Автор: | 5. декабря 2020

Борис Хазанов (псевдоним Г.М. Файбусовича) – прозаик, эссеист, переводчик философской литературы. Член ПЕН-клуба и Баварского союза журналистов. Родился в 1928 году в Санкт-Петербурге, вырос в Москве. Учился на классическом отделении филологического факультета МГУ. На пятом курсе был арестован по обвинению в антисоветской агитации, после освобождёния окончил Калининский медицинский институт. Кандидат медицинских наук. В 1982 г. эмигрировал в Германию. Один из соучредителей и издателей русского журнала «Страна и мир» (Мюнхен, 1984 – 1992). Автор книг прозы и эссеистики, в том числе – романов «Антивремя», «Нагльфар в океане времён», «После нас потоп», «Далёкое зрелище лесов», «Вчерашняя вечность» и многочисленных журнальных публикаций. Его произведения переведены на многие европейские языки. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе – «Русской премии» 2009 года. Живёт в Мюнхене.



Мост над эпохой провала: Музиль

Роберт Музиль нахо­дится в Британ­ской энцик­ло­педии между игроком в бейсбол Стэном Мьюзи­елом и вождем итальян­ского народа Бенито Муссо­лини. Музилю посвя­щена одна фраза — пять строк: имя автора, кто такой, даты жизни, название главной книги. Статья о Мьюзиеле состоит из 28 строк. Статья, посвя­щенная Муссо­лини, при крайней сжатости изло­жения, зани­мает 480 строк: детство, юность, лите­ра­турная, оратор­ская и поли­ти­че­ская карьера, всемирно-исто­ри­че­ские заслуги, миро­воз­зрение, семейная жизнь; учтено все, включая подхва­ченный в юные годы сифилис. Место лите­ра­туры (М) в массовом обще­стве, куми­рами кото­рого явля­ются звезды спорта и поли­тики, а верховным судьей и распо­ря­ди­телем — рынок, можно, таким образом, описать с помощью урав­нения: М = М (1) : М (2), где М (1) — Музиль, а М (2) — Муссолини.

На вечер Музиля в швей­цар­ском Винтер­туре, первый и последний, где автор читал отрывки из своего романа “Человек без свойств”, пришло пятна­дцать слуша­телей. Человек пять шло за его гробом. Посмертный редактор романа Адольф Фризе составил список отзывов о Музиле. В разные годы разные люди гово­рили о нем так: сдер­жанный, холодный, надменный, замкнутый, рыцар­ственный, сама любез­ность, неве­ро­ятное само­мнение, сухой, как чиновник, ни разу не улыб­нется, офицер­ский тон, горд своим фрон­товым прошлым, оч-чень инте­ресная личность, а вообще ничего подоб­ного — может быть, и крупный, но мало­при­ятный персонаж; одет безупречно, есть деньги или нет — костюм от лучшего порт­ного, туфли первый сорт, считает себя недо­оце­ненным, держит всех на рассто­янии и сам стра­дает от этого, падок на похвалы… И так далее. Однажды это холодное одино­че­ство было нару­шено, Музиль написал нечто вроде воззвания к собра­тьям по перу под заго­ловком “Я больше не могу”. Ледяным тоном, на изыс­канном немецком языке сооб­ща­ется, что он поги­бает от нищеты, нечем платить за квар­тиру, инфляция сожрала небольшое состо­яние, и с тех пор он живет от одного случай­ного зара­ботка до другого; нация равно­душна к своему писа­телю. К корот­кому обра­щению (остав­ше­муся в бумагах) прило­жено “Заве­щание” — в четырех вари­антах. Он работал над этим криком о помощи, как рабо­тают над прозой, потому что под его пером все стано­ви­лось лите­ра­турой, как все, до чего касался фригий­ский царь, превра­ща­лось в золото. Четыре редакции отли­ча­ются друг от друга не только стили­сти­чески; так же как главы неокон­чен­ного романа, они пред­став­ляют собой не столько ступени совер­шен­ство­вания, сколько реали­зацию разных возмож­но­стей, зало­женных в тексте, — писание в разные стороны. Возможно, здесь кроется один из секретов этого твор­че­ства, а может быть, и секрет этого человека.

