Грин писал остро­сю­жетные рассказы в псев­до­пе­ре­водном стиле уже с начала 1910 годов без боль­шого успеха у критиков: он считался постав­щиком буль­вар­ного чтива, публи­ко­вался в третье­сортных массовых журналь­чиках – «Аргус», «Весь мир», «Геркулес», «Огонек», «Синий журнал», и др.; однако был попу­лярен, много пере­из­да­вался и хорошо раскупался.
Юность и молодые годы писа­теля были несчаст­ли­выми. Сирот­ство, неужив­чивый характер, ранний уход из дому, прерванное обра­зо­вание, смена тяжелых профессий, обще­ство непри­ятных людей – затем призыв в армию, дезер­тир­ство и рево­лю­ци­онный акти­визм, тюрьмы и побеги. В 1906-1910 Грин жил неле­гально в Петер­бурге, начал писать рассказы, позна­ко­мился с лите­ра­турной богемой – и стал алкоголиком.
В годы Первой мировой войны Грин работал в малой прессе с неве­ро­ятной интен­сив­но­стью. На стра­ницах грже­бин­ского ежене­дель­ника «Отече­ство» его военные рассказы пора­жают чистотой языка, муску­ли­стым сюжетом, а самое главное, своей направ­лен­но­стью «вовнутрь» – на иссле­до­вание необычных психи­че­ских фено­менов. Он, как сказал бы Чехов, «выпи­сался». В своем твор­че­стве Грин навсегда отме­же­вался от само­раз­ру­ши­тельной русской психо­логии в духе Леонида Андреева, которой он сам отдал дань в 1910-х гг. Грин диагно­сти­ровал русского чело­века как «тяжко­жива» (выра­жение из гринов­ских «Приклю­чений Гинча» (1914)), зная его не пона­слышке – он сам был таким. Именно преодо­левая эту тяжесть, Грин скон­стру­и­ровал свой мир и населил его героями твор­че­ского склада. Перед рево­лю­цией Грин все дальше отодвигал россий­скую жизнь, преоб­ражая ее в фанта­стику – и с неве­ро­ятной силой погру­жаясь в разгул и разврат: Лариса Рейснер, дружив­шаяся с ним в 1915-1916 гг., признавая уникаль­ность его твор­че­ства, писала в «Авто­био­гра­фи­че­ском романе» (1919) о его агонии [3]. Интерес к нему повы­шался: против прене­бре­жи­тель­ного отно­шения высту­пали более интел­ли­гентные критики: А. Горн­фельд еще в 1910 г. [4] и позже [5], М. Левидов, назвавший его «иностранцем русской лите­ра­туры» [7].
Но для того, чтобы поло­жение Грина изме­ни­лось, надо было, чтоб рассы­пался старый лите­ра­турный истэб­лиш­мент с его табелью о рангах. Лите­ра­турные иерархии опро­ки­нула рево­люция. Грин как-то выживал, работая в эфемерных газетах, пока в 1919 году его не забрали в Красную армию, где он заболел тубер­ку­лезом, затем тифом, и только в 1920 посе­лился в «Доме искусств. К совет­ской идео­логии Грин, судя по его публи­ци­стике 1917-1918 гг., отно­сился жестко, но теперь пред­по­читал молчать. Однако, как бы напе­рекор всему, что твори­лось в России, поре­во­лю­ци­онные его герои сохра­няют свой космо­по­ли­ти­че­ский ореол и свободу пере­дви­жений. Они озабо­чены только вопло­ще­нием мечты и попа­да­нием в ритм с собственной судьбой. И поэтому Грин должен был смот­реться все более впечат­ляюще на фоне совет­ской прозы начала 1920-х – особенно такие вещи, как «Крысолов», «Блиста­ющий мир», «Бегущая по волнам». Именно в 1922-1923 Грина нагнал мейн­стрим и вынес в первый ряд.
О сдвиге в оценке Грина сооб­щили париж­ские «Последние новости»: в июле 1922 там появи­лась статья «Алек­сандр Грин» неиз­вест­ного писа­теля, высту­пив­шего под псев­до­нимом «Аркадий Меримкин» [16]. Она шла в трех июль­ских номерах «Последних ново­стей» за июль 1922 подряд – № № 687-688-689 за 14-16-18 июля. Таин­ственный Меримкин был тот самый Горн­фельд, друг и первый рецен­зент Грина, оста­вав­шийся в Петро­граде[3]. Обзор назы­вает Грина «подлинной лите­ра­турой» и выра­жает сожа­ление, «что его знают и говорят о нем только немногие». Позиция Горн­фельда была транс­ли­ро­вана главной эмигрант­ской газетой.
Возвы­шение Грина утвердил уже упомя­нутый журнал «Россия» (бывшая «Новая Россия»), – здесь в 1924 г. появился гринов­ский «Крысолов». Знаком­ство Набо­кова с «Крысо­ловом» в авто­ри­тет­нейшей «России» было весьма веро­ятно. Однако, он читал Грина вместе с валом новейшей, модной прозы, среди которой псев­до­ев­ро­пей­ской, псев­до­пе­ре­водной было очень много. Именно в подобной поэтике Набоков пишет в 1923 свои первые рассказы – «Удар крыла», «Вене­ци­анка», «Месть», «Карто­фельный эльф», соче­та­ющие евро­пей­ский амбианс с муску­ли­стым, лако­ничным, эффектным псев­до­пе­ре­водным стилем. За этим экспе­ри­ментом после­до­вало учени­че­ство у Бунина, описанное М. Шраером в его иссле­до­вании [9]: повест­во­вание в «Машеньке» приоб­рело безлично-субъ­ек­тивную, опозна­ваемо русскую лири­че­скую инто­нацию, фраза стала длинной, разветв­ленной, возрос объем описаний и выдви­нулся зрительный аспект. По мере вживания в русскую лите­ра­турную традицию, Набоков усва­ивал не только тема­тику, но и схема­тику роман­ти­че­ских лите­ра­турных моделей и насытил ими уже свой первый роман [2]. Как бы по контрасту с русской тональ­но­стью «Машеньки», в романе «Король, дама, валет» (1928) он поме­стил героев в громадном евро­пей­ском городе, катая их на поезде, на трамвае, на авто­мо­биле, воспри­нимая их глазами универ­сальные мага­зины, ресто­раны, мюзик-холлы, музеи, морские курорты. Он построил этот роман на роман­ти­че­ских мотивах псев­до­пе­ре­водной лите­ра­туры: тут и ожива­ющие куклы, и сата­нин­ские авто­мо­били, и бунт вещей, и опти­че­ские иллюзии, и мелкие детали декора, имеющие свои собственные зловещие цели. Мы уже видели, насколько глубоки в этом романе мотивные пере­клички с Грином. В списке пере­кличек между Грином и Набо­ковым есть и сход­ство мотива гени­аль­ности как безумия в романе «Защита Лужина» (1930) и в рассказе Грина «Возвра­щенный ад» (1915), подробно описанное Еленой Трубец­ковой [12].
По-насто­я­щему многие темы, введенные Грином, находят свое вопло­щения у Набо­кова только в «Даре» – ср., например, рассуж­дения о Несбыв­шемся в «Бегущей по волнам»:

