Автор: | 21. мая 2026



ПРОЗЁВАННАЯ КЛАССИКА

Об Алек­сандре
Аронове
и его стихах

…Это было так не похоже на него, то шумного, то до зага­доч­ности тихого, но в любых обсто­я­тель­ствах гото­вого улыб­нуться. «Саша, что случи­лось?» Оказа­лось, он только что из ЦДЛа (Дома лите­ра­торов, в просто­речии «Гадюш­ника»), куда ходил, чтобы напи­сать отчет с юбилея Сергея Михал­кова. Идти не хотел, но оказа­лось, что в тот день больше некому. И, сидя в первом ряду партера, журна­лист Ал. Ар. честно конспек­ти­ровал судь­бо­носную речь. «Чувствую, – изрек виновник торже­ства, – что настало время оста­но­виться… огля­нуться», – опустив глаза в репор­тер­ский блокнот, проци­ти­ровал Саша.

Строка «Оста­но­виться, огля­нуться…» была визитной карточкой поэта Алек­сандра Аронова. Леонид Жухо­вицкий этой строчкой назвал, может быть, лучшую свою книгу – роман о жизни москов­ских газет­чиков. Саша там не назван, но узна­ваемо мель­кает. И стихи эти цити­ру­ются. К тому времени (шли 70-е) строка уже разо­шлась в тысячах газетных заго­ловков (разу­ме­ется, без указания на автора.) Впрочем, в тот раз унынья ему хватило разве что на время писания заметки. При желании историк отыщет ее в подшивках «Москов­ского комсомольца».

Крылатая аронов­ская строка отклик­ну­лась и у другого поэта. Вот в «Письмах римскому другу»: «…Как сказал мне старый раб перед таверной, / Мы, огля­ды­ваясь, видим лишь руины…/ Взгляд, конечно, очень варвар­ский, но верный…». (А. и Б. в начале 60-х были влюб­лены в одну женщину, и узна­ва­емый портрет «старого раба» Брод­ский удосто­верил не только реми­нис­цен­цией, но, как заметил году в 81-м москов­ский психолог Володя Слуцкий, и двойной анаграммой: «стАРый РАб перед таверНОй… вАРвАР­ский НО Верный».

Коммен­тарий к порт­рету. «Человек с лицом белого негра» – так описы­вают Аронова сослу­жи­вицы-мему­а­ристки. Потому-то строка «старый раб перед таверной» – весьма прозрачна ассо­ци­а­тивным своим рядом: раб – негр; таверна – прибе­жище выпивохи.

Саша, особенно впол­пьяна, просто­ду­шием и откры­то­стью напо­минал и школь­ного сторожа Меффа Поттера из «Приклю­чений Тома Сойера», и беглого негра Джима из «Приклю­чений Гекль­берри Финна». Того, что скры­вался на острове, не зная, что уже получил вольную.

Вот и первую свою легальную книжку, которую он попросил соста­вить Олега Хлеб­ни­кова и меня, Аронов назвал «Островок безопас­ности». (М.: Совет­ский писа­тель, 1987).

В юности он ездил в Питер возвра­щать ушедшую к Брод­скому жену Нину, и, огля­ды­ваясь, видел руины собственной семьи. Что Брод­ский ему и напомнил этой своей обраткой.

Из письма Леонида Жухо­виц­кого. 25 июля 2014:

«Году в 60-м прошлого века Саша Аронов принёс мне короткую, строк на двести, поэму. Кроме лири­че­ского героя там были два важных персо­нажа: поэт Семёнов (угады­вался Брод­ский) и некая вдова (возможно, Ахма­това). Поэма назы­ва­лась «Пути сооб­щения». К тому времени мы с Сашкой плотно дружили уже лет пять. Он мне казался одаренным и свое­об­разным стихо­творцем, но – не более того.

«Пути сооб­щения» меня пора­зили глубиной и трезвой мудро­стью. Позже нигде в печати я эту поэму не встречал.

Неужели – утеряна? Когда рыбаки теряют или, стра­шась рыбо­охраны, топят сети, они на месте утраты ставят специ­альный знак, буек с флажком. Вот и я, как буек над утонувшей сетью, поставлю свой знак – приведу восемь запом­нив­шихся строк:

Семёнов вдовой был когда-то расхвален,
Он был гени­ален и этим гордился.
Ему было важно, что он гениален.
А мне было важно, что вот я родился,
Что вот никого я не хуже на свете,
Что можно гордиться серьёзной женою,
Что будут, наверно, когда-нибудь дети,
Что дождика нет, и что Нина со мною.

Очень хочется верить, что когда-нибудь эта поэма отыщется. Ведь известно, что руко­писи не горят. Может, и не теряются?

Еще несколько слов о Сашке. Летом все вокруг в зелени, всего полно, в том числе и стихо­творцев. А к зиме листья обле­тают, лежат на земле, быстро превра­щаясь в слякоть, и среди жалких голых стволов видней стано­вятся елки, сосны, да еще дубы, с мертвой, но прочной листвой. Аронов – поэт зимний. Трина­дцать лет прошло, как умер, сколько имен опало! А Сашкина фигура все крупней и крупней.