Досто­ин­ство писа­теля состоит не в том, чтобы жить в истории, но в том, чтобы проти­во­стоять истории; очевидно, что это озна­чает жить в своем времени и вопреки ему. Всякий лите­ра­турный текст “актуален”, тем не менее лите­ра­тура и обще­ствен­ность — понятия, связанные скорее обратной зави­си­мо­стью: чем лите­ра­тура акту­альней, тем она меньше лите­ра­тура. Несколько великих исклю­чений, Аристофан или “Бесы”, лишь подтвер­ждают правило; при ближайшем рассмот­рении исклю­чения оказы­ва­ются мнимыми; злоба дня пере­се­ля­ется в коммен­тарий — клад­бище злобо­днев­ности; то, что некогда было живо­тре­пе­щущим, в глазах потомков всего лишь повод для чего-то беско­нечно более важного. Жизнь неиз­менно отве­чает анга­жи­ро­ванной лите­ра­туре черной небла­го­дар­но­стью: лите­ра­тура, которая хочет гово­рить только о самом жгучем и набо­левшем, оказы­ва­ется банальной, то есть худо­же­ственно несо­вре­менной. Быть свое­вре­менным в лите­ра­туре — значит быть несовременным.

Присут­ствие Музиля на проком­му­ни­сти­че­ском конгрессе писа­телей в защиту куль­туры в Париже в 1935 году кажется недо­ра­зу­ме­нием. (Об этом конгрессе русский чита­тель может прочесть в мему­арах Ильи Эрен­бурга: упомя­нуто множе­ство участ­ников, Музиля он не заметил.) Речь Музиля никак не соот­вет­ство­вала настро­ению публики и тех, кто сидел на подмостках. “Я, — сказал он, — всю жизнь держался в стороне от поли­тики, так как не чувствую к ней ника­кого призвания. Упрек в том, что никто не вправе укло­няться от поли­тики, ибо она каса­ется каждого, мне непо­нятен. Гигиена тоже каса­ется всех, и все же я никогда не выска­зы­вался о ней публично. У меня нет призвания быть гиги­е­ни­стом, так же как нет таланта руко­во­дить эконо­микой или зани­маться геоло­гией. Поли­тики склонны рассмат­ри­вать дости­жения куль­туры как свою есте­ственную добычу, вроде того, как женщины раньше доста­ва­лись побе­ди­телям. Я же, со своей стороны, полагаю, что роскошной куль­туре подо­бает женское искус­ство защи­щать себя и свое досто­ин­ство. Куль­тура пред­по­ла­гает непре­рыв­ность и пиетет даже перед тем, с чем борются. Кроме того, можно твердо сказать, что куль­тура всегда была сверх­на­ци­о­нальна. Но даже если бы она не обла­дала каче­ством надна­ци­о­наль­ности, она и внутри собствен­ного народа всегда была бы чем-то таким, что живет над временем, служила бы мостом над эпохой провала и соеди­няла бы живущих с далеким прошлым. Отсюда следует, что тому, кто служит куль­туре, не поло­жено отож­деств­лять себя без остатка с сего­дняшним состо­я­нием его наци­о­нальной куль­туры. Куль­тура — не эста­фета, пере­да­ва­емая из рук в руки, как это пред­став­ляют себе тради­ци­о­на­листы; дело обстоит куда сложнее: твор­че­ские умы не столько продол­жают куль­туру как нечто идущее к нам из мглы времен и из других стран, сколько видят в ней нечто такое, что заново рожда­ется в них самих”.

