Автор: | 23. мая 2019

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



СТРАННАЯ БОЛЕЗНЬ

Я ускользнул от Эскулапа
Худой, обритый – но живой;
Его мучи­тельная лапа
Не тяго­теет надо мной.
               / А.С. Пушкин /

На 37-ом году жизни я заболел странной болезнью, тянув­шейся с неуста­нов­ленным диагнозом восемь месяцев.
Нача­лось все с пары-другой пустяков: быстрая утом­ля­е­мость, холодный пот, голо­во­кру­жение, субфеб­рильная темпе­ра­тура /так учёная меди­цина назы­вает темпе­ра­туру слабо повы­шенную, от 37.1 до 38 градусов Цельсия/. Но у других людей, с их извест­ными смер­тель­ными и не смер­тель­ными болез­нями, субфеб­рильная темпе­ра­тура имела обык­но­вение подни­маться к вечеру. У меня же она, напротив, появ­ля­лась с утра и снижа­лась вослед уходя­щему за гори­зонт солнцу до нормальной.
В детстве я, как и многие мои сверст­ники, часто и долго болел. Каждой зимой встречал очередной новый год высо­ко­тем­пе­ра­турной гнойной ангиной. Пере­болел и всеми, кроме скар­ла­тины, «детскими» инфек­ци­он­ными забо­ле­ва­ниями. Десяти лет от роду едва не умер от дифте­рита. Нас, родив­шихся во время или через год-другой после войны, педа­гоги, педи­атры и работ­ники воен­ко­матов считали поко­ле­нием пони­жен­ного каче­ства как умствен­ного, так и физи­че­ского развития. И имели на то веские основания.
В 50-е годы, когда обяза­тельным счита­лось только начальное четы­рёх­классное обра­зо­вание, кое-кого из сверст­ников прихо­ди­лось обучать по два /второгодники/, а то и по три года /третьегодники/ в одном из тех четырёх классов. Даже доучив­шиеся до атте­стата зрелости мои одно­курс­ники по физи­че­скому факуль­тету Универ­си­тета, помнят, как строгий, но спра­вед­ливый доцент Андреев Илья Сила­нович, принимая экзамен по курсу общей физики, вздыхал горестно: «Ну, что… что с вас, с таких вот, возь­мёшь, если кормящие матери ваши во время войны голо­дали». И писал бедо­лагам в студен­че­ские зачётные книжки спаси­тельное: «уд», что в данном конкретном случае озна­чало лишь экза­ме­на­ци­онную оценку «удовле­тво­ри­тельно». «Уд», хотя и был экви­ва­лентен школьной тройке с минусом, но оставлял возмож­ность, при благо­при­ятном стечении обсто­я­тельств, догрызть гранит науки до диплома и даже полу­чать стипендию размером в двадцать два рубля.

/В студен­че­ской песенке, сочи­нённой полно­стью на мотив, а частично, и на слова попу­ляр­ного шлягера 1956-го года: «Я люблю тебя жизнь», упоми­на­ется эта, почти разумная по вели­чине в недолгую эпоху бесплат­ного хлеба в столовых, стипендия. Приведу один куплет сего вдох­но­вен­ного сочи­нения неиз­вест­ного автора как имеющий отно­шение и к стра­да­тельной меди­цин­ской тематике:

Мне немало дано:
Двадцать «рэ» на четыре недели.
Я пропил их давно,
И душа еле держится в теле.
В свете каждого дня
Счастья нет, воли нет, нет покоя.
Геморрой у меня…
Жизнь, ты знаешь, что это такое. /

Но с 13 лет, я, как-то сам по себе, без всякого меди­цин­ского вмеша­тель­ства, стал на после­ду­ющую четверть века жизни абсо­лютно здоровым чело­веком. И потому плохо перенёс возникшую внезапно резкую пере­мену физи­че­ского, а вслед за ним – и психи­че­ского состо­яния, ибо здоровый дух пред­по­чи­тает пребы­вать в здоровом теле.
Думал я и о роковом смер­тельном свой­стве числа 37, хорошо известном. Владимир Высоцкий, в свои 37, прохрипел о том же на трезвую голову:

С меня при цифре 37 в момент слетает хмель, -
Вот и сейчас – как холодом подуло:
Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль
И Маяков­ский лёг виском на дуло.

Упомя­нутые Высоцким Алек­сандр Пушкин с Влади­миром Маяков­ским, а также ушедшие за гори­зонт бытия на 37-ом году жизни Роберт Бернс с Артюром Рэмбо, Велимир Хлеб­ников с Дани­илом Хармсом и Рафаэль с Ван Гогом /в посто­янно попол­ня­емом списке – 44 признанных титана и гения/ успели внести свой весомый вклад в золотой фонд, кто – отече­ственной, а кто – и мировой культуры.
Но, думал я, и всякому, пусть и много ниже­сто­я­щему чело­веку, да и мне тоже, на37-ом погра­ничном рубеже жизни стоит огля­нуться на прой­дённый путь. Огля­нулся. Пере­считал, взвесил, измерил и понял, что, подо­брав­шись к своим 37-ми годам я, хотя и брался за многое, но толком не успел сделать почти ничего. Ну, опуб­ли­ковал десятка два статей по физике взаи­мо­дей­ствия частиц с веще­ством. Все в соав­тор­стве. Уровень принявших эти статьи журналов мировой, но сорт публи­каций – второй. Не «Ах!», не «Надо же…», не «Кто бы мог поду­мать…». Так себе…добротный научный ширпо­треб: «примите и это к сведению, уважа­емые коллеги».
Даже давно поло­женную мне по сово­куп­ности соде­ян­ного канди­дат­скую диссер­тацию, я, разру­гав­шись с обид­чивым на слова мнительным и мсти­тельным началь­ством, в свои 37 еще не защитил.
А роман, мой давно заду­манный роман о роди­телях? – Еще и не начинал. А стихи? Бормочу иногда, бродя пред­зимним вечером, что-нибудь своё, созвучное шёпоту и шороху гонимой ветром по асфальту сухой листвы, обле­тевшей со старых ташкент­ских чинар и дубов:

Брожу, курю. Мне плохо спится 
Под скрип ветвей и ветра вой.
Последний лист бежит топиться
В арык, шурша по мостовой.

Но чаще вспо­минаю что-нибудь чужое, утеши­тельное, вроде межи­ров­ского само­ед­ского скепсиса:

А правило – оно бесповоротно,
Всем смертным надлежит его блюсти:
До трид­цати – поэтом быть почётно,
И срам кромешный – после тридцати.

И все… Даже и руко­писей нету, из тех, которые не горят. Но, опеча­лив­шись подве­дён­ными итогом, я, вместо того чтобы прики­петь всерьёз и надолго к пись­мен­ному столу, двинулся в противную сторону. Поплёлся… поплёлся в долгий путь по врачам, с надеждой сыграв­шего свой матч с судьбой-злодейкой вничью, полу­чить от Самого Глав­ного Судьи доба­вочное время.