… я искал, сам долго не подо­зревая того, – внезапное отчет­ливое создание: рисунок или венок событий, есте­ственно свитых и столь же неуяз­вимых подо­зри­тель­ному взгляду духовной ревности, как четыре наиболее глубоко пора­зившие нас строчки люби­мого стихо­тво­рения. Таких строчек всегда – только четыре.

Искать «рисунок или венок событий» в узоре судьбы – это то, чем займется Федор Констан­ти­нович в «Даре»:

Нечто похожее на работу судьбы в нашем отно­шении. Подумай, как она за это приня­лась три года с лишним тому назад… Первая попытка свести нас: аляпо­ватая, громоздкая! Одна пере­возка мебели чего стоила<…>Она сделала свою вторую попытку, уже более дешевую, но обещавшую успех, потому что я-то нуждался в деньгах и должен был бы ухва­титься за пред­ло­женную работу, – помочь незна­комой барышне с пере­водом каких-то доку­ментов; но и это не вышло. <…>Тогда-то, наконец, после этой неудачи, судьба решила бить навер­няка, т.е. прямо вселить меня в квар­тиру, где ты живешь <…> В последнюю минуту, правда, случился затор, чуть не погу­бивший всего<…> и тогда, из крайних средств, как последний отча­янный маневр, судьба, не могшая немед­ленно мне пока­зать тебя, пока­зала мне твое бальное голу­бо­ватое платье на стуле, – и, странно, сам не понимаю почему, но маневр удался, пред­ставляю себе, как судьба вздохнула.
«Только это было не мое платье, а моей кузины Раисы<…>«Тогда это совсем остро­умно. Какая наход­чи­вость! (Глава Пятая).