Услыхав о том, что Австрия объявила войну Сербии, Джойс, живший на поло­жении эмигранта в Триесте, говорят, воскликнул: “А как же мой роман?” Автору “Улисса” принад­лежит знаме­нитая формула: silence — exile — cunning (один из возможных пере­водов: молчание — изгнание — мастер­ство). Прекрасный девиз — если есть на что жить. Суще­ствует античный анекдот о том, как Алек­сандру был пред­ставлен умелец, умуд­рив­шийся запи­сать на пшеничном зернышке всю “Илиаду”. Полю­бо­вав­шись зерном, великий полко­водец вернулся к своим делам, но заметил, что человек все еще стоит на пороге. Царю объяс­нили, что мастер ожидает возна­граж­дения. “А, — воскликнул Алек­сандр, — разу­ме­ется! Пусть ему выдадут мешок пшеницы с тем, чтобы он мог и дальше упраж­няться в своем заме­ча­тельном искус­стве”. В трид­цатых годах в Вене обра­зо­ва­лось “Обще­ство Роберта Музиля”: несколько состо­я­тельных людей выра­зили готов­ность выпла­чи­вать автору “Чело­века без свойств” ежеме­сячное пособие, дабы он и впредь мог упраж­няться в своем искус­стве — закон­чить гигант­ский роман. Сам писа­тель рассмат­ривал эту помощь как нечто есте­ственное, считал, что оказы­вает честь членам Обще­ства, позволяя им содер­жать Музиля, и даже проверял, все ли акку­ратно платят взносы. После присо­еди­нения Австрии к нацист­скому рейху Обще­ство Роберта Музиля распа­лось, жерт­во­ва­тели были евреи, им пришлось бежать из страны. Да и сам Музиль женат на еврейке.

Супруги едут в Италию, вроде бы в отпуск, возвра­ща­ются — но не домой, а в Цюрих; это уже эмиграция. Оттуда Роберт и Марта Музиль пере­би­ра­ются в Женеву, в две комнатки на шестом этаже на rue de Lausanne; вещи, книги — все оста­лось в Вене, дом погибнет в конце войны, когда Музиля уже не будет в живых. Ему оста­ется жить 2 года 10 месяцев. В эти тысячу дней проис­ходит последняя схватка с романом-Мино­тавром, гран­ди­озным замыслом, который давно уже суще­ствует сам по себе и диктует автору свои условия; исход едино­бор­ства — ничья.

Вооб­ра­зите, — пишет он пастору Лежёну, — буйвола, у кото­рого на месте рогов выросло другое прида­точное обра­зо­вание кожи, а именно две смехо­творные мозоли. Вот это самое суще­ство с огромной головой, некогда осна­щенной грозным воору­же­нием, от кото­рого оста­лись только мозоли, — и есть человек, живущий в изгнании. Если он бывший король, он говорит о короне, которая была у него когда-то, и люди вокруг думают: небось не корона, а шляпа. В конце концов он и сам начи­нает сомне­ваться и не уверен даже, оста­лась ли у него вообще голова на плечах…” Музиль живет уеди­ненно, не подпи­сы­вает никаких заяв­лений и открытых писем, не участ­вует в мани­фе­ста­циях и не посе­щает собраний; пожалуй, един­ственное исклю­чение — упомя­нутый выше конгресс в Париже.