Специ­а­лист широ­кого профиля – тера­певт районной поли­кли­ники – за всю свою много­летнюю прак­тику ни с чем похожим на мою странную болезнь не стал­ки­вался и отослал меня к специ­а­ли­стам узким. Сначала – к пуль­мо­но­логу, затем – к невро­па­то­логу, гема­то­логу, далее – к урологу и эндо­кри­но­логу и от них – еще к кому-то. Узким специ­а­ли­стам требо­ва­лись рент­ге­нов­ские снимки, энце­фа­ло­грамма, резуль­таты самых разных лабо­ра­торных анализов и всяче­ских эндо – и прочих скопий.
Последний из «узких» -толстый весёлый, с маленькой седой бородкой а – ля маршал Булганин, старик кардиолог направил меня назад к тера­певту и дал на прощание добрый совет: «Не уходите вы в эту вашу странную болезнь, не зацик­ли­вай­тесь на ней; старай­тесь думать о чем-нибудь приятном или хотя бы о постороннем.»
Тера­певт, обозрев все данные лабо­ра­торных иссле­до­ваний и обобщив заклю­чения всех узких специ­а­ли­стов, записал в распухшей до роман­ного размера истории моей болезни:

Точный диагноз не уста­новлен. Пред­ва­ри­тельный диагноз: долго­вре­менное нару­шение термо­ре­гу­ляции орга­низма средней степени тяжести неиз­вест­ного происхождения.

На этом закон­чился первый круг моих меди­цин­ских хождений и тот же тера­певт направил меня на круг второй. Теперь я пошёл опять же по узким специ­а­ли­стам, но таким, чья высокая квали­фи­кация подтвер­жда­лась нали­чием учёных званий и/или учёных степеней, чётко пропи­санных на дверях каби­нетов: доцент Шапиро, профессор Агад­жанов, кандидат меди­цин­ских наук Коло­мей­цева, доктор меди­цин­ских наук профессор Тер-Оганесян. Второй круг закон­чился таким же скромным, по сути, но терми­но­ло­ги­чески более науко­об­разным ничем.
Попутно замечу, что в Ташкенте число носи­телей учёных званий и степеней в меди­цин­ской науке было очень велико. Оно в несколько раз превы­шало число таковых в области всех точных наук / мате­ма­тика, физика, химия, биология, астро­номия, и, бывшая в своей отече­ственной юности лжена­укой, кибернетика/. Через десять лет после описы­ва­емых событий, во время пере­стройки, глас­ности и начи­навшей вста­вать с колен частной коммер­че­ской иници­а­тивы, перед входом в городок новых корпусов Ташкент­ского Меди­цин­ского Инсти­тута /Теми/ висел большой красочный плакат, инфор­ми­ру­ющий обще­ствен­ность о том, что здесь трудятся:
6 акаде­миков и членов-корреспондентов,
70 профес­соров и докторов наук,
230/! / доцентов и канди­датов наук.

Однако поло­жи­тельный эмоци­о­нальный заряд плаката несколько зани­жался прико­лотым под ним листочком из школьной тетрадки с надписью красным карандашом:

Коопе­ратив «ВЕТЕРОК».
Развозка трупов в пределах республики.
Родствен­ников просим звонить по телефону.

На третий круг своего меди­цин­ского коло­вра­щения я ступил физи­чески сильно ослаб­ленным, но духовно еще окон­ча­тельно не слом­ленным. От преды­дущих двух, третий круг отли­чался тем, что теперь я пошёл за исце­ле­нием к конкретным «очень хорошим» врачам – родствен­никам, друзьям или добрым знакомым моих друзей, коллег, одно­класс­ников и однокурсников.
По завер­шению и этого послед­него круга, я осознал, что отече­ственная меди­цина второй поло­вины двадца­того века все еще явля­ется более искус­ством, чем наукой. И как всякое искус­ство – требует вдох­но­вения, развитой инту­иции и имеет свои наци­о­нальные особен­ности. Приведу три харак­терных, прочно застрявших в слабе­ющей памяти примера.

Пример первый: родственник моего друга-одно­курс­ника Широта – доктор меди­цин­ских наук, профессор респуб­ли­кан­ского Инсти­тута Усовер­шен­ство­вания Врачей, консуль­тант ведущих прави­тель­ственных лечебных учре­ждений Респуб­лики, специ­а­лист самой высокой квали­фи­кации, прошедший полу­го­дичную стажи­ровку в клиниках Вели­ко­бри­тании. По просьбе Шухрата, профессор согла­сился разо­браться и с моей странной болезнью, назначил время и место встречи.
В светлом, просторном, обстав­ленном стильной импортной мебелью каби­нете не было ничего меди­цин­ского: ни изме­ри­тельных приборов, ни белых халатов, ни лежака для осмотра паци­ентов. От боль­шого пись­мен­ного стола с двумя теле­фо­нами, жёлтым и красным, встал и двинулся мне на встречу моло­жавый высокий красивый человек. Светло – серый, с голу­бо­ватым отливом на сгибах костюм-тройка охва­тывал стройную фигуру профес­сора без единой морщинки. Привет­ливо улыбаясь, он пригасил меня присесть, спросил о самочувствии.
Но только начав­шийся разговор был прерван звонком жёлтого теле­фона. Звонивший говорил на узбек­ском, громко, взвол­но­вано и тороп­ливо. Он явно нерв­ничал и пытался в чем-то много­словно и безуспешно оправ­даться. Профессор, не повышая голоса, возражал корот­кими фразами также на узбек­ском языке, но с вкрап­ле­нием и русских слов. И закончил долгий разговор коротко и только по-русски: «Завтра же мне поло­жишь на стол… по собствен­ному желанию, по собствен­ному поло­жишь, пока я еще добрый».
За время моего визита жёлтый телефон звонил еще несколько раз, а красный лишь однажды прервал нашу беседу густым началь­ственным бари­тоном, и профессор, прикрыв ладонью трубку, жестом, сопро­вож­да­емым изви­ни­тельной полу­улыбкой, пред­ложил мне поки­нуть кабинет до окон­чания красно теле­фон­ного разговора.
Там, в «пред­бан­нике», я, по совету старого кардио­лога, пытался думать о посто­реннем, не меди­цин­ском и, не найдя ничего лучшего, стал размыш­лять о проис­хож­дении профес­сор­ского костюма. Такой превос­ходный костюм не мог быть произ­ведён здесь, в Ташкенте. Ни на швейных фабриках «Красная Заря» и «Юлдуз», ни в ателье индпо­шива, ни даже у нас во дворе, стара­ниями соседа, высо­ко­класс­ного, дово­енной поль­ской выучки, мужского и дамского порт­ного Вольфа Хаимо­вича Фельдмана.