Когда бы ни читал Грина Набоков, он не мог не видеть автора, насквозь проник­ну­того духом русского симво­лизма, вопло­тив­шимся, как и для него самого, в одном имени – Алек­сандр Блок. Это блоков­ское Несбыв­шееся зовет за собой героя «Бегущей по волнам»:

Да, я хочу безумно жить,
Весь Божий мир увековечить,
Безличное очеловечить,
Несбыв­шееся вопло­тить (1914).

В «Алых парусах» тоже разыг­ры­ва­ется блоков­ский кора­бельный миф: ср. блоков­ский корабль, окра­шенный зарей, который приходит (поэма «Ее прибытие», 1904), или корабли, которые озна­чают будущее, которых ждут, но которые так и не приходят (пьеса «Король на площади», 1908). В гринов­ских «Кораблях в Лиссе» парусный корабль срав­ни­ва­ется с чело­ве­че­ским лицом: «неук­люжий парусник с возвы­шенной громадой белых парусов, напо­ми­на­ющий лицо с тяжелой челю­стью и ясным лбом над синими глазами». Корабль обора­чи­ва­ется сомов­ским порт­ретом Алек­сандра Блока.
Сам Грин – петер­бург­ский человек Сереб­ря­ного века[4] – считал себя симво­ли­стом. И тяга к «очаро­ван­ному “там”», и приду­манные им страны и города сродни экзо­ти­че­ским миражам Баль­монта и раннего Гуми­лева. В поисках цель­ного, ясного героя он во многом совпадал с акме­и­стами (и с Гуми­левым зрелым) – и, как они, был целиком на стороне «добра», без всякой амбивалентности.
О Грине оста­лась память как об угрюмом, изму­ченном чело­веке в длинном черном пальто. Это пальто мель­кает в пьяных сценах в ресто­ране «Вена» в романе «Егор Абозов» (1915) Алексея Толстого. Но Грин своим твор­че­ством пере­со­здал себя, и мы вправе забыть образ хмурого несчаст­ливца и, вместе с Блоком, сказать:

Простим угрюм­ство. Разве это
Сокрытый двига­тель его?
Он весь дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество.

За то, что Грин оста­вался верным внут­ренней свободе и не писал того, что требо­вало началь­ство, совет­ская власть уморила писа­теля голодом. В 1930-м году его напе­ча­тали при жизни в последний раз, но пенсию не дали, и он умер в 1932 году, в возрасте пяти­де­сяти двух лет, от всего сразу – от нужды, от рака, от вернув­ше­гося тубер­ку­леза. Именно благо­даря своей свободе он оказался нужнее чита­телю, чем чуть ли не все его совре­мен­ники вместе взятые. В 1933-1934 году были посмертно пере­из­даны многие его книги и появи­лись некро­ло­ги­че­ские рецензии. Наконец прозву­чали нужные слова об уникаль­ности Грина. На новом, сплошь совет­ском фоне он, конечно, смот­релся ошелом­ляюще. Видимо, именно в 1933-1934 годах Набоков либо узнал о Грине – либо, если читал его раньше, вспомнил о нем. Надо думать, так и появи­лась узна­ва­емая, адресная, развер­нутая реми­нис­ценция из «Блиста­ю­щего мира» Грина в «Пригла­шении на казнь» – романе, который писался в 1934 году.

«Они хотели видеть меня падающим»

Корнелий Зелин­ский в посмертной статье о Грине 1934 года писал, что у него «содер­жание пере­да­ётся также и движе­нием словесных частей, свой­ствами затруд­нён­ного стиля» [6]. Грин сам писал о своем стиле в «Приклю­че­ниях Гинча» (1912): «Я тоже хотел гово­рить своим языком. Я обдумал несколько фраз, ломая им руки и ноги, чтобы уж, во всяком случае, не подра­жать никому». Стили­зацию куль­ти­ви­ро­вали симво­листы и акме­исты – Белый, Брюсов, Кузмин. Таким же модер­нист­ским поиском особого языка и стал язык Грина – имитация ненор­ма­тив­ного языка неопытных пере­вод­чиков. О потен­циале языка пере­водов писал Омри Ронен —

— о том хорошо известном, но мало описанном явлении, когда в присут­ствии пере­вода начи­на­ется бурная реакция, созда­ющая новые формы на новом языке. Иногда подобную роль ката­ли­за­тора играет буквальный перевод, сохра­ня­ющий то, что можно сохра­нить, то есть смысл и синтаксис ориги­нала, как те старые немецкие подстроч­ники Пиндара, от которых пошел vers libre [10].