Не мое дело разда­вать титулы. Но наедине с собой все чаще думаю, что мой друг Сашка почти великий, а то и просто великий поэт.

Почему не решаюсь произ­нести это вслух, чего Сашке не хватило для всеоб­щего признания?

Мне кажется, великий поэт – это талант плюс судьба. Талант у Сашки был выда­ю­щийся. А вот судьбы не хватило. Не был гоним, не сидел, из страны не изго­нялся, не рвал воздух на митингах, не клеймил конку­рентов, даже в пьяных скан­далах замечен не был, хотя выпить очень даже любил. Стихи писал великие, а биография рядовая! Журна­лист моло­дежной газеты… Странно и немного обидно, что масштаб поэта первыми разгля­дели не коллеги по жанру, не критики, даже не друзья, а редактор «Москов­ского комсо­мольца» Паша Гусев.

Сразу после смерти Аронова у входа в редакцию самой попу­лярной газеты России пове­сили мемо­ри­альную доску. А мрамор мате­риал прочный, и сто лет продер­жится. Вот и получил мой друг Сашка свой билет в вечность. Дай Бог, чтобы ему не было слишком холодно в этом одиноком пустом пространстве!

Конец цитаты из письма Жуховицкого.

…Готовя эту книжку, совер­шенно случайно в стихо­тво­рении Сергея Горо­дец­кого «Петро­град­ские виденья» (1912 год) я наткнусь на строку «Оста­но­вился. Огля­нулся». Это про Гоголя: «…С Морской, всю шею в шарф укутав, / Пугливо Гоголь выходил. / Оста­но­вился. Огля­нулся. / Вдохнул прохладную струю / И тяжким взором вверх метнулся, / Как бы пред­чув­ствуя зарю».

Случайная встреча на Невском Гоголя и Пушкина. Но при таком уровне верси­фи­кации кому это интересно?

«…всю шею в шарф укутав». Как будто можно укутать в шарф часть шеи.

Аронов, конечно, не знал этих стихов Горо­дец­кого. Иначе бы обяза­тельно рассказал. Это Евтерпа, раздо­са­до­ванная резуль­татом первой попытки, через полвека решила ее повторить.

С петер­бург­ским стихо­творцем не вышло, попро­бо­вала с москов­ским. И на сей раз шепнула в то ухо, которое способно было и расслы­шать, и правильно продол­жить: «Оста­но­виться, огля­нуться / Внезапно, вдруг, на вираже…»

В 94-м Валентин Бере­стов посвятил нашему герою такие «стихи с цитатой»:

Оста­но­виться, оглянуться
Призвал Аронов наш народ,
Что в вихре войн и революций
Всё время двигался вперед.
Оста­но­ви­лись. Оглянулись.
Пере­пу­га­лись. Отшатнулись.
И бодро двину­лись назад
С орлом двуглавым на штандарте,
С другой границею на карте.
А всё Аронов виноват!
А ведь началь­ство понимало,
Когда поэтов зажимало,
Что стихо­творная строка
Сильнее лозунгов ЦК.
Недо­гля­дело. Не поймало.
Сочло, видать, за дурака.

Истинный лирик, он мог бы (редкий случай!) стать и заме­ча­тельным проза­иком. Недаром Андрей Возне­сен­ский вспо­минал, что по юности Аронов «был похож на кудря­вого лице­иста». В этом срав­нении, может быть, свер­кает капля неиз­житой даже собственным успехом, прозрачной, как слеза, зависть.

Декла­рируя отказ от сопер­ни­че­ства (с другим сорев­нуйся!), Аронов посвятил Возне­сен­скому стихо­тво­рение «Анти­тол­кучка» (сере­дина 70-х):

Что продаешь? Отсут­ствие ноги?
Так поживее! Циник и пролаза,
Соперник твой, – уже стоит без глаза,
И без голов сбега­ются враги.
Да, выдался у нас базарный день!
Тут, видно, все: раб притащил свободу,
Кукушка – мате­рин­скую заботу,
Столица – тишину, пустыня – тень.
А вот и я в сторонке достаю
И пред­лагаю вашему вниманью
Нехитрые товары: пониманье,
Ее любовь, веселую семью…
Ну что ж, добавим моло­дость мою.
О том же (но и другом, более важном) в стихах 83-го:
Бухгалтер Гораций
Слог долгий, слог краткий считает в строке.
Спокойный характер
Его понуж­дает сидеть в холодке.
Там, кажется, Бавий
В респуб­лике римлян ведущий поэт?
Юпитер избави,
Чтоб он устре­мился за Бавием вслед.
У прин­цепса дела
По горло, триумфы грохочут, трубя,
Подумай и смело
Реши, что назна­чишь ты трусом себя.
Так необычайно
Лишь снизу и видится каждый секрет.
И больше не тайна –
В респуб­лике римлян респуб­лики нет.