Фельдман был изве­стен и как личный портной Хамра­кула Турсун­ку­лова – пред­се­да­теля колхоза «Звезда Востока», депу­тата Верхов­ного Совета СССР и трижды Героя Соци­а­ли­сти­че­ского Труда. Хамракул был един­ственным из всех, всего пятна­дцати в СССР, трижды геро­и­че­ских труже­ников, /Н. С. Хрущёв, И.В. Курчатов, А. Д. Сахаров, А.Н. Туполев…/, удосто­енным столь высо­кого звания за работу в сель­ском хозяй­стве. Я помню, как он в начале пяти­де­сятых годов появился впервые в нашем пере­улке. И, не запомнив точно ни номера дома, ни еврей­ской фамилии Вольфа, спросил меня, с трудом выбрав­шись из черного ЗИМ-a:
– Эй, мальчик… Фельд­маршал портной где здесь живёт?
Ходила молва: Трижды Герой был коман­диром конного басма­че­ского отряда, пере­шед­шего в конце двадцатых годов на сторону боль­ше­виков. Ныне, объезжая верхом свои хлоп­ковые поля, этот бывший лихой кава­ле­рист, не слезая с коня, стиму­ли­ровал подъем трудо­вого энту­зи­азма колхоз­ников до трижды геро­и­че­ского уровня ударами плети-камчи по мужским и по женским согбенным спинам. Фельдман ценился Турсун­ку­ловым как един­ственный в Ташкенте специ­а­лист по пошиву носталь­ги­че­ских военно-полевых сталин­ских френчей с четырьмя наклад­ными карма­нами и пуго­вичным строем протя­жён­ности от шеи до ширинки, носимых трижды героем в любое время года, и в будние дни, и по празд­никам. Френчи, постро­енные Фельд­маном, выгля­дели как хорошие автор­ские копии тех, которые обле­гали стан Вождя и Учителя на парадных порт­ретах и тогда, в начале пяти­де­сятых, еще на не снятых с поста­ментов памятников.
Прервав на этом месте мои посто­ронние размыш­ления, сбивав­шиеся в сторону суровой и строгой мужской моды эпохи стали­низма, профессор пред­ложил мне вернуться в кабинет. Узнав, на что и как давно я жалуюсь, бегло проли­став мои меди­цин­ские бумажки и просмотрев на просвет рент­ге­нов­ские снимки, он покачал слегка тронутой благо­родной сединой головой и задал свой первый вопрос:
– Вы где работаете?
Вопрос этот мне совсем не понра­вился, но я, стараясь не демон­стри­ро­вать огор­чения, ответил честно, как оно есть:
– Тружусь в Инсти­туте Элек­тро­ники Академии Наук. Сектор теории вторичных процессов. Младший научный сотрудник.
Огор­чился я потому, что имел уже на этот счёт отри­ца­тельный опыт. Кое-кто из прой­денных мною узких специ­а­ли­стов начинал лечебный процесс с такого же первого вопроса . Начинал, чтобы выяс­нить, какого рода пользу в усло­виях бесплатной в СССР меди­цины можно полу­чить с паци­ента. Полу­чить более безопасным, по срав­нению с денеж­ными и веще­выми подно­ше­ниями, методом прямого нату­раль­ного обмена услу­гами. От ответа паци­ента зави­села степень цели­тель­ного усердия такого эскулапа.
Из бесед у дверей врачебных каби­нетов с пожи­лыми, долго хрони­чески боле­ю­щими сосе­дями по очереди, я узнал, что наибольшее пред­по­чтение оказы­ва­лось работ­никам сферы торговли, обще­ствен­ного питания, и бытовых услуг. В отдельных каби­нетах везло также вузов­ским препо­да­ва­телям, работ­никам воен­ко­матов, стро­и­телям и, чем ближе к летним отпускам, тем сильнее – дамам, занятым продажей авиа­ци­онных и желез­но­до­рожных билетов. Узнав, что здесь ценность труже­ников акаде­ми­че­ской науки – из последних, я огор­чился, но огор­чился с пони­маем причины… дело житейское.
Однако, в данном конкретном случае, думал я, человек столь высокой евро­пей­ской учёности мог задать этот вопрос и совсем по иному поводу. Он, возможно, не исклю­чает того, что мой странный недуг явля­ется новым, никем еще в мире не изученным профес­си­о­нальным забо­ле­ва­нием элек­трон­щиков, подобным сили­козу шахтёров, артриту и артрозу балерин, и алко­го­лизму сантехников.
Однако второй вопрос профессора:
– Теле­визор знаете? – окон­ча­тельно подверг меня в уныние.
Сбыва­лось, каза­лось, худшее из всего что могло быть. Теперь он пред­ложит мне чинить какой-нибудь супер-пупер модер­новый, купленный в Лондоне цветной теле­визор, а я… я и в отече­ственных черно-белых мало что понимаю… И отвечаю честно:
– Так… только в самых общих чертах. Я, видите ли, теоретик… формулы там всякие… урав­нения. Если что-нибудь из этого набора вас инте­ре­сует – я к Вашим услугам.
Но профессор продолжал гнуть своё:
– Теле­визор – это сложный прибор?
Я не успеваю отве­тить на этот простой вопрос до того, как после тихого стука в дверь, получив разре­шение войти, в кабинет входит, низко склонив голову, молодой человек с большим подносом в вытя­нутых вперёд на всю длину руках. Он очень акку­ратно ставит поднос на стол, снимает с него чайник, две пиалы, блюдца со сладо­стями, сухо­фрук­тами, орехами, миндалём и фисташ­ками, блюдо с даже с виду еще тёплой, дивно пахнувшей лепёшкой. Вся посуда – из тонкого белого фарфора с рисо­ванным темно-синим орна­ментом из хлоп­ковых коро­бочек и с золотым ободком.
Парень скло­ня­ется к профес­сору и что-то очень тихо по-узбекски, почти шёпотом спра­ши­вает. Профессор также тихо что-то отве­чает. Я различаю лишь слова «аспи­ран­тура» и «учёный совет». Затем парень выходит с пустым подносом в руках, но выходит, так, как я это видел ранее только в кино: пятясь назад к двери, и ни на секунду не повер­нув­шись спиной к профессору.
Разлив зелёный чай по пиалам, поне­многу, как пола­га­ется, профессор продол­жает прерванный разговор, и я отвечаю утвер­ди­тельно на вопрос о слож­ности устрой­ства теле­ви­зора. Отвечаю, не ожидая далее ничего, кроме пред­ло­жения озна­ко­миться и разо­браться с импортным профес­сор­ским ТВ. И, к стыду своему, оказы­ваюсь позорно и глубоко неправым. В простом профес­сор­ском вопросе ничего меркан­тильно жлоб­ского и на дух не было. Было только желание Боль­шого Чело­века пере­на­пра­вить разговор от занудных мелочей: симп­томов, анализов и прогнозов, – к общим вопросам и широким фило­соф­ским обобщениям.
Профессор подошёл к окну, приот­крыл форточку, впустив в кабинет струйку прохлад­ного зимнего воздуха, и произнёс:
– Да, теле­визор, конечно, очень сложный прибор, но человек… человек, как мы теперь уже твёрдо знаем, несрав­ненно более сложный прибор, чем телевизор.
Он достал из пачки «Маль­боро» сига­рету, закурил, заду­мался на минуту и продолжил:
– Вот вам, как учёному коллеге, простая аналогия. Пред­ставьте: теле­визор сильно сломался. Види­мости совсем нет, или звука нет. В этом случае любой маль­чишка из теле­ателье придёт, за двадцать минут все починит. А если теле­визор стал рабо­тать не так хорошо, как вам хочется: види­мость мутно­вата, звук време­нами хриплый… Что тогда? Тогда все может быть. Может, он еще десять-пятна­дцать лет в таком же состо­янии рабо­тать будет, а может, завтра так слома­ется, что почи­нить уже никто не сможет. Или даже взорвётся: квар­тиру сожжёт, людей пока­лечит? Чтобы этот вопрос решить, – очень большой специ­а­лист нужен, и много времени нужно, чтобы всесто­роннее иссле­до­вание провести и правильный вывод сделать.
Мне хватило моей скромной учёности, чтобы понять, куда профессор клонит. И продол­жение его моно­лога мою догадку в общих чертах подтвердило:
– Если бы, там, у вас, – и он протянул ладонь в сторону моей, не так хорошо, как мне хоте­лось бы, функ­ци­о­ни­ру­ющей плоти, – темпе­ра­тура была бы сорок градусов, то мы быстро бы вас выле­чили. /Я оценил это «мы», озна­чавшее усилия всего друж­ного коллек­тива меди­цин­ских работ­ников: коллег, учеников и сорат­ников профессора/. Но у вас темпе­ра­тура субфеб­рильная, все анализы где-то болта­ются туда-сюда вблизи границ нормы, на рент­генах что-то есть, но толком ничего не видно. Первый вопрос: что же это значит? – Это значит, что у вас может быть все что угодно: от ревма­то­логии и невро­па­то­логии, до онко­логии на начальной стадии включительно.