Когда-то я попы­та­лась описать формальные признаки Гринов­ской прозы: громоздкая сухость, которая возни­кает, когда пере­водчик ленится, буква­лизм в пере­воде причаст­ного оборота: ср.: «они хотели видеть меня пада­ющим» («Канат»), преиз­быток пассивов: «Этот удар… был так внезапен, как если человек схвачен сзади» («Бегущая по волнам»), или пута­ница с «этот» и «тот»: «Я очень тщеславна. Все что я думаю о том, смутно и осле­пи­тельно» («Блиста­ющий мир»); нару­шение фразео­ло­гизмов: «Дадим эти жертвы точности» («Крысолов») – вместо ожида­е­мого «принесем», или «фаль­шивую бумажку, всученную меж другими» (там же) – вместо «среди других» (там же); неук­люжие обороты вроде «Давай делать хорошую минуту» («Блиста­ющий мир») – калька чуть ли не с идиша; «это и есть то в жизни, что…» и маячащее за ним ‘this is what’, или фраза «Свет… ставил его отчет­ливые очер­тания на границе сумерек» («Бегущая по волнам») и маячащий за этим «ставил» глагол ‘set’.
Однако, главное нова­тор­ство Грина не в стили­стике, а в описа­ниях того, что ранее не описы­ва­лось. В «Крысо­лове» это пред­чув­ствия и сверх­чув­ства, связанные с бессон­ницей: тут поэтика букваль­ного пере­вода поис­тине раздви­гает рамки возмож­ного, позволяя Грину выра­зить прежде недо­ступное выражению.

Давно уже я не знал счастья уста­лости – глубо­кого и спокой­ного сна. Пока светил день, я думал о наступ­лении ночи с осто­рож­но­стью чело­века, несу­щего полный воды сосуд, стараясь не раздра­жаться, почти уверенный, что на этот раз изну­рение победит тягостную бодрость сознания. Но, едва наступал вечер, страх не уснуть овла­девал мной с силой навяз­чивой мысли, и я томился, призывая наступ­ление ночи, чтобы узнать, засну ли я наконец. Однако чем ближе к полу­ночи, тем явственнее убеж­дали меня чувства в их неесте­ственной обострен­ности; тревожное ожив­ление, подобное блеску магния среди тьмы, скру­чи­вало мою нервную силу в гулкую при малейшем впечат­лении тугую струну, и я как бы просы­пался от дня к ночи, с ее долгим путем внутри беспо­кой­ного сердца. Уста­лость рассе­и­ва­лась, в глазах кололо, как от сухого песка; начало любой мысли немед­ленно разви­ва­лось во всей слож­ности ее отра­жений, и пред­сто­ящие долгие безде­я­тельные часы, полные воспо­ми­наний, уже возму­щали бессильно, как обяза­тельная и бесплодная работа, которой не избе­жать. Как только мог, я призывал сон. К утру, с телом как бы налитым горячей водой, я всасывал обман­чивое присут­ствие сна искус­ственной зевотой, но, лишь закрывал глаза, испы­тывал то же, что испы­ты­ваем мы, закрывая без нужды глаза днем, – бессмыс­лен­ность этого поло­жения. Я испытал все сред­ства: рассмат­ри­вание точек стены, счет, непо­движ­ность, повто­рение одной фразы, – и безуспешно.

Сходные интро­спек­тивные ноты можно усмот­реть в раннем рассказе Набо­кова «Ужас» из первого сбор­ника «Возвра­щение Чорба».

… очнув­шись от работы как раз в то мгно­венье, когда ночь дошла до вершины и вот-вот скатится, пере­валит в легкий туман рассвета, – я вставал со стула, озябший, опусто­шенный, зажигал в спальне свет – и вдруг видел себя в зеркале. <…> Мне каза­лось, что голова у меня стек­лянная, и легкая ломота в ногах тоже каза­лась стеклянной.