За гордый отказ от риту­аль­ного заиг­ры­вания с эпохой эпоха по-бабьи, мелко мстила. Не соблю­даешь риту­алов? Не чтишь идолов? Ну и вали из моей поэти­че­ской песочницы.

В 70-е он считал себя атеи­стом. Но поми­луйте, какая песоч­ница, и при чем тут плоская эта дура со всеми «лучшими ее пред­ста­ви­те­лями», если ты живешь делом, начатым пять тыся­че­летий назад твоим предком-перво­свя­щен­ником, старшим братом пророка Моисея? Отсвет его иудей­ского имени ты сохранил в звуке русской своей фамилии (у евреев фамилий как кате­гории нет). Аронов – потомок Аарона. Того самого, гово­рив­шего на горе за косно­язы­кого млад­шего брата. Твое вечное, пяти­ты­ся­че­летнее дело – поиск Слова. («Когда мы уточним язык, / И камень назовем, как надо, / Он сам расскажет, как возник…»)

И потому Древний Египет столь же есте­ственно входит в пейзаж стихов, как и картинки Чисто­пруд­ного бульвара:

Когда раздви­нешь город наш,
Другой откро­ется пейзаж –
Я в месяц раз произ­вожу такую сверку –
Ни стен, ни кровель листовых,
Ни мостовых, ни постовых,
Жара вокруг, песок внизу, и небо сверху…

Истово веру­ющий в слово, он почему-то считал себя неве­ру­ющим. И говорил, что на месте Господа он брал бы в рай сначала атеи­стов. Им ведь хуже, чем тем, кто обрел веру.

Гений – совре­менник потомков, а не совре­мен­ников. Но опасно опере­жать эпоху на два шага. На полшага – другое дело. А так, как бы ты ни тянул руку со своими автор­скими дарами, вместо чита­тель­ской ладони встре­тишь пустоту необ­жи­того простран­ства. И пустоту непо­ни­ма­ющих глаз.

В газете автор­ская Ал-Аров­ская колонка назы­ва­лась «Пого­ворим». Из широ­кого эстрад­ного круга «Лужников» этот парень реши­тельно выпадал. У совре­мен­ников были другие прио­ри­теты, а потому и другие кумиры.

До прозы он не опус­кался. До уровня прозы он пытался поднять газетный текст, самый крохотный, набранный когда «св. петитом», а когда и вовсе микро­ско­пи­че­ской нонпарелью.

И если ему напо­ми­нали про «законы газет­ного жанра», отма­хи­вался: «Газета – это лист бумаги. Что напи­шешь, то и будет газета».

Летом 1998 г. журнал «Playboy» (русская версия) опуб­ли­ковал некий лите­ра­турный анекдот, начи­нав­шийся так:

«Москов­ский двор. Осень. Мальчик вышел погу­лять и похва­статься перед дворо­выми ребя­тами новеньким мячиком.

Он играет с ним, но никто к нему не подходит…» Ну и т. д.

Действу­ющие в этой версии писа­тели беспар­донно пере­пу­таны: Хемин­гуэй поставлен на место Ремарка, а вместо Хемин­гуэя возник ниот­куда Сартр.

Знаю, потому что услышал эту, еще не инвер­си­ро­ванную москов­скую байку в Лите­ра­турном инсти­туте, курсе на третьем (на дворе сере­дина 70-х). И в тот же день в кори­доре «МК» с восторгом пере­сказал Аронову. Тот стал приди­раться и вносить какую-то правку, и я спросил, а почему он знает, как правильно? И услышал: «Так это мой старый рассказ…»

Пере­скажу, как запомнилось:

Закон­чи­лась война. Маль­чику из хорошей москов­ской семьи на день рождения пода­рили футбольный мяч. Это было в январе, а в апреле мальчик разбил мячом окно двор­ницкой. И сейчас, чавкая гряз­ными сапо­гами, за ним бежит по буль­вару дворник дядя Дюша.

– Что я здесь делаю и зачем мне надо было бить это дурацкое стекло? – думает мальчик, – читал бы лучше в папином каби­нете «Трех товарищей»!..

…А в это время в Швей­царии, на берегу озера Лаго-Маджоре, в открытом кафе малень­кого городка Локарно нежится на солнышке писа­тель Эрих Мария Ремарк. Он поку­ри­вает «житан» и совсем не смотрит на обна­женных купальщиц.

Он думает:

– Что делаю в этой курортной дыре я, един­ственный, кто знает цену насто­ящей мужской дружбы? Впрочем, если б я мог писать, как мой друг Хэм, я бы совсем иначе рассказал и о судьбах поте­рян­ного поколения…

…А в это время Эрнест Хемин­гуэй, прячась под навесом из сахар­ного трост­ника от нена­сыт­ного кубин­ского солнца, раску­ри­вает очередную темно­кожую сигару. И думает:

– Конечно, это я изоб­разил муже­ство и досто­ин­ство чело­века, сочетая истинный трагизм с подлинной роман­тикой. Но мои герои – какие-то слишком сильные, и я начинаю опасаться, что у них картонные чувства. Во всем мире есть один человек, способный меня понять. Это какой-то русский по фамилии Платонов, чью короткую новеллу мне пере­ска­зали вчера… Да, нам было бы о чем пого­во­рить, окажись я сейчас в его холодной Москве…

…А в это время в Москве Андрей Платонов, чавкая сапо­гами, бежит по Твер­скому буль­вару, прижимая к фартуку грязный кожаный мяч. И думает: «Ну, паршивец, попадись!..»