/Невропатологию я подо­зревал и сам. Уже не вспомню, где прочёл: «Истинно нервным можно считать только того чело­века, который кричит на началь­ство». А я уже месяца три как кричал на шефа. Кричал на рабочем месте в рабочее время. Кричал, пере­ходя с учёного сленга на нецен­зурные выра­жения. И, само собой, получил за это все, что и пола­га­лось полу­чить в зави­си­мости от вели­чины и темпе­ра­мента прилюдно поно­си­мого началь­ства. У тех же немногих из сооте­че­ствен­ников, кто кричал и брызгал слюной уж на самое большое началь­ство, нервная болезнь совет­ской меди­циной счита­лась запу­щенной и изле­чимой разве только в стаци­о­нарных усло­виях. Таких крикунов, вместо поло­женной им в славном прошлом высшей меры соци­альной защиты, ныне мило­сердно поме­щали в психушки. /

– Вопрос второй: что делать? – Нужны подробные допол­ни­тельные иссле­до­вания на каче­ственно более высоком уровне.
Профессор пояснил: такие иссле­до­вания он сове­тует провести на новейшем приборе – компью­терном томо­графе, с которым он озна­ко­мился во время своей зару­бежной коман­ди­ровки. Это чудо медтех­ники позво­ляет уверенно решать самые сложные проблемы диагно­стики. Труд­ность, однако, в том, что купленные в США томо­графы стои­мо­стью в несколько сотен тысяч долларов имеются в насто­ящее время только в Москве и только в двух экзем­плярах. Один – в Акаде­ми­че­ском Инсти­туте Невро­логии. Но он – только для иссле­до­вания мозга. Второй – в четвёртом /правительственном/ управ­лении Минздрава СССР, позво­ляет иссле­до­вать все.
Профессор пони­мает, как непросто чело­веку простому добраться до того «четвёр­того управ­ления». Сам он, увы, в этом помочь ничем не может. Спра­ши­вает: нет ли среди моих москов­ских коллег и знакомцев очень больших началь­ственных людей. Подумав, говорю, что близко знаю одного лауреата Ленин­ской Премии из Курча­тов­ского Инсти­тута, и знаком, но не слишком близко, с акаде­миком – ректором Москов­ского Авиа­ци­он­ного Инсти­тута. Профессор пола­гает, что это не совсем тот уровень, какой необ­ходим, но попро­бо­вать стоит. Если вдруг полу­чится – позво­нить ему, он поду­мает и решит, что надо иссле­до­вать в первую очередь. А пока пред­ла­гает попы­таться достать, и, если полу­чится, – прини­мать в течение двух недель выпи­санный им новейший антибиотик.
На том мы и расста­лись. Из беседы с профес­сором я понял, что диагно­стика моей странной болезни принад­лежит свет­лому буду­щему и неот­вра­тимо насту­па­ю­щему с Запада на Восток техни­че­скому прогрессу. Что же каса­тельно срав­ни­тельной слож­ности внут­ренних устройств чело­века и теле­ви­зора – то профессор был, конечно же, совер­шенно прав. В двадцать первом веке всем нам совер­шенно ясно: человек сложнее и теле­ви­зора, и персо­наль­ного компью­тера, и айфона с айпадом, и протон­ного коллай­дера, и искус­ствен­ного интел­лекта, и, вообще, сложнее всего, что он может приду­мать сам.

Но при всем при том, мисти­чески странной пред­став­ля­ется все более очевидная способ­ность теле­ви­зора управ­лять пове­де­нием более слож­ного по срав­нению с ним прибора, коим явля­ется человек. Управ­лять легко, склоняя чело­века – вчера – в одну, сегодня – в другую, а завтра – в любую третью, нужную ему, теле­ви­зору, сторону.