Между тем начи­на­ется война, речи и конгрессы — все валится в тарта­рары, вся шумная деятель­ность пред­во­енных лет кажется абсо­лютно беспо­лезной; Германия и Совет­ский Союз делят Польшу, Франция побеж­дена и выходит из игры, идет воздушная битва за Вели­ко­бри­танию, СССР продол­жает раздви­гать свои границы, корпус Роммеля теснит англичан в Африке, Рузвельт и Черчилль провоз­гла­шают Атлан­ти­че­скую хартию. Наконец, вермахт втор­га­ется в Россию, а японцы бомбар­ди­руют Перл-Харбор. Музиль сидит над своим романом, действие кото­рого проис­ходит до Первой мировой войны в давно уже не суще­ству­ющем госу­дар­стве. Кого может заин­те­ре­со­вать такая книга? Да и сам роман все больше стано­вится пробле­ма­тичным — призрачным, как река в пустыне. После того как Ровольт выпу­стил в 1930 году первый том, а в 1932-м — второй, дело засто­по­ри­лось; изда­тель нерв­ни­чает, время идет, и самое имя Музиля посте­пенно отодви­га­ется в прошлое. “Разве он еще жив?” Новый изда­тель готовит к печати продол­жение, двадцать глав, готов платить вперед, но гранки, высланные автору для вычитки, так и не возвра­ща­ются в типо­графию: автор считает, что все надо пере­пи­сы­вать заново. Музиль срав­ни­вает себя с чело­веком, который хочет зашну­ро­вать футбольный мяч размером больше себя самого, пыта­ется вска­раб­каться на его поверх­ность, мяч все разду­ва­ется; отдельные главы пере­пи­сы­ва­ются по десять и двадцать раз, вороха испи­санной бумаги не поме­ща­ются на столе. К этому времени произ­ве­дения Роберта Музиля уже запре­щены на терри­тории рейха, но и без этого он забыт, погребен под своим чудо­вищным произведением.

Гипо­тезы о том, почему не удава­лось закон­чить “Чело­века без свойств”, сами по себе обра­зуют поле возмож­но­стей, анало­гичное простран­ству самого романа. После Музиля, этого “короля в бумажном царстве”, как назвал его Герман Брох, остался гигант­ский архив черно­виков, вари­антов, заметок, неко­торые стоят целых трак­татов. Лежа в саду, Ульрих и Агата ведут нескон­ча­емые разго­воры — и ничего не проис­ходит. В декабре 1939 года Музиль прочел в газете отчет о гастролях танце­валь­ного ансамбля с острова Бали. Под стук бара­бана плясуны впадают в транс. Они испус­кают хриплые крики, взгляд засты­вает, нижняя часть тела сотря­са­ется в конвуль­сиях. “Сход­ство с половым актом, — заме­чает Музиль, — высту­пает еще сильней, когда смот­ришь на выра­жение лиц… Транс принад­лежит к области магии, маги­че­ского воздей­ствия на реальный мир. Коитус — то, что оста­лось у нас от транса. Понятно, что Агата и Ульрих не хотят соития…” Западный человек не может прими­риться с потерей созна­тель­ного контроля. “Иное Состо­яние” (der Andere Zustand), к кото­рому стре­мятся брат и сестра, не допус­кает утраты собствен­ного “я”. Снять извечное проти­во­речие между раци­о­нальным и ирра­ци­о­нальным! Личность не может быть прине­сена в жертву экстазу. Пускай же экстаз сольется с бодр­ству­ющим сознанием.

Что же совер­ша­ется в конце концов? Совер­ша­ется ли что-нибудь? По неко­торым пред­по­ло­же­ниям, любов­ники должны были укрыться на дальнем острове, чтобы там войти в Иное Состо­яние. Никаких следов реали­зации этого замысла в бумагах, остав­шихся после Музиля, нет. Зато есть такая запись: “То, что в этих разго­ворах так много прихо­дится распро­стра­няться о любви, имеет тот основной недо­статок, что вторая жизненная опора, второй столп — злое, страстное начало, начало вожде­ления — прояв­ляет себя так слабо и с таким запоз­да­нием! Просчет состоял в пере­оценке теории. Она не выдер­жала нагрузки; во всяком случае, оказа­лась не столь важной, какой пред­став­ля­лась до осуществ­ления заду­ман­ного. Я давно уже это понял, теперь прихо­дится распла­чи­ваться. Вывод: не отож­дествляй себя с теорией. Отне­сись к ней реали­сти­чески (повест­во­ва­тельно). Не изоб­ретай теорию невоз­мож­ного, но взирай на проис­хо­дящее и не питай често­лю­бивой уверен­ности, будто ты владеешь всей полнотой познания”.