Свиде­тель­ство Павла Гути­он­това: «Я этот рассказ, конечно, тоже слышал. Аронов часто к нему возвра­щался и по-разному расска­зывал». Это подтвердил и Леонид Жухо­вицкий: «Именно так Саша мне и рассказывал».

И пусть Андрей Платонов никогда не работал двор­ником при Литин­сти­туте. (После войны он получал капи­тан­скую пенсию.) Просто он жил в том дворе, и студенты Литин­сти­тута частенько видели, как он сгре­бает снег двор­ницкой лопатой. Или метет дорожки. Им и в голову не могло придти, что этим можно зани­маться просто так, по душевной необходимости.

Аронов мёл тщету москов­ских буль­варов, как Платонов литин­сти­тут­ский двор. Разве что фартука не было, а вместо опавшей листвы – листы чита­тель­ских писем да реплики собственных заметок, опадавшие в той Москве 60-х отнюдь не в пустоту. Он тогда был заве­ду­ющим школьным отделом, и пода­ренная им Плато­нову фраза «Ну, паршивец, попа­дись!..» выстра­дана и опытом его школь­ного учитель­ства (сразу после педин­сти­тута), и тремя десят­ками лет его работы в «МК». Писать в стол было неин­те­ресно. И он писал в столбик. Даже не писал – пел:

…Служа в газете для пропитанья,
Я поти­хоньку вживаюсь в роль,
И забы­ва­ется эта тайна –
То, что когда-то я был король.
Быть журна­ли­стом ничуть не скучно,
Свободы много в такой судьбе.
Но по ночам ты лежишь беззвучно
И улыба­ешься сам себе.

Во второй поло­вине 60-х «МК» оста­вался реликтом «отте­пели», не то чтобы оппо­зи­ци­онным, но фрон­ди­ру­ющим изда­нием. Так было, пока в марте 67-го не сняли с работы Алексея Ивано­вича Флеров­ского, его редак­тора. Но и после, при Удаль­цове, Аверине, и Гущине, ситу­ация суще­ственно не поме­ня­лась. Газета, будучи совер­шенно совет­ской, была какой-то не по-советски чело­ве­че­ской. И главным чело­веком (ее нефор­мальным лидером) были не главные ее редак­торы, а Саша.

Наверное, успей Алек­сандр Гинзбург опуб­ли­ко­вать дисси­дент­ские стихи Аронова в «Синтак­сисе», судьба поэта сложи­лась бы иначе. И лучшее, что ему светило – жаркое солнце ближ­не­во­сточной эмиграции.

Но для этого поэта разрыв с родной речью ничего доброго не сулил. Он не Брод­ский, на англий­ский он бы не перешел.

На стра­ничке «Сверст­ника» о комсо­моле не писали. А потому эта шарашка оказа­лась альтер­на­тивной свободой. Она давала и впечат­ления, и – в сугубо огра­ни­ченном, дози­ро­ванном коли­че­стве! – воздух для поэти­че­ского дыхания.

Она же и пыта­лась выхо­ло­стить душу, подме­нить лирику газетчиной.

Мандель­штам, когда-то служивший в том же «МК» (газета тогда носила другое имя), однажды признался, что для поэта в газетной работе самое трудное – «ежедневное общение с газет­ными людьми». Аронов честно пытался стать чело­веком газеты. И за это платила его лирика.

Нередко газета накла­ды­вала свой отпе­чаток и на то, что пона­чалу каза­лось вполне пристой­ными стихами. Подчас стихи начи­на­лись как стихи. И как стихи держа­лись строк шесть:

Не в стаде ль своем искали отцы
Слова для добра и зла?
И бога сделали из овцы,
А дьявола из козла.
А стадо входило в маленький лес…
Бежали к морям поля…

Но эпоха, вкупе с газетной лирикой начала косми­че­ской эры, заду­шила проклю­нув­шийся шедевр:

И через простран­ства пустых небес
Летела, кружась, земля.

И это при по-коро­левски пробро­шенной заме­ча­тельной строке «Бежали к морям поля…»

Из десятков (или сотен?) стихо­творных аронов­ских подписей к снимкам лишь несколько стали полно­цен­ными лири­че­скими артефактами.

…Шолом-Алейхем заметил: «Талант, как деньги: или есть, или нет». Аронов поправил: «Талант, как деньги: то есть, то нет».

И он же, Аронов, говорил: «Поэтом нельзя быть. Поэтом можно бывать».