Пример второй. Дожд­ливым февраль­ским вечером на 26-ом квар­тале жилого массива «Чиланзар» я, плутая и расспра­шивая прохожих, нашёл, наконец, нужную мне девя­ти­этажку. Там прожи­вала Ципа Лаза­ревна -дальняя родствен­ницей моей давней доброй подруги Сони. Ципа Лаза­ревна – врач-тера­певт с трид­ца­ти­летним опытом работы в гепа­титном отде­лении город­ской инфек­ци­онной боль­ницы. В отличие от британ­ской выучки профес­сора, она не имела ни учёных званий, ни учёных степеней, но, по заве­рению Сони, обла­дала уникальным талантом диагноста, полу­ченным в наслед­ство от нескольких поко­лений знаме­нитых на всю Галицию и всю Буко­вину цели­телей. В этом каче­стве она была хорошо известна в ташкент­ских меди­цин­ских кругах. Ее привле­кали в самых сложных случаях, когда у осте­пе­нённых меди­цин­ских светил расхо­ди­лись мнения или опус­ка­лись руки.
Соня заве­рила меня, что ее родствен­ница разбе­рётся и с моей странной болезнью, но преду­пре­дила: имей в виду – у Ципы свое­об­разное чувство юмора. Не обижайся и ни в коем случае не груби ей. Она, походя, не со зла, а так, только ради крас­ного словца, может легко обидеть чело­века. Но сама она очень-очень обид­чива, чужого юмора не пони­мает и не прини­мает. И еще… Как у всякого талант­ли­вого чело­века, у неё есть стран­ности и ориги­нальные воззрения. Так, она считает, что привычка наво­дить в домах идеальную чистоту вредит здоровью людей. Иммунная система в таких слишком чистых усло­виях теряет способ­ность бороться с инфек­цией. Теряет будто бы также, как теряет силу долго не рабо­тавшая мышца.
Из-за запу­танной нестан­дартной нуме­рации домов 26-го квар­тала и не рабо­тав­шего лифта, я добрался до искомой двери на шестом этаже на двадцать минут позже дого­во­рён­ного времени. Дверь открыла пожилая крупная крепкая женщина и, стоя в дверном проёме, нето­роп­ливо осмот­рела меня с ног до головы взглядом строгим и насмеш­ливым одно­вре­менно. Точно так же, двадцать лет тому назад, смотрел на нас, призыв­ников 1945-го года рождения, попа­хи­вавший меди­цин­ским спиртом глав­врач районной призывной медко­миссии. Закончив свой пред­ва­ри­тельный осмотр, Ципа Лаза­ревна сказала:
– Так это, значит, вы, Сонечкин знакомый больной… Подня­лись-таки сюда ко мне на шестой своими ногами и не так уж тяжело дышите… Уже хороший знак. Прохо­дите сразу направо, на кухню. Ботинки снимать не надо.
И я пошёл направо, оставляя на потёртом пузы­ри­стом лино­леуме прихожей мокрые следы.
В просторной, за счёт совме­щения с пере­стро­енной лоджией, кухне стояла, прижав­шись к стене, широкая тахта, покрытая когда-то голубым, а теперь пестро-пятни­стым, как полотно худож­ника-ташиста, пледом. В центре распо­ла­гался толсто­ногий старинный обеденный стол на шесть персон. Черно-белый теле­визор «Гори­зонт» стоял поверх непре­рывно урча­щего холо­диль­ника «Днепр». Над тахтой на стене – три больших фото­порт­рета в одина­ковых рамках: Мечни­кова, Эйнштейна и пожилой строгой женщины с лицом, сохра­нившим остатки былой красоты.
Общее сани­тарное состо­яние кухни свиде­тель­ство­вало о том, что у жильцов этой квар­тиры с иммунной системой все в полном порядке. В мойке – гора немытой посуды, на столе тарелки с остат­ками еды, чашки с остат­ками чая, конфетные обёртки, надку­санное яблоко, открытая банка консервов «Завтрак туриста», кера­ми­че­ская ваза с искус­ствен­ными цветами и на подставке для чтения – раскрытая книга.
Мне пред­ло­жено сесть на тахту, но я еще стою, уста­вив­шись в изум­лении на круп­ного крас­ного тара­кана, бегу­щего трусцой по столу в направ­лении от вазы к яблоку. Хозяйке это откло­нение моего внимания от цели визита не нравится, и она наводит порядок, демон­стрируя свою эксклю­зивную разно­вид­ность чувства юмора. Она говорит:
– Это мой дрес­си­ро­ванный ручной таракан. Зовут его Юфа. Что вы на него так в упор уста­ви­лись? Вы же, я надеюсь, не внук гене­рала Чарноты, а Юфа, уж точно, не фаворит «Янычар», и здесь вам не тара­каньи бега из второй серии фильма «Бег», которую пока­зы­вали в субботу. А может, вы просто боитесь от Юфы чем-нибудь зара­зиться? Так не бойтесь. Это вы больной, а он, клянусь вам, совер­шенно здоровый. И давайте на этом кончать. Сади­тесь уже сюда и ждите, пока я посмотрю на ваши анализы и на снимки.
И через несколько минут:
– Ну, давайте расска­зы­вайте, что вас беспокоит.
Пытаюсь объяс­нять, но полу­ча­ется не слишком вразумительно:
– Я уже несколько месяцев плохо себя чувствую, – говорю.
– Поду­маешь, – усме­ха­ется Ципа Лаза­ревна, – я тоже плохо себя чувствую. А кто сейчас хорошо себя чувствует? И, пока­зывая на теле­ви­зи­онный обез­зву­ченный экран с плохо выгля­девшим Юрием Андро­повым, – Вот он еще хуже нас с вами себя чувствует. Гово­рите конкретно: что вас больше всего беспокоит.
Я пытаюсь в который уже раз расска­зать о субфеб­рильной темпе­ра­туре, о быстрой утом­ля­е­мости, голо­во­кру­же­ниях, бессон­нице и о трёх­ме­сячных безре­зуль­татных хожде­ниях по врачам. Но Ципа реаги­рует только на темпе­ра­туру. Она спрашивает:
– И что, эта темпе­ра­тура вас так сильно беспо­коит? – Да, – отвечаю, – беспо­коит. Так не мерьте ее! Не мерьте, и увидите, как вам сразу станет легче. А чтобы не было соблазна – разбейте случайно ваш термо­метр и новый не поку­пайте. А теперь ложи­тесь. Я вас немного помну, пощупаю и послушаю.
И она долго и подробно прослу­ши­вала мой орга­низм, пере­мещая стето­скоп со спины на живот и обратно на спину, считала, шевеля губами, пульсы на запя­стьях, на шее и на икрах ног. Давила, посте­пенно увели­чивая силу, на разные части тела и спрашивала:
– Здесь болит? – Нет, – говорю, – не болит. – А так? – Тоже не болит. – А здесь? – И бормочет: нигде у него ничего не болит. А чувстви­тель­ность к боли, вроде, не потеряна.
– А если поте­ряна – это хорошо? – спра­шиваю, пытаясь пошу­тить. – Но Ципа Лаза­ревна чужих шуток не пони­мает и моё вмеша­тель­ство в иссле­до­ва­тель­ский процесс не одобряет.
– Если поте­ряна, таки плохо. Но вам я ничего не гово­рила. Это я так… вслух думаю. Лежите себе тихо и не морочьте мне голову.
Особенно долго и тщательно она возится с моим правым подре­бе­рьем. После одного из нажатий спрашивает:
– Скажите честно: водку пьёте? – Признаюсь: пью. – Пьёте мало или пьёте много? – Отвечаю: пью средне. – Но ей нужна исчер­пы­ва­ющая инфор­мация. – Что значит средне? Средне как русский, или средне как еврей? – Признаюсь: средне как русский.
Проделав еще несколько нажатий пере­менной силы, она заключает:
– Можете пить дальше. Если кто-нибудь будет возра­жать, скажите, что я разре­шила. Ваша печень пока вам позволяет.
На этом проце­дура диагно­стики моей странной болезни мето­дами меди­цины, уходящей корнями по времени в поза­про­шлый век, а по месту – на восточную окраину Австро-Венгер­ской Империи Габс­бургов, – была закон­чена. И Ципа Лаза­ревна сфор­му­ли­ро­вала полу­ченный результат:
– Итак, молодой человек, ничего серьёз­ного я у вас пока не нашла. Есть только что-то едва-едва слышимое в области корня правого лёгкого. Я живой человек и тоже могу ошибаться. Поэтому говорю вам: «пока». Но, можете спро­сить у Сонечки, она знает. Ошибаюсь я очень редко. А теперь: что вам сейчас делать. Во-первых, пере­станьте прини­мать все эти новые сильные лекар­ства. Пользы от них никакой. Один только вред. Я пропи­сываю вам прекрасное старое, хорошо прове­ренное сред­ство. Вот вам рецепт. Будете капать по трид­цать капель в четверть чайного стакана воды и прини­мать до еды три раза в день. И, во-вторых. Не уходите в болезнь. / И далее, как тот веселей старикан, будто сгово­ри­лись. / Пере­станьте о ней думать. Думайте о хорошем. О том, что у вас уже хоро­шего было или о том, что еще может быть.
Я благо­дарю Ципу Лаза­ревну и хочу сказать ей на прощание что-нибудь приятное.
– Ах, – говорю, – как хороша эта пожилая женщина на порт­рете. Вы на неё заметно похожи. Это ваша мама? Но Ципу мой компли­мент удив­ляет и раздра­жает. – Вы что же …вы так шутите или действи­тельно не узнали? Дай бог нам всем иметь такую маму. Это же Голда Меер – премьер-министр Израиля!
На лест­ничной площадке я решил посмот­реть, что за старое прове­ренное лекар­ство было мне выпи­сано. Моих скром­нейших познаний в латыни хватило, чтобы понять: «Tinctura Valerianae» – это обык­но­венная вале­рьянка. Далее мне пред­стояло спус­каться пешком с шестого этажа. Но я вспомнил, и, вспомнив, позвонил в Ципину дверь. Открыв, она спросила:
– Вы что-то забыли? – Да, – говорю, – забыл. Забыл узнать, почему вашего дрес­си­ро­ван­ного тара­кана зовут «Юфа».
Она, помолчав с минуту, спросила:
– Вы верну­лись, потому что вы сума­сшедший? – Признай­тесь: да или нет? Не бойтесь, я никому не скажу. Даже Соне не скажу. Это меди­цин­ская тайна. Я таки клятву Гиппо­крата давала. – Нет, – говорю, - нет. Я пока… пока еще нормальный, просто я не могу так уйти… Ну, не успо­коюсь, не узнав. Она впервые за всю нашу встречу улыб­ну­лась: ладно… Когда мне было лет на двадцать меньше, чем вам сейчас, за мной ухаживал парень. Звали его Юзеф. Ухаживал, ухаживал, цветы дарил, стихи читал, а женился на другой. И был он такой же большой, рыжий и шустрый как тот таракан. А «Юфа» … Юфа это было его домашнее имя.
Я изви­нился, побла­го­дарил и, думая о посто­роннем, спустился к выходу по неосве­щённой, пропахшей коша­чьей мочой лестнице.