Рассказчик не узнает себя в зеркале. Далее описы­ва­ется экзи­стен­ци­альный ужас, весьма похожий на «арза­мас­ский ужас» Толстого:

Когда я вышел на улицу, я внезапно увидел мир таким, каков он есть на самом деле. <…>И вот, в тот страшный день, когда, опусто­шенный бессон­ницей, я вышел на улицу, в случайном городе, и увидел дома, деревья, авто­мо­били, людей, – душа моя внезапно отка­за­лась воспри­ни­мать их как нечто привычное, чело­ве­че­ское. Моя связь с миром порва­лась, я был сам по себе, и мир был сам по себе, – и в этом мире смысла не было.

Заклю­чает все это пассаж, напо­ми­на­ющий знаме­нитую ошибку воспри­ятия, так эффектно поданную у Эдгара По в «Золотом жуке»:

Напрасно я старался пере­си­лить ужас, напрасно вспо­минал, как однажды, в детстве, я проснулся и, прижав затылок к низкой подушке, поднял глаза и увидал спро­сонья, что над решеткой изго­ловья накло­ня­ется ко мне непо­нятное лицо, безносое, с черными, гусар­скими усиками под самыми глазами, с зубами на лбу – и, вскрикнув, привстал, и – мгно­венно черные усики оказа­лись бровями, а все лицо – лицом моей матери, которое я сперва увидал в пере­вер­нутом, непри­вычном виде.

В начале этого фраг­мента даже упоми­на­ется о поиске специ­альных слов для выра­жения «невы­ра­зи­мого» переживания:

То, что буду расска­зы­вать дальше, мне хоте­лось бы напе­ча­тать курсивом, – даже нет, не курсивом, а каким-то новым, неви­данным шрифтом. <…> Да, вот теперь я нашел слова. Я спешу их запи­сать, пока они не потускнели.

Совпа­дений с Грином нет, кроме возможной отсылки к По, по общему мнению – глав­ному источ­нику Грина; но сходно само направ­ление «охоты на невы­ра­зимое», улав­ли­вания его в сети слов, поиск специ­альных слов. Ср. в «Крысо­лове» инту­и­тивное «прочтение» зрелища насиль­ственной гибели жизни огромной страны: писа­тель ловит «внушение», которое гран­ди­озное разру­шение посы­лает в душу наблюдателя:

Припод­нятое чувство зрителя боль­шого пожара стало понятно еще раз. Соблазн разру­шения начинал звучать поэти­че­скими наитиями, – передо мной развер­ты­вался свое­об­разный пейзаж, мест­ность, даже страна. Ее колорит есте­ственно пере­водил впечат­ление к внушению, подобно музы­каль­ному внушению ориги­наль­ного мотива.

Разру­шение соблаз­няет своим вели­чием, заво­ра­жи­вает, восхи­щает его «неслы­ханная дерзость» и волшебная легкость безнаказанности:

Веяние неслы­ханной дерзости тяну­лось из дверей в двери – стихий­ного, неодо­ли­мого сокру­шения, повер­нув­ше­гося так же легко, как плющится под ногой яичная скор­лупа. Эти впечат­ления сеяли особый головной зуд, притя­гивая к мыслям о ката­строфе теми же магни­тами сердца, какие толкают смот­реть в пропасть. Каза­лось, одна подобная эху мысль охва­ты­вает здесь собой все формы и звоном в ушах следует неот­ступно, мысль, напо­ми­на­ющая девиз:
«Сделано – и молчит».

Это те самые новые области наблю­дения, о которых гово­рила Мари­этта Шагинян[5]: «Откры­ва­телем новых стран был Грин не на морях и океанах, а в той области, которая отвле­ченно назы­ва­ется “душой человека”»[13]. Шклов­ский писал: «Грин знал сверхвоз­мож­ности чело­века и поэтому написал так много сейчас необ­хо­димых книг» [14].
Действи­тельно, Грина более всего инте­ре­суют погра­ничные явления духа, свиде­тель­ству­ющие об этих сверхвоз­мож­но­стях – пред­чув­ствия, инту­иции, догадки, подсо­зна­тельное знание, неожи­дан­ности памяти – и он пыта­ется точнее рассмот­реть их, ощупать эти явления словом. Вот Несбыв­шееся подает голос: Гарвей играет в покер, и банкомет пригла­шает открыть карты: – Что у вас?

Одно­вре­менно с звуком его слов мое сознание, вдруг выйдя из круга игры, напол­ни­лось пове­ли­тельной тишиной, и я услышал особенный женский голос, сказавший с ударе­нием: «… Бегущая по волнам». Это было, как звонок ночью.