Он утвер­ждал, что у поэзии есть только две насто­ящие задачи: побо­роть смерть и вернуть разлю­бившую женщину. А однажды прибавил: «Странная это профессия… чтобы допи­сать стишок, к утру надо поме­реть. А потом встать и идти на службу».

До «МК» он работал матлинг­ви­стом в Центральном эконо­мико-мате­ма­ти­че­ском инсти­туте АН СССР. В интер­нете удалось разыс­кать ответ Аронова на вопрос анкеты (начало 90-х, сборник к трид­ца­ти­лет­нему юбилею инсти­тута). «Что в ЦЭМИ было, по вашему мнению, наихудшим?» Аронов, как всегда, честен: «Работа, в которой ничего не понимал».

Ушедший в газетный народ этот король королем и оста­вался. Но почему-то это никого не оскорбляло.

«…Неуро­ненное Ароновым / Журна­ли­стики русской перо» – написал Евту­шенко на стене его крохот­ного каби­не­тика. Верно написал, но, увы, не про главное Сашино дело. По-чест­ному, надо было бы «…поэзии русской перо». Да, видимо, не легло в размер.

За что же этого, каза­лось бы, клас­со­вого чужака любили газет­чики от редак­тора до маши­ни­сток? За то, что был хорошим журна­ли­стом? Ну да, очень хорошим и очень честным. Только вряд ли дело в этом. В чем?.. А в том, что был по-детски открыт. И с любым, как ребенок, – на равных.

Он пред­лагал дружбу как норму общения, норму обще­жития (среди многих известных мне поэтов так жил только Бере­стов). Дружбу и полцар­ства впри­дачу. И уж твое дело отвер­гать или прини­мать то и другое.

Он был подлинным эгоцен­триком, но без единой капли эгоизма. Свой лири­че­ский эгоцен­тризм он распро­странял на ближних и дальних, всех, кого он с легко­стью включал в орбиту своих пере­жи­ваний и сопе­ре­жи­ваний. Это было воис­тину по-королевски.

Но если с тобой на равных сам король (пусть и не коро­но­ванный офици­озом), поне­воле заду­ма­ешься, может, ты и впрямь сам чего-то стóишь?

Его и держали за успеш­ного, посто­янно печа­тав­ше­гося газет­чика. И потому слава его была и впрямь какой-то уж слишком сокро­венной. Общение на его уровне общения пред­ло­жить ему могли лишь немногие. А жажда-то жгла…

Уже в 70-х он, не слишком пьяный, шел по фойе домжура. А с улицы входил Высоцкий. Они едва не столкнулись.

– Ой, Володя…
– Я вас не знаю!!
– Извините.

Когда Саша рассказал мне об этом своем конфузе, оба мы не знали, что это же самое произошло (или произойдет?) с самим Влади­миром Семе­но­вичем. В Париже, на улице, он рванется навстречу знаме­ни­тому фран­цуз­скому барду, своему кумиру. И получил анало­гичный отлуп. Попал ли Аронов под обиженную «обратку», или это сама судьба так нака­зала ВВ за надмен­ность, теперь уже не уста­но­вить. Шанс на знаком­ство и цеховое общение был упущен. А второго фортуна не дала.

В один из приездов Ахма­товой в Москву он бегал по ее просьбе в магазин:

– Саша, не могли бы вы сходить за вином?
– За каким, Анна Андреевна?
– Саша, вино – это водка.

В тот же день двадцати-с-чем-то-летний Аронов набрался смелости и спросил Ахма­тову, правда ли, что Цветаева отно­си­лась к ней с трепетом? И услыхал:

– Это пона­чалу. Потом она выме­тала меня изо всех углов…

И правой рукой – взмахом из стороны в сторону – Аронов повторял жест Ахматовой.

Аронов тогда водки не пил. И робел не только перед Ахма­товой, но и перед девуш­ками. Он говорил: «Цело­ваться я начал поздно. На третьем десятке. Зато это мне так понра­ви­лось…» Веселая москов­ская компания. Лите­ра­турное объеди­нение «Маги­страль». Все молоды. Все – гении, или около того.

Право­за­щитник Павел Литвинов (тот, что в том же 68-м вышел на Красную площадь, проте­стуя против окку­пации Чехо­сло­вакии) запомнил очень смешную эпиграмму и, когда я под рубрикой «Прозё­ванная клас­сика» выложил в фейс­буке стихи Аронова про Николая I, бросил в комменты: «Сева Некрасов писал: «Очень много у Аронова Маяков­ским уворовано».

Что ж, Маяков­ский для Аронова – конечно, учитель. Но Аронов даже по юности – не подра­жа­тель Маяков­ского. Он, может быть, един­ственный стóящий поздний его ученик. Но были и другие учителя. Разбирая аронов­ские рабочие тетрадки, я обна­ружил нигде не напе­ча­танное (даже и на пишущей машинке!) его стихо­тво­рение начала 80-х, его поэти­че­ское кредо:

Корова пасется на пышном лугу.
А я-то что сделать смогу?
А мимо несется стре­ми­тельный конь.
Но ты меня с этим не тронь.
Вот если корова верхом на коне –
Тогда она скачет ко мне.