Пример третий последний. Прове­ренное старое сред­ство не помогло. С приходом ташкент­ской весны я стал еще и зады­хаться, и в один из ее солнечных, но еще не очень жарких дней конца перси­ко­вого цветения впервые в жизни на несколько минут потерял сознание. Через несколько дней я получил направ­ление от тера­певта районной поли­кли­ники в ташкент­ский город­ской Онко­ло­ги­че­ский Диспансер. Но отпра­вился туда только в начале мая после того, как знаме­нитый рент­ге­нолог-онколог Ирина Емелья­новна Мейке согла­си­лась лично принять меня. Полу­чить согласие помогла моя своя­че­ница Ляля. Ее подругой и одно­курс­ницей была Лена – дочь Ирины Емельяновны.
Ирина Емелья­новна была хорошо известна в Ташкенте. Ходили слухи, что это она выле­чила от рака писа­теля Алек­сандра Солже­ни­цына. Изле­чение пред­став­ля­лось почти чудом. В массовом сознании граждан СССР рак считался болезнью неиз­ле­чимой. Диагноз его означал смер­тельный приговор, и из сооб­ра­жений отече­ственной разно­вид­ности гума­низма, закреп­лённых в поста­нов­лении Мини­стер­ства Здра­во­охра­нения, никогда боль­ному не сооб­щался. Врач, опустив глаза, называл какую-нибудь другую болезнь. Правду знали только ближайшие родствен­ники. Я был еще школь­ником, когда соседка, рабо­тавшая медсестрой в детской поли­кли­нике, шептала сквозь слезы, узнав, что у ее мужа – маши­ниста тепло­воза, нашли на рент­ге­нов­ском снимке затем­нение в лёгких:
– Я молю бога: Господи, помоги. Помоги, сделай так, чтобы у Славы был тубер­кулёз, а не то – самое страшное, что подозревают.
Она даже произ­нести вслух: «рак лёгких» не могла.
Но по насто­я­щему знаме­нитой доктор Мейке стала только во время пере­стройки и глас­ности, после того как в 1990-ом году, в «Новом Мире» был опуб­ли­кован, мгно­венно ставший бест­сел­лером, напи­санный в 60-х годах роман Солже­ни­цына «Раковый корпус». Тогда много­мил­ли­онный совет­ский чита­тель узнал, как в 1954-ом году в раковом корпусе Ташкент­ского Меди­цин­ского Инсти­тута, одна из главных героинь этого романа: молодая, но уже умелая, опытная и мило­сердная Вера Корни­льевна Гангарт / на самом деле Ирина Емелья­новна Мейке /, – сумела жёстким рент­ге­нов­ским излу­че­нием и мягким сердечным состра­да­нием уничто­жить раз и навсегда раковую опухоль в желудке самого глав­ного героя этого романа – ссыль­но­по­се­ленца и бывшего зэка Олега Косто­гло­това / на самом деле А.И. Солженицына/.
Сама Ирина Емелья­новна только тогда и смогла прочесть этот роман целиком. До этого она полу­чала в письмах лишь отдельные отрывки, сопро­вож­да­емые просьбой автора испра­вить ошибки в исполь­зо­вании специ­альной меди­цин­ской терми­но­логии, если таковые имеются. Я же прочёл «Раковый корпус» еще в 74-ом году, выпросив у своих москов­ских коллег очень бледную, но при сильном свете еще чита­емую, самую последнюю маши­но­писную копию. /Согласно Галичу: «Эрика» берет четыре копии… но, если очень надо и бумага «папи­росная» тонкая – берет и шесть/. Этот роман Солже­ни­цына /который А.И. называл почему-то повестью/ мне тогда очень понра­вился. Я и сегодня разделяю мнение тех специ­а­ли­стов и тех чита­телей, которые «Раковый корпус» вместе с романом «В круге первом» считают вершиной его твор­че­ства, заслу­жи­ва­ющей Нобе­лев­ской Премии по лите­ра­туре и при вычете поли­ти­че­ской составляющей.
Вершиной, с которой после­ду­ющие, все более громоздкие, лите­ра­турные «колеса» конструкции Алек­сандра Исае­вича кати­лись, увы, только вниз. Возможно, потому что, в отличие от «колёс», эти два романа осно­ваны целиком на собственном жизненном опыте автора. Не исклю­чена и роль фактора времени. У прожив­шего, в том числе и благо­даря само­от­вер­женным усилиям Ирины Емелья­новны, долгую твор­че­скую жизнь Алек­сандра Исае­вича, его миро­воз­зрение непре­рывно эволю­ци­о­ни­ро­вало, двигаясь слева направо от орто­док­саль­ного марк­сизма конца 30-х годов к право­славно-патри­о­ти­че­скому наци­о­на­лизму 80-х.