Вот другой пример такого якобы затруд­нен­ного, а на деле точного описания слож­ного непо­знан­ного пока явления, попытка добраться словом до неуло­ви­мого и непо­нят­ного, охва­тить его образами:

Как ни погло­щено внимание игрока картами, оно связано в центре, но свободно по пери­ферии. Оно там в тени, среди явлений, скрытых тенью. Слова…: «Что у вас?» могли вызвать разряд из области тени раньше, чем, соот­вет­ственно, блеснул центр внимания. Ассо­ци­ация с чем бы то ни было могла быть мгно­венной, дав неожи­данные слова, подобные трещинам на стекле от попав­шего в него камня. …Таин­ственные слова Гарвея есть причуд­ливая трещина бессо­зна­тельной сферы.

Здесь не видно никаких попыток ни искус­ственно затруд­ненной речи, ни стили­зации. Проза превра­ща­ется в чистую мысль, свободную от стес­нений: в той же «Бегущей» героиня запу­тана в темном убий­стве и должна дать пока­зания. Герой думает:

Но уже зная ее немного, я не мог пред­ста­вить, чтобы это пока­зание было дано иначе, чем те движения женских рук, которые мы видим с улицы, когда они раскры­вают окно в утренний сад.

Так, напролом через грам­ма­тику, торже­ствует мысль. Образ женщины, насквозь ясной и чистой, пере­да­ется образом окна, распа­хи­ва­ю­ще­гося в утренний сад, – с беспре­це­дентной и невоз­можной связкой на живую нитку «не иначе, чем» между обсто­я­тель­ством образа действия и подле­жащим прида­точ­ного предложения.
Для поко­ления чита­телей, выросших на Грине, а Набо­кова узнавших двадцатью годами позже, сход­ство между двумя писа­те­лями очевидно. Для «шести­де­сят­ника» с байдаркой, «Бриган­тиной» и братьями Стру­гац­кими инто­нации Грина кажутся неот­ли­чимы от набо­ков­ских: «И будешь только вымыслу верна!» Для него и фраза, сказанная об Ассоль «Она читала между строк, как жила», могла быть напи­сана о Зине Мерц, и неоло­гизм «свое­земец», выду­манный Набо­ковым по аналогии с «чуже­земец» в рассказе «Удар крыла» (1923), мог бы быть находкой Грина. Поэтому так отрадно, что бесчис­ленные непрямые совпа­дения и наконец прямая отсылка Набо­кова к Грину подтвер­ждают то, что каза­лось наивной неразборчивостью.

 

Лите­ра­тура

1. Вайскопф М. Между Библией и аван­гардом. Фабула Жабо­тин­ского. // Новое лите­ра­турное обозрение 2006 №80. С. 131-144.

2. Вайскопф М. Продление роман­тизма: интер­тек­сту­альные микро­сю­жеты в пред­во­енной прозе Набо­кова // Фило­ло­ги­че­ский класс. 2018.  №4(54). С. 29-33.

3. Варламов А. Алек­сандр Грин. М.: «Молодая гвардия», 2008. С. 124-125.

4. Горн­фельд А.Г. Рец. на кн.: Грин А.С. Рассказы. СПб., 1910. Т.1.// Русское богатство.1910. № 3. С.145-147.

5. Он же. Рец. на кн. Грин А. Иска­тель приклю­чений: Рассказы. М.1916. //Русское богат­ство. 1917. №6-7. С.279-282.

6. Зелин­ский К. Л. Грин // Красная новь. 1934, № 4.  С. 199—206.

7. Левидов М. Ю.. Иностранец русской лите­ра­туры: Рассказы А.С.Грина //Журнал журналов. 1915. №4. С.3-5.

8. Мали­кова М.Э.. Халту­ро­ве­дение. Халту­ро­ве­дение: совет­ский псев­до­пе­ре­водной роман периода НЭПа // Новое лите­ра­турное обозрение . 2010. № 103. С. 109—139.

9. Полищук Вера. Гипер­бо­лоид инже­нера Вальса:  Набоков и совет­ская фанта­стика 1910-1920-х гг. //  В печати. Passim.

10. Ронен Омри. Заглавия. Четвертая книга из города Энн: СПб: Журнал «Звезда». 2013. С. 80.

11. Тименчик  Р.. Об эмигрант­ских ложно­именах. // М.Шруба, О.Коростелев. Псев­до­нимы русского Зару­бежья. Мате­риалы и иссле­до­вания. М.: Новое лите­ра­турное обозрение, 1915.