Виктор Шклов­ский в опоязов­ской своей моло­дости придумал понятие худо­же­ствен­ного остра­нения (так, с одним «н»). Он полагал, что новизна проза­и­че­ских (да и поэти­че­ских) текстов опре­де­ля­ется тем начальным, остра­нёным взглядом творца, который стано­вится и причиной, и основой выска­зы­вания. Но то, что для боль­шин­ства стало приемом, для Аронова было есте­ственной обыден­но­стью его необыч­ного зрения.

Его лирика столь ярка и красочна, что терпе­ливо ждет своего иллю­стра­тора. Как жаль, что книжки его не изда­ва­лись, и его стихов не видел тот же Завен Арша­куни, гени­ально проил­лю­стри­ро­вавший «Буксирчик», един­ственное детское стихо­тво­рение Бродского.

Сказочник и экспрес­си­о­нист, он при всей своей откры­тости оста­вался для совре­мен­ников землей незнаемой.

Даже умный Генрих Сапгир в конце жизни посе­товал, мол, по моло­дости от Аронова многого ждали, но он не пожелал присо­еди­ниться к Лиано­зов­ской поэти­че­ской школе и в резуль­тате надежд не оправдал.

Что-то похожее, разу­ме­ется, не поминая ни школы, ни направ­ления, об Аронове говорил мне в 70-х Межиров. Но это ошибка зрения. Не Аронов не оправдал надежд. Их не оправ­дала эпоха. И когда это стало ясно, чита­тели с эпохой выплес­нули и поэта. Просто пере­стали его слышать и пони­мать того, кто вне само­де­я­тельных школ и групп пошел собственной горной, лири­че­ской тропой.

А, каза­лось бы, всё начи­на­лось так захва­ты­вающе… Поэт Дмитрий Сухарев вспо­ми­нает о второй поло­вине 50-х: «Формально «Маги­страль», которой коман­довал Григорий Михай­лович Левин, счита­лась всего лишь кружком Централь­ного дома куль­туры желез­но­до­рож­ников. Факти­чески это был главный столичный лите­ра­турный клуб. Где бы запел свои песни Булат, если бы не было «Маги­страли»? В ней начи­на­лась жизнь стихо­творных сбор­ников, обре­тали вес имена. То и дело «Маги­страль» подвер­гали гоне­ниям, запре­щали, разго­няли, но клуб был неис­требим, и в ногу с ним креп­чала москов­ская поэзия. Было заме­ча­тельно видеть все это, участ­во­вать в этом».

Здесь зани­ма­лись поэты разных поко­лений: кроме Окуд­жавы еще и Владимир Львов (тоже фрон­товик), Елена Аксельрод, Эльмира Котляр, Владимир Леонович… Сюда захо­дили и читали здесь стихи Павел Анто­коль­ский, Семён Кирсанов, Наум Коржавин, Валентин Бере­стов, Белла Ахма­ду­лина, Евгений Вино­куров, Олег Чухонцев, Борис Чичи­бабин и Евгений Евтушенко…

Виктор Шенде­рович пишет: «Именно от Аронова я услышал брод­ское «На смерть Жукова». До сих пор в ушах – его голосом».

Вот и я узнал эти стихи из аронов­ских уст. Врезался в память коммен­тарий, мол, «в смерть уезжает пламенный Жуков» – почему пламенный? Потому что крематорий.

Он мог прожить день, не съев бутер­брода в редак­ци­онном буфете, но испы­тывал мучи­тельный голод, если в день не прогла­тывал нового «стишка». И носился с каждым стихо­тво­ре­нием, в котором находил хоть одну живую строчку. И приводил в пример Высоц­кого, начало его баллады о конь­ко­бежце на короткие дистанции (1966): «Десять тысяч – и всего один забег остался.…», говоря, что энтропия первой строфы («Я, говорит, болен. Бюлле­теню. Нету сил…», равно как и оборот «Бескуд­ников Олег» (фамилия перед именем) расска­зы­вают о герое буквально всё.

Или вот он окли­кает меня в редак­ци­онном кори­доре (это уже на Пресне). Не «Привет!», не «Как дела?», а «Слышал уже круж­ков­ский шедевр?.. «Левша сковал гвоз­дочки для подковок…»?.. И от первой строки пере­ходит сразу к концовке: «На нашу жизнь посмот­ришь с высоты – / Какая ювелирная работа!..»

Он так вкусно выго­ва­ри­вает последние три слова, что сразу веришь: стихи и впрямь гениальные.

Поэт до мозга костей, и стихи, и окру­жа­ющий мир он воспри­нимал не только в звуковом их трех­мерии, но в том четвертом изме­рении, о котором говорил Мандельштам.