У чита­теля может возник­нуть законный вопрос: не слишком ли далеко занесло автора от пери­петий его зага­дочной болезни в сторону лите­ра­тур­ного твор­че­ства Солже­ни­цына? Попы­таюсь ответить.
Одним из не поддав­шихся устра­нению послед­ствий моей странной болезни явля­ется иници­и­ро­ванная упомя­ну­тыми в тексте меди­ками моя пагубная привычка думать о посто­роннем в различных подхо­дящих и не подхо­дящих для этого местах. Следы заносов такого рода жела­ющий может легко найти в любом из моих немно­го­чис­ленных писаний. Дефект этот можно считать некой обще­ственно не опасной разно­вид­но­стью безумия. А есть ли в таком безумии хоть какая-то «система» … не мне судить.
Однако в данном конкретном случае откло­нение в сторону твор­че­ства Солже­ни­цына имеет и иную причину. С необ­хо­ди­мо­стью возникший этом в рассказе персонаж Ирина Емелья­новна Мейке – третья в после­до­ва­тель­ности: профессор меди­цины британ­ской выучки; диагност божьей мило­стью Ципа Лаза­ревна – в отличие от двух преды­дущих, уже явля­лась лите­ра­турным персо­нажем, к тому же описанным Нобе­лев­ским Лауре­атом. Вот кое-что из Алек­сандра Исае­вича о молодой Ирине Емельяновне:

Доктор была невы­сока и очень стройна.
Она не по профессии добра, она просто добра. Добрых людей среди женщин больше, чем среди мужчин.
Что было в этих глазах? Нето­роп­ли­вость. Внимание. Первая непро­ве­ренная тревога. Глаза врача.