Теория” — это система внут­ри­ро­манных оценок, сложный коммен­тарий к “проис­хо­дя­щему”, внешне припи­санный глав­ному герою, но очевидным образом выхо­дящий за его гори­зонт; ведь и сам он, в свою очередь, стано­вится объектом рефлексии. Это и есть распол­зание героя, вслед­ствие кото­рого он превра­ща­ется в сверх­пер­сонаж и не-персонаж, — еще немного, и он возьмет на себя функции всеви­дя­щего бого­по­доб­ного автора-повест­во­ва­теля реали­сти­че­ской прозы XIX столетия. Но при такой нагрузке герою некогда жить. Вместо того чтобы любить, стра­дать и вожде­леть, он без конца рассуж­дает о страсти и вожде­лении. Одно из объяс­нений, почему роман не окончен, — крах эссе­изма. Коммен­та­торы говорят о крушении утопии, о неосу­ще­стви­мости Иного Состо­яния, однако я полагаю, что странная неудача несо­сто­яв­шихся любов­ников — скорее след­ствие несо­сто­я­тель­ности самой концепции повест­во­вания. Роман, как блуж­да­ющая река, зате­рялся в песках.

Но мы можем считать это и гран­ди­озной победой. В романном простран­стве все стано­вится худо­же­ством. Герой и любит, и вожде­леет, и рефлек­ти­рует. Или за него фило­соф­ствует сам автор; не важно. Важно то, что у автора рано или поздно возни­кает чувство, что роман сам диктует ему условия. Если есть ощущение, что автор, подобно своим героям, нахо­дится внутри роман­ного простран­ства, значит, побе­дило искус­ство. Если этого не произошло, роман разва­ли­ва­ется. “Отне­сись к теории реали­сти­чески (повест­во­ва­тельно)”. Это значит: не превращай ее в нечто произ­но­симое извне, нечто само­до­вле­ющее. Не используй роман как сред­ство для декла­раций или как выставку эрудиции. Не пытайся выдать свои размыш­ления за безусловную истину, искус­ство — это истина, которая не знает о том, что она — истина. Не поучай чита­теля. “Теория” (видимый эссе­и­сти­че­ский компо­нент или скорее налёт эссе­и­стики), заруби себе на носу, — это тоже “жизнь”; это часть повест­во­вания. Это тоже худо­же­ство. Всего лишь худо­же­ство: не больше и не меньше. Это тоже “искус­ство для искус­ства”, потому что искус­ство подчи­няет себе все — или уходит.

Все в жизни Чело­века без свойств оста­ется возмож­но­стью, пробой, экспе­ри­ментом, в том числе самый гран­ди­озный опыт — попытка достичь экстаза, не покидая царство разума. Зага­дочное Иное Состо­яние, taghelle Mystik — мистика при свете дня, — слияние с другой душой, нечто вроде беско­нечно дляще­гося соития, но не в перво­бытно-варвар­ском помра­чении сознания и не в вагне­ров­ской ночи, а под полу­денным солнцем, при свете бодр­ству­ю­щего ума. Другая душа — сестра-близнец Агата, с которой Ульрих, оставив гротескную обще­ственную деятель­ность, встре­ча­ется в доме почив­шего отца, после того как много лет брат и сестра ничего не знали друг о друге. Но то, что назре­вает, — инцест, — так и не проис­ходит или, лучше сказать, раство­ря­ется в беско­нечном неза­вер­шенном сбли­жении, в разго­ворах, в томи­тельном бездей­ствии летнего дня: Atemztge eines Sommertags. Над этой главой — “Вздохи летнего дня” — писа­тель сидел с утра 15 апреля 1942 года, в двадцать минут деся­того заре­ги­стри­ровал в тетрадке, заве­денной по совету врача, первую сига­рету, в один­на­дцать часов — вторую. В час дня, соби­раясь принять ванну перед обедом, он умер.

Одна из глав (45) второго тома начи­на­ется с сооб­щения о том, что “невоз­можное”, почти физи­чески обве­вавшее Ульриха и Агату, повто­ри­лось, und es geschah wahrlich, ohne da irgendlei geschah. “И воис­тину это случи­лось, хотя не случи­лось ничего”.