Потому-то его пара­доксы столь неожи­данны и столь есте­ственны. И абсо­лютно непод­де­лы­ваемы. (Хотя многие и пыта­лись.) Они автор­ские, ароновские.

Так невоз­можно сыми­ти­ро­вать и бере­стов­ские – совсем иные! – вербальные пара­доксы, и цветовые пара­доксы питер­ского живо­писца Завена Арша­куни (недаром при знаком­стве все трое так вцепи­лись друг в друга, что было не оторвать).

Подра­жа­тели неплохо умеют синте­зи­ро­вать форму. Но как синте­зи­руешь вложенную в творение душу? На том, бедняги, и горят. («Тьфу на вас, если вы не пони­маете, что это Рембрант!»)

В моем альбоме сохра­ни­лось вписанное аронов­ской рукой в 70-х его стихо­тво­рение «Пушкин­ская площадь». Посвя­щено оно Булату Окуджаве:

Мы были заняты в одном спектакле.
Встре­ча­лись здесь. Болтали дотемна.
…А всё-таки, вы знаете, она –
Ещё и площадь Пущина, не так ли?

Вроде бы всё просто. А поди-ка, повтори…

От «Маги­страли» у Аронова оста­лись в дар судьбы два друга, два заме­ча­тельных поэта: Юрий Смирнов и Вадим Черняк.

С Вадимом он потом много лет прора­ботал в «МК».

Пять стихо­тво­рений Аронова (в том числе знаме­нитая «Весе­ленькая история») были опуб­ли­ко­ваны Алек­сан­дром Гинзбургом в самиз­да­тов­ском поэти­че­ском альма­нахе «Синтаксис» (№ 1, декабрь 1959). Мне Аронов говорил, что он отдавал Гинзбургу и «Русскую вари­ацию», и, если память мне не изме­няет, анти­ста­лин­ское (а по сути анти­со­вет­ское) стихо­тво­рение «Среди бела дня…» (Возможно, под осто­рожным заго­ловком «1956-й».) И что они тоже были напе­ча­таны в одном из выпусков журнала, видимо, в четвертом, работу над которым прервал арест Гинзбурга. Однако пока подтвер­дить это не удается: до нас дошли лишь первые три выпуска.

Еще одно ставшее знаме­нитым его стихо­тво­рение «Гетто. 1943 год» появи­лось только в огонь­ков­ской книжечке в 1989-м. Елена Аксельрод сооб­щает, что напи­сано оно в конце 70-х. Это ошибка. Помню, как в начале 70-х на сове­щании молодых писа­телей Римма Каза­кова смутила многих заяв­ле­нием, что она бы печа­тала «Гетто», и «О чем ты там поль­ская плачешь еврейка…» на первой полосе «Правды». Конечно, «будь она редак­тором этой газеты».

Помимо «Синтак­сиса» были и другие само­пальные публи­кации. «Со стихами Аронова впервые встре­тился в самиз­да­тов­ском мгушном сбор­нике в самом начале 60-х и сразу запомнил автора» – пишет мой друг по ФБ, москвич Николай Рязанский.

Вот и поэт Николай Глазков (это он в 40-х придумал слово «самсе­бя­издат», которое чита­ющий народ быстро упро­стил до «самиз­дата») в 70-х частенько навещал Сашу в «МК». И даже посвятил ему акро­стих. Он опуб­ли­кован в «Туннеле», в аронов­ской книжке, которую автор уже не увидел.

В 1975-м в редакцию (еще на Чистые пруды) пришел со стихами экска­ва­торщик Смирнов-Фролов. Что-то из его опусов Аронов отобрал для публи­кации. Уходя, молодой поэт счел нужным отме­тить, что у него не псев­доним, а фамилия. И он под ней печа­тался даже в много­ти­ражке. «Да нам-то что? – печально вздохнул Аронов, – будь вы хоть Раби­нович Таври­че­ский…» Прошло немного времени (осень того же года) и Смирнов-Фролов попал на одно из подмос­ковных сове­щаний молодых лите­ра­торов. Экска­ва­торщик оказался с семи­наре у Влади­мира Соло­ухина, который отнесся к его стихам куда строже, чем Аронов: «Завя­зы­вайте вы с этим балов­ством, профессия ведь у вас хорошая». Вечером пьяненький экска­ва­торщик, чистая душа, рыдал на плече у Аронова (прие­хав­шего в Софрино не как руко­во­ди­тель семи­нара, а как газетчик): «Что же это дела­ется, Саша?.. Заедают жиды русского чело­века!..» (Не байка, я оказался очевидцем обеих этих бесед.)

В жизни не видел поэта, который был бы так ласков и бережен к графоманам.

Как муж один не знает ни о чем,
Поэт не может знать, что он бездарен.
За вашу дружбу он вам благодарен –
Не ухмы­ляй­тесь за его плечом.
Пусть в самом деле он и слаб, и мал –
Всё это вас не делает весомей:
Он дурачок, и нищий, и веселый,
Он – это я, а вами б я не стал.