Я встре­тился с доктором Мейке без малого через три десятка лет после глав­ного героя «Рако­вого корпуса». И должен признаться: вспо­миная об этой встрече, ничего суще­ствен­ного к приве­дён­ному выше я приба­вить не могу. Ирина Емелья­новна и на шестом десятке лет была еще стройна. И все, все в «этих глазах» сохра­ни­лось. В том числе и та удиви­тельно точно озна­ченная «непро­ве­ренная тревога» с которой Ирина Емелья­новна смот­рела и на меня, на этот раз с трудом подняв­ше­гося по лест­нице на третий этаж. Смот­рела глазами Врача. Врача с большой буквы.
В Онко­ло­ги­че­ский Диспансер к доктору Мейке я был направлен для послой­ного рент­ге­но­гра­фи­че­ского анализа лёгких, который произ­во­дился только там, на един­ственной в Узбе­ки­стане специ­альной импортной рент­ге­нов­ской уста­новке. Но еще до рентген-каби­нета доктор Мейке в разго­воре со мной, в котором не было ни одного лишнего слова и ничего посто­рон­него, не профес­си­о­наль­ного и не отно­ся­ще­гося к делу, пыта­лась понять причину моей странной болезни. По окон­чанию разго­вора она сухими силь­ными паль­цами прощу­пала мои лимфа­ти­че­ские узлы на шее, в подмышках и в паху. / Я после прочтения «Рако­вого корпуса» знал, что таким образом онко­логи пыта­ются опре­де­лить наличие метастазов/. По выходу из рентген каби­нета она сказала:
– Пожа­луйста, поси­дите в кори­доре. Подо­ждите там, пока я рассмотрю ваш рент­ге­нов­ской снимок и кое с кем прокон­суль­ти­руюсь. Минут через двадцать я вас позову и сообщу результат. – И, чуть опустив глаза, с лёгкой улыбкой: надеюсь, все будет хорошо.
Усажи­ваюсь ожидать резуль­тата в одно из четырёх сбитых вместе жёстких полу­креслиц, распо­ло­женных у сосед­него с рент­ге­нов­ском каби­нета. Время обеденное и из приот­крытой двери этого, никакой табличкой не поме­чен­ного каби­нета, в коридор прони­кают слабые запахи домашней еды, шум от вклю­чён­ного элек­три­че­ского чайника и голоса двух, ожив­лённо бесе­ду­ющих там пожилых женщин. Я их не вижу, но хорошо различаю по голосам: голос проку­ренный, началь­ственный, с хрипотцой и голос с лёгким заика­нием и проблемным твёрдым звуком «Л», /произносимым как нечто похожее на звук «В» /.
В данный момент о посто­роннем я, как ни стараюсь, думать не могу. Об ожида­емом резуль­тате думать не хочу, и потому просто слушаю, о чем говорят незна­комые женщины, похоже – давние сотруд­ницы Ирины Емелья­новны, назы­вавшие ее просто: Ира. Говорят они громко, и громче всех звучит началь­ственный голос, возможно потому, что гово­рившая глухо­вата. Я слушаю вполуха, пока разговор идёт о разво­дя­щихся и вновь сходя­щихся взрослых детях, о заме­ча­тельных способ­но­стях внуков и внучек, или о сложных, мало понятных посто­рон­нему, взаи­мо­от­но­ше­ниях внутри коллек­тива лечеб­ного учре­ждения. Но вот тема­тика беседы изме­ни­лась, повер­нув­шись частично и в мою сторону:
– Как сильно болезнь-то наша помо­ло­дела. Вот и сегодня с утра идут и идут почти все молодые. И более всего с лёгкими да с кишеч­ником. И многие уже одной ногой там… худющие да жёлтые. И к Ире на рентген сегодня тоже молодой пришёл. Гово­рили: вроде дочки ее друг-товарищ школьный. Болеет давно, а чем – неиз­вестно. А с неиз­вестным всех только к нам и посы­лают. Он, пока ждал, все в окно открытое курил, а прак­ти­канты наши накри­чали на него и от окна прогнали. И поделом. В Америке дока­зали: от курения этого рак лёгкого и обра­зу­ется. Там с куре­нием вовсю борются, а у нас молчат.
Но началь­ственный голос возражает:
– Не знаю… что там у них в Америке. Может, табачные компании кому-то бога­теть мешают. У нас в СССР такой стати­стики нет. Вот дед мой … С мало­лет­ства курил не пере­ставая. Курил самую дешёвую вонючую махорку и свой ядовитый самосад. Сколько его помню – всегда кашлял, хрипел и плевался, особенно по ночам. Бабке бедной спать не давал. Но аж до девя­носта двух лет дожил. А умер после того, как вино­град полез подвя­зы­вать и с лест­ницы упал. Или с другого конца посмотри: Черчилль … сигары своей толстенной изо рта часами не вынимал, а тоже вот – своё девя­но­сто­летие пережил. Да я и сама почти уже сорок лет «Беломор» курю… как с войны начала, так и не бросала. Так что ты меня не пугай.
– Да не пугаю я вас, а расстра­и­ваюсь. Молодых людей до слез жалко. Сколько здесь пови­дала всякого, а никак не привыкну.
– А я уверена, что не в табаке все зло и согласна с Анато­лием Мату­со­вичем. Он умница и дело говорит. У совре­менных молодых людей гене­ти­чески очень плохая сопро­тив­ля­е­мость орга­низма. Плохая потому, что репрессии и война произ­вели отри­ца­тельный искус­ственный отбор. Боль­шин­ство людей со здоровой наслед­ствен­но­стью погибло, не оставив потом­ства. Я сама еще девчонкой тому очеви­дицей была и удив­ля­лась. Во время войны в какой только промозглой сырости и в каком холоде солдаты наши ни пребы­вали, а простуд­ными забо­ле­ва­ниями никто не болел! У нас во фрон­товом госпи­тале о них и не слышали. А теперь? Племянник мой студент, ноги, видишь ли, гуляя под дождём, промочил. И пожа­луйста вам… гнойная ангина, за ней – крупозное воспа­ление лёгких. Месяц уже на боль­ничном, а конца не видно. Конечно же, молодых наших жалко. Какая у нас изле­чи­мость, если по-чест­ному, не для отчётов? – Десять процентов от силы. А была бы много-много больше, если диагно­сти­ро­вать на ранней стадии. Но не полу­ча­ется. И сами больные часто в том вино­ваты. Вот приходит ко мне на приём молодой парень с жало­бами на мучи­тельные боли в животе. Спра­шиваю: давно это у вас? – Да года полтора, – отве­чает. – А что же вы не обра­ща­лись? – Боялся, говорит, что вы у меня рак найдёте.
И тут в разговор всту­пает третья, молчавшая доселе, участ­ница общей трапезы: – Вот вы все молодых жалеете. И гадаете, отчего они рано так поми­рают. А я, женщина простая, думаю, что это бог их так нака­зы­вает. За то, что пьют, безоб­раз­ни­чают и бого­хуль­ствуют. Вот вчера вечером я полы в кори­доре домыла, и по дороге домой на местный базарчик забе­жала кой-чего по мелочи купить. А там уже все закрыто, и только под козырьком у мага­зина продавец молодой сидит и у него на столе куры иностранные лежат. Дождь как из ведра льёт и ни одного поку­па­теля у него нет. Мне куры эти тоже не нужны, но я подхожу и спра­шиваю: «Чьи это куры?». Ну, инте­ре­суюсь, с какой, мол, такой страны… Сейчас ведь всякие бывают: болгар­ские, голланд­ские и еще там… бразиль­ские что ли. А нахал мне и говорит: «Купишь, бабка, твой будет». А я ему: «Ты, сопляк, мне не тыкай. А за то, что старшим грубишь, Аллах накажет тебя и к нам ты очень скоро попа­дёшь». А он испу­гался и мне: «Ты, бабка, на клад­бище что ли рабо­таешь?». А я ему: «Нет, не на клад­бище. Но совсем близко от него, ближе не бывает». И напрасно вы смеё­тесь. Так оно и будет. Попадёт он сюда и пропадёт, потому что глаз у меня …
Но дослу­шать я не успеваю… меня пригла­шают вернуться в рентген кабинет. Ирина Емелья­новна привет­ливо улыба­ется и на этот раз глаз не опуская, говорит:
– Теперь я могу вам опре­де­ленно сказать, что с веро­ят­но­стью в 95 процентов вы не наш больной. / И даже она это запретное слово «рак» не произносит/. Я сове­то­ва­лась с Анато­лием Мату­со­вичем / Второй раз за двадцать минут услышал я об этом авто­ри­тете со странным отче­ством. Несколько позднее узнал, что речь шла об А. М. Стат­ни­кове, ведущем хирурге-oнко­логе Узбекистана/ и он того же мнения. Теперь об остав­шихся пяти процентах. Они отно­сятся к неболь­шому затем­нению у корня правого лёгкого. / Его же у вас услы­шала эта чудачка Ципа. Я давно ее знаю. У неё ухо редкостной чувстви­тель­ности /. Давайте с ним поступим так. Прибли­жа­ется время отпусков. Поез­жайте к Черному морю. Лучше всего в Крым. Купай­тесь и заго­райте. А по возвра­щении мы посмотрим, какова дина­мика вашего затем­нения и тогда окон­ча­тельно решим, что с вами делать.
Я после­довал доброму совету. Поехал в Крым и через месяц вернулся абсо­лютно здоровым. Но богатый целебным озоном крым­ский воздух и самая синяя в мире, однако далеко не самая чистая прибрежная черно­мор­ская вода, и горячий песок пере­на­се­лённых гряз­но­ватых обще­ственных пляжей, если и способ­ство­вали изле­чению, то в самой малой степени. Но это не суть важно. Важен конечный поло­жи­тельный результат.

На такой опти­ми­сти­че­ской ноте я и закан­чиваю свой рассказ. Закан­чиваю, но не соби­раюсь делать боль­шого секрета для маленькой компании моих чита­телей из того, что произошло со мной в Крыму и позво­лило покон­чить со странной, так и не диагно­сти­ро­ванной болезнью. Об этом я напишу отдельный рассказ. Обяза­тельно напишу, если успею.