12. Трубец­кова Елена. «Новое зрение»: Болезнь как прием остра­нения в русской лите­ра­туре ХХ века. М.: Новое лите­ра­турное обозрение, 2019.

13. Шагинян М. А. С. Грин // Красная новь. 1933. №5. С. 171.

14. Шклов­ский В. Ледоход. // М В.Сандлер, сост. Воспо­ми­нания об Алек­сандре Грине. Л.: Лениздат. 1971. С.207.

15. Шраер М. Бунин и Набоков. История сопер­ни­че­ства. М., Альпина Нон-фикшн, 2014.

16. Tadevosyan Margarit. The Road to Nowhere, A Road to Glory: Vladimir Nabokov and Aleksandr Grin //Modern Language Review, April, 2005. p. 429 ff.


[1] Кроме звуковой моти­ви­ровки, в гринов­ском перечне налицо и лите­ра­турные ассо­ци­ации. «Эпоха» — так назы­вался журнал братьев Досто­ев­ских, выхо­дивший в 1864-1865 гг. Но акту­альнее другая ассо­ци­ация  — с назва­нием  берлин­ского эмигрант­ского изда­тель­ства «Эпоха». Оно было осно­вано еще в Петро­граде в 1921 г., берлин­ский филиал возглавил Соломон Гитма­нович Каплун – Сумский (1883–1940).  «Эпоха» изда­вала книги совре­менных русских авторов: девя­ти­томное собрание Алек­сандра Блока, книги А. Белого, З.Н. Гиппиус, Е.И. Замя­тина, А.М. Реми­зова, М.И. Цвета­евой и др., а также альманах Горь­кого «Беседа» (1923-1925), который так и не допу­стили в совет­скую Россию, вслед­ствие чего  Каплун был разорен.

«Сполохи» — берлин­ский эмигрант­ский журнал, изда­вав­шийся в 1921-1923 гг. сначала проза­иком Алек­сан­дром Дроз­довым (1895-1963), а затем Е.А. Гутновым (впослед­ствии известным изда­телем), где печа­та­лись  К. Д. Баль­монтН. Н. Бербе­роваИ. А. БунинВ. В. Набоков,  А. М. РемизовА. Н. ТолстойВ. Ф. Хода­севич и др.

[2] Мы с Верой Полищук нашли это совпа­дение одно­вре­менно и независимо.

[3]  Это недавно выяснил Роман Тименчик. Он нашел другую статью с этой подписью, «Осмыс­ление звука», пере­данную в 1922 г. в «Совре­менные записки» [11].

[4] В «Бегущей по волнам» герой встре­чает героиню №1 на карна­вале. Ее племянник  говорит: «Я схожу к Нувелю угово­риться отно­си­тельно поездки» (5, 114) и остав­ляет героев наедине. Ни о каком Нувеле ни раньше, ни позже не гово­рится. При этом   сам  герой с геро­иней №2 прибы­вают на карнавал на  шхуне «Нырок». Что здесь оста­нав­ли­вает глаз? Чело­веку Сереб­ря­ного века  привычно – где  Нурок, там и Нувель, где Нувель, там и Нурок: Альфред Павлович Нурок (1860—1919, псев­доним «Силен»), и Вальтер Фёдо­рович Нувель (1871— 1949) — оба важные чинов­ники, оба  музы­кальные критики, оба члены редакции  журнала «Мир искусства».

[5] Мари­этта Шагинян – младшая подруга З. Гиппиус, в начале века  рели­ги­озная соци­а­листка, руко­во­ди­тель  рабочих кружков, затем ученица оккуль­тиста Папюса, теософка. В 1916 начала писать весьма ориги­нальный остро­сю­жетный оккультно-психи­ат­ри­че­ский роман «Своя судьба», который закон­чила в 1923 г. Отдала дань псев­до­пе­ре­водной лите­ра­туре, опуб­ли­ковав в 1926 году под псев­до­нимом «Джим Доллар» социо-биоло­ги­че­скую утопию «Месс-менд». Совет­ский период Шагинян – это сложная и отвра­ти­тельная смесь высоких духовных инте­ресов и рептиль­ного приспособленчества.

© 2020 г. Елена Д. Толстая 
Еврей­ский Универ­ситет, Иеру­салим, Израиль
helenadtolstoy.com © 2021 Все права защищены