Исклю­че­нием, пожалуй, были лишь авторы «датской поэзии» (то есть те, кто приносил стихи к датам). «Как стихи?» – не раз спра­шивал я после таких граф­ских визитов. И слышал в ответ: «Как рифма ботинки–полуботинки». В контексте того попу­ляр­ного стишка, из кото­рого эта рифма была извле­чена («Папе сделали ботинки…»), ответ можно было считать матерным.

А своим стихам он цену знал.

Вот две сценки из новых кори­доров «МК» (уже на Пресне):

1 марта 1980. Аронов сидит в пустом кори­доре на подокон­нике (он так часто делал, отсут­ствие окна в каби­нете его тяго­тило). Когда я появ­ляюсь в створе, он произносит:

«Иди сюда, я стишок написал». Я лезу в сумку за блок­нотом и ручкой, хотя прежде никогда так не делал. Мол, давай сразу и запишу.

– Не, так запомнишь.

У меня неплохая память на стихи, но заяв­ление стар­шего друга слишком кате­го­рично. Спра­шиваю, почему он в этом уверен? Машет рукой:

– А ты послушай…

Читает «Любимая, молю влюбленный…»

Дочи­ты­вает до конца и просит меня повторить.

Я повторяю. Он: – Ну вот, я же говорил…

…А вот в том же кори­доре, на том же месте, только пятью годами раньше. Лето 75-го.

Аронов чем-то мучи­тельно озабочен. На лице застывшая гримаса глубо­кого размышления.

– Саша, ты чего?

– Я сказку хочу напи­сать. Что-то среднее между «Графом Нулиным» и «Золотым петушком»…

У меня глаза лезут на лоб. Но с расспро­сами не пристаю. У нас это не в обычае. А то еще разбол­тает и родит раньше времени. А мне потом отвечай.

Назавтра. Тот же скупой инте­рьер. Тот же Саша. Только сияющий, как самовар.

– Написал?

– Написал.

– Как назвал?

– «Царевна и змей».

Однажды он сказал: «Ученик – это звание пожизненное».

Я пришел к нему в «МК» в восьмом классе. В моем Тушине на углу Ново­по­сел­ковой и Лодочной стоял на железных ножках стенд «Москов­ского комсо­мольца», и я читал его, когда шел из школы. В газете была подрост­ковая стра­ничка «Сверстник». 12 сентября 1968-го на ней появи­лось стихо­тво­рение неиз­вест­ного мне автора. Было в нем что-то такое, что в проме­жутке между осенним дождиком и газетным листом сжало сердце.

И до сих пор сжимает, когда бормочу:

Прямо в осень идут кусты,
Все заметней листвой горя.
Зако­ло­чены и пусты
Пионер­ские лагеря…

Потом я узнаю, что стихи напи­саны 21 августа 1968-го:

В 80-е свои рифмо­ванные реплики к снимкам он подпи­сывал прозрачным псев­до­нимом «Ал. Ар.», и в день его пяти­де­ся­ти­летия, когда о Сашиной книжке можно было только мечтать, в его слепом газетном каби­не­тике я сочинил един­ственный в моей стихо­творной прак­тике «датский опус». Залитый (надо думать, порт­вейном) листок из моего блок­нота Татьяна Констан­ти­новна Суха­нова обна­ру­жила в одной из дюжины сохра­нив­шихся в семье аронов­ских тетрадок:

«А Л-АР-чик просто открывался!»
Ну, да, конечно, прав поэт.
Гляди, и ключ не затерялся.
И это за полсотни лет!
…И мне он просто открывался:
Одно, другое, третье дно…
Порой со счёта я сбивался:
Ещё одно, ещё одно!..
Ну, говорю, хватил ты лишку!
И как тебе не надоест?
Когда-нибудь открою книжку
Твою, сказав: «Обычный текст».

…Я не знал, что он хотел так назвать последнюю свою книжку. Да отго­во­рили изда­тель­ские умники.

«Автор одной поэмы, нескольких баллад и мелких пиес числом до семисот». Так напи­сали бы о нем в XIX веке.

В том самом, в котором еще суще­ство­вала поэти­че­ская критика и были критерии (кстати, не только коли­че­ственные) для оценки масштаба явления.

Алек­сандр Аронов нечасто дати­ровал свои стихи. Даты, постав­ленные в угловых скобках, пред­по­ло­жи­тельны. Они опре­де­лены или по поло­жению в его рабочих блок­нотах и «ежеднев­никах» (увы, до нас не дошли его тетради 50-х и 60-х), либо по воспо­ми­на­ниям близких поэта.

Андрей Чернов
30 июля 2014


Это сокра­щенный вариант моего после­словия к сети­из­да­тов­ской книжке Аронова «Обычный текст». Книжка есть в сети на стра­нице элек­тронной библио­теки ImWerden PS от 18 мая 2026 г. Ищу свиде­тель­ства тех, кто помнит, что Аронов вслух читал «Среди бела дня / Мне могилу выроют…» до первой публи­кации в огонь­ков­ской книжке 1989